Солнце было уже близко к полудню, когда Симский, переменив лошадей в Подольске, миновал наконец село Коломенское и стал приближаться к Москве. День был ясный, погода тихая, воздух легкий и прозрачный, — словом, одни только наносные бугры снега, которыми покрыта была большая дорога, напоминали о прошедшей бурной ночи. Вот вдали проглянул и начал подыматься Иван Великий, забелелись соборы и обрисовался на светло-голубых небесах опоясанный своею зубчатой стеною, усеянный башнями и обставленный царскими палатами, высокий холм кремлевский; потом зачернелась необозримая громада зданий, в которой сливались в одну сплошную и волнистую полосу бесчисленные избы простых обывателей, церкви, монастыри, брусяные хоромы зажиточных людей и каменные боярские дома с их вышками и теремами.

— Ну что, Демин, — сказал Симский своему денщику, который сидел на санном облучке рядом с ямщиком, — видишь Москву?

— Вижу, Василий Михайлович.

— Бывал ли ты в ней когда-нибудь?

— Никогда не бывал.

— Так ты, видно, родом не из понизовья?

— Никак нет, Василий Михайлович, и я, и батюшка мой, и дед, и прадед — мы все родом из Великого Новгорода.

— Ого, брат Демин! Да ты, я вижу, человек родословный: все родство свое помнишь.

— Как не помнить! Ведь батюшка мой был человек грамотный, а прадедушка служил господину Великому Новгороду, в Шалонской пятине, в селе Александровском, волостным старостою.

— Вот что! Ну, а как тебе, Демин, отсюда Москва кажется?

— Хороша, Василий Михайлович! Ни дать ни взять как наш батюшка Великий Новгород, и Кремль, кажись, такой же; чай, только этакого собора нет, как наша святая София.

— А вот приедешь, так посмотришь.

— Что это там вдали белеется? — спросил Демин ямщика, указывая па круглую башню, к которой паши путешественники быстро приближались.

— Вон энта-то, с черной верхушкою? — отвечал ямщик. — Это Калужские ворота.

— Ворота!.. Что ж, за ними уж и Москва пойдет?

— Ну да, — Замоскворечье.

— Ого! Вот налево-то от Кремля — Москва же?

— Как же — Москва! Вот прямо Белый город, поле-в-ее Чертолье, а там слободы.

— А направо-то?.. Неужели это все Москва?

— Коли пе Москва, а то что ж?

— Что, новгородский уроженец, — сказал Симский, заметив удивление своего денщика, — видно, спеси-то в тебе убыло.

— Ну, — прошептал Демин, — никак и впрямь Москва-то побольше будет Новгорода!.. У, батюшки!.. Вон еще вдали забелелись церкви… Ах, Господи, да ей и конца нет!..

— Конец-то есть, — прервал ямщик, помахивая кнутом. — А неча сказать, коли мне придется вас везти от Калужских ворот до Немецкой слободы, так я лошадок-то больно упарю.

— Небось, брат, — сказал Симский, — дальше Знаменки не поедем.

— До Знаменки только?.. Ну это что! — рукой подать… Эй вы, други!

Наши путешественники въехали Калужскими воротами в ту часть Земляного города, или Скородома, которая, по своему местному положению, называлась и теперь еще называется Замоскворечьем. Кругом них царствовала мертвая тишина, изредка только попадались им какие-то нищие в лохмотьях, которые, однако ж, не просили милостыни, а, робко озираясь кругом, пробирались сторонкой вдоль домов, по большей части совершенно разоренных. Одни из этих прохожих, видя, что в санях сидят люди служивые, одетьге на немецкую стать, отворачивались и даже прятались за углами домов; другие, напротив, останавливались и, гордо посматривая на проезжих, провожали их взорами, в которых незаметно было ничего приязненного.

— Что это, брат, — шепнул Демин, толкнув локтем ямщика, — едем мы городом, а людей не видим, и куда ни поглядишь, все пустые да разоренные дома. Вот хоро-минка преизрядная, а посмотри-ка: окна выбиты, двери настежь… вона опять домишко на боку… ворот нет, одни вереи остались… А это что?.. Кажись, не горело, а весь дом с корня разорен. Что ж это такое?

— Да хозяев-то нет дома, — отвечал ямщик.

— Куда ж они подевались?

— А кто их знает. Чай, перебрались все на Божедом-ку, а оттуда разбрелись по погостам.

— Сиречь померли… Что ж это такое? Или у вас мор был?

— Мор не мор, а много буйных головушек легло. Мы, служивый, едем теперь стрелецкой слободой.

— Вот что!.. — прошептал Демин, робко посматривая кругом.

В продолжение этого разговора ямщик, который ехал до того все прямо улицей, поворотил налево и, миновав обширный луг, выехал на Серпуховскую улицу. Тут стали с ними встречаться довольно часто и проезжие, и проходящие. Вот мимо наших путешественников промчался на красивом аргамаке боярский сынок в собольей шапке и бархатном зипуне с золотыми петлицами; вслед за ним проехала московская барыня в своем зимнем экипаже, то есть в обитом красным сукном огромном ящике, поставленном на длинные дровни. Этот неуклюжий возок запряжен был гусем в две лошади, из которых переднюю вел под уздцы конюх; позади, на полосках, стоял слуга, а впереди шли, разумеется шагом, два скорохода. Вслед за этим чинным поездом прокатил на лихой тройке в красивых пошевнях молодой купчик, а за ним протащился шажком архимандрит соседнего монастыря, в длинных лубочных санях, у которых не было кучерского места, потому что кучер, или, по-тогдашнему, повозчик, правил лошадью, сидя на ней верхом.

— Ну вот здесь полюднее, — сказал Демин, — а все не то, как у нас в Новгороде. Там почитай всегда и на Софийской стороне, и в Славянском конце народ так и кишит.

— Погоди, служивый, — прервал ямщик, — как выедем на бойкое место, так ты не то заговоришь. Здесь что! А вот как подъедем к Берсеньевскому мосту, так пронеси Господи! В базарный день проезду нет, а пуще обозы; иной раз всю улицу запрудят — ни взад ни вперед! А сунься-ка наудалую, так тебя разом вверх копыльями!.. Да вот посмотри-ка вперед… вишь, как они дерут порожняком!.. Эва на!.. Ряда в четыре едут.

В самом деле, с каждым шагом вперед, на улице становилось теснее. Кому из московских жителей случалось ехать в базарный день от Москворецкого моста по Пятницкой, тот знает, что такое эти бесконечные обозы, а особливо едущие порожняком, которые скачут иногда сломя голову, потому что лошадьми или вовсе никто не правит, или правят мужички под хмельком, для которых в эту минуту море по колено В течение последних двух столетий обычаи русских крестьян почти вовсе не изме- нились, — и в старину так же, как нынче, редкий мужичок, продав на базаре привезенный им товар, не завернет, бывало, в царское кружало, то есть в кабак; а уж если русский человек хватит лишнюю чарку, так вы его никак не заставите ехать по-немецки, то есть шагом или маленькой рысцою; он будет кричать, орать песни и скакать до тех пор, пока не одолеет его сон и вожжи не вывалятся из рук. Когда наши проезжие стали приближаться к Москве-реке, навстречу им, от Всесвятских ворот, хлынул один из этих безумных поездов. На переднем возу в нагольном тулупе нараспашку сидел рыжий детина, красный как маков цвет; заломив набекрень свою шапку, он гнал и в хвост и в голову саврасую лошаденку, запряженную в широкие розвальни. Вслед за ним неслись дюжины две порожних саней; в одних сидели и правили полупьяные, в других лежали и также правили вовсе пьяные мужики, а некоторые из подвод были оставлены совершенно на волю лошадей; и, надобно сказать правду, эти добрые крестьянские лошадки вели себя гораздо благоразумнее людей: они должны были скакать поневоле, но по крайней мере не обгоняли друг друга и не кидались из стороны в сторону. Вся эта разгульная ватага, не обращая внимания на крик и угрозы друтих проезжих, мчалась вдоль по улице, наполненной народом, зацепляя и ломая все, что ей ни попадалось навстречу.

— Эк их черти несут! — прошептал ямщик, завидев издали этот обозный ураган. — Смотри-ка, смотри! всю улицу захватили, мошенники этакие!..

— Эй вы, мужичье!.. — гаркнул Демин. — Иль не видите, кто едет?.. Держи к одной!

— Куда вы лезете? — закричал ямщик, грозя кнутом. — Ах вы, борноволоки этакие, обломы проклятые!.. Держи правей!.. Держи правей!.. Тише вы, тише… дери вас горой!.. Ах вы, разбойники!.. Ну!!!

Это последнее восклицание сделал ямщик, лежа уже на боку подле своей пристяжной; ее подшибли раскатившиеся розвальни передового обозника, которые в то же время опрокинули и сани проезжих. Прежде чем они успели справиться, на них наехали еще две подводы, смяли остальных лошадей, изорвали всю сбрую и сшибли с ног Демпна, который хотел было своротить их в сторону.

— Держите их, держите! — заревел Демин, вскочив на поги.

— Держите! — закричали многие из проходящих, не трогаясь с места.

— Держите! — повторили уличные ребятишки, прыгая босиком по снегу и помахивая своими спущенными рукавами.

Но держать было некому. Все кричали: «Держи, держи!», и все расступались, чтобы пропустить этих хмельных мужичков, для которых, как я уже сказал, в минуту разгула всегда бывает море по колено.

— Ну, правду ли я вам баил? — сказал ямщик, подымая вместе с Деминым сани и пристяжную лошадь. — Здесь, подле Всесвятских ворот, в базарный день бедовое дело! А на Берсеньевском мосту и того хуже: со всех сторон народ так и валит, вовсе проезду нет… Эге! — продолжал ямщик, осматривая лошадей. — Да сбруя-то вся хоть брось!.. Ах они шальные, пьяницы этакие!.. Смотри-ка, что понаделали!

— Да, брат, — сказал Демин, — постромки никуда не годятся…

— Что постромки!.. Ты посмотри-ка шлею на пристяжной… А дуга-то где?.. Оба гужа лопнули… Ну!.. Озорники этакие!.. Чтоб им до дому не доехать, проклятым!..

— Да нельзя ли как-нибудь связать, чай, с тобой веревки есть?

— Чего связать!.. Нет, уж делать нечего: побудьте здесь, а я как раз сбегаю.

— Куда?

— Да вот тут недалече живет у меня куманек, — покучусь ему, авось даст хомут на коренную.

— Так оставайся, Демин, здесь, — сказал-Симский, — а я пойду пешком. Послушай-ка, любезный, — продолжал он, обращаясь к ямщику, — как ты управишься, так ступай на Знаменку. Ты знаешь там дом стольника Данилы Никифоровича Загоскина?

— Нет, батюшка.

— Ну, а знаешь ли ты на Знаменке дом князя Хованского?

— Большие каменные палаты… в три жилья… крыша такая узорчатая?

— Ну да!

— Как не знать.

— Так насупротив-то крытые гонтом бревенчатые хоромы…

— А! Знаю, знаю, батюшка! На дворе еще такая высокая голубятня, с длинным шестом, а на шесте-то петушок?

— Ну, так приезжай же туда.

— Ладно, батюшка, приеду.

Ямщик побежал к своему куму, а Симский, оставив при санях Демина, пошел к Всесвятским воротам. Эти ворота, сходные по своему зодчеству с нынешними Иверскими воротами, стояли на берегу Москвы-реки, у самого въезда на Берсеньевский мост, который назывался также и Всесвятским.

Этот мост, замененный впоследствии нынешним Каменным мостом, служил в то время единственным постоянным и падежным сообщением Замоскворечья с остальными частями города, потому что, вместо нынешнего Москворецкого моста, перекинут был через реку деревянный живой мост, то есть длинный плот без перил, по которому ездить не всегда было безопасно. Бе-рсеньевский каменный мост был вовсе не щеголеватой наружности, но зато весьма прочной постройки. На нем во всю длину выстроены были лавки, а под арками поднята вода, и у каждого быка стояло по водяной мельнице о нескольких поставах. На другой стороне Москвы-реки, против Всесвятских ворот, подымалась широкая четырехсторонняя башня с воротами, которыми, прямо с Берсеньевского моста, въезжали в Белый город. Эти ворота, которые давно уже не существуют, назывались Троицкими.

Симский с трудом мог продраться сквозь толпу проезжих и прохожих, которые теснились на Берсеньевском мост)'; но ему еще труднее было попасть в Троицкие ворота, потому что, за исключением узкого проезда, все пространство между ними и мостом было загромождено шалашами, мазанками, выносными очагами, на которых пекли лепешки, скамьями и лавочками с разным мелочным товаром, с поношенным платьем, со всякою ветошью и ломаным железом. Продавцы этого хлама, называемые в старину не купцами, а щепетилъниками, кричали во все горло, выхваляя свой товар и приглашая покупщиков. Посреди толпы шныряли сбитенщики со своими баклагами, разносчики гречневиков с конопляным маслом, медовой патоки с имбирем и знаменитого калужского теста без всякой приправы. Посадские бабы в коломенковых шубах и меховых шапках, горожанки в теплых ферезях с длинными рукавами, приказные в долгополых синих кафтанах, боярские слуги в нагольных тулупах и сотни разных праздношатающихся зевак лакомились этими сластями, толпились около лавочек, торговали, шумели, спорили и не давали никому прохода. Наконец Симскому удалось выбраться за Троицкие ворота. Оставив в левой стороне Крымский двор, он пошел вдоль стены Белого города; дойдя до Лебединого пруда, повернул мимо Царского сада, расположенного на берегу Неглинной, и вышел на Знаменку. Тут Симский должен был снова остановиться, потому что два обоза, из которых один тянулся от Чертольских, а другой от Арбатских ворот, съехались с третьим, едущим из Кремля, и захватили совершенно всю улицу. Тогда в Москве во многих местах, и почти на всех перекрестках, стояли нищенские избы или богадельни, в которых жили и питались мирским подаянием убогие и недужные люди. Эти богадельни служили также иногда приютом подкидышей, которые там и воспитывались, следовательно, почти всегда, как бесприютные сироты, поступали в число нищей братии, без которой и до сих пор наша доброхотная и христолюбивая Москва обойтись не может. Чтоб выждать, когда проедут обозы, Симский остановился у одной из этих нищенских изб. У самых ее дверей, на завалине, сидели две старухи и грелись на солнышке. Обе они были в овчинных шубейках, которых покрыши составлены были из разноцветных полинялых лоскутов. У одной были на ногах истасканные коты, другая была обута в поношенные лапти.

— Ну вот, Федосьевна, — молвила старуха в котах, не замечая, что близехонько подле них стоит прохожий барин, — вот нам Господь Бог и весну дает. Эка теплынь, подумаешь!

— И, что ты, голубка! — отвечала старуха в лаптях. — Что даст Господь опосля великого поста, а теперь мы еще и блинков не ели, так до весны-то далеко. Да что твоя Настька, не вернулась?

— Нет еще, Федосьевна. О-хо-хо-хо, избаловалась она совсем! Вот и вчера, и третьего дня ходила, ходила, и в городе по рядам, и в Кремле по боярским домам, а что принесла? Две полушки, серебряную копеечку да полкалача!.. Ох, Федосьевна, обманывает она меня!

— И я то же мекаю, Кондратьевна. Да вот хоть нынче ночью мне не спалось, — слышу, она щелкает орехи. «Откуда это у тебя, Настька, орешки-то завелись, а?» — спросила я. «Добрые, дескать, люди подали». А я себе думаю: «Врешь, проклятая, купила!» Ну, где слыхано, чтоб милостыню подавали калеными орехами!

— То-то и есть, Федосьевна: приемыш все приемыш! А мало ли я с ней горя натерпелась! Вот ровно четырнадцать годков, как ее в Петров день подкинули; я взяла ее на свои руки, ноченьки целые не спала; выкормила рожком, сколько денег на молоко поистратила, а вот тебе и спасибо!..

Тут подошла к избе безобразная девчонка в лохмотьях, сверх которых висел у нее через плечо на мочальной веревочке сплетенный из лыка кошель.

— А, это ты, Настька! — сказала Кондратьевна. — Поди-ка сюда, поди!.. Да постой, постой! — продолжала она, схватив ее за руку. — Куда ты?

— В избу, бабушка, погреться, — отвечала девочка Я вовсе окоченела.

— Вишь, барыня какая, — окоченела!.. Мы и старухи, да в избе не сидим.

— Да полно, бабушка, отцепись, — пусти!..

— Погоди, голубушка, не замерзнешь. Ты мне скажи, где ты до этой поры таскалась?

— Мало ли где: в Чертолье была, у Арбатских ворот, здесь, по Знаменке, ходила…

— А много ли выходила?..

— Да что, бабушка, — видно, уж такой день выдался: никто не подает.

— Так ты ничего не принесла?

— Ломтика четыре хлебца.

— Только-то? А что я тебе говорила: как пойдешь по Знаменке, зайди неотменно на двор к боярыне Марфе Саввишне Загоскиной?

— Заходила, бабушка.

— Так тебе и там ничего не подали?

— Ничего.

— Врешь, врешь, негодная!.. Кто другой, а Марфа Саввишна всегда подает. Она — дай Бог ей много лет здравствовать! — нищую братию любит.

— Да у них, бабушка, в дому что-то нездорово.

— Нездорово?

— Видно, что так. Я сначала зашла с переднего | крыльца, на крыльце стоит, пригорюнившись, дворецкий Сидор Иваныч. Бывало, он и сам всегда мне подаст, да еще по головке погладит, а тут как закричит: «Пошла, пошла, — не до тебя!» Вот я от него прочь да к девичьему крыльцу… постояла, постояла — никто нейдет. Думаю: взойду в девичью, мне не впервые. Взошла, гляжу — нянюшка Прокофьевна сидит да так и заливается слезами, на всех сенных девушках лица нет. Не дали мне словечка вымолвить: «Ступай, ступай! Бог подаст!..» — «Кормилицы, — сказала я, — доложите вашей барыне…» — «Куда докладывать! — молвила Прокофьевна. — До того ли ей теперь!» Да как вдруг завопит: «Ах ты, батюшка Hani, Данила Никифорович, снял ты со всех с нас голову!» А ключница Матрена — такая злющая, завсегда лается, как вскинется на меня: «Убирайся, говорят, а не то я тебя голиком! Пошла, пошла!» Так по шеям меня и выгнала. Да пусти же меня, бабушка, в избу-то: я вовсе прозябла.

— Постой, постой! Дай-ка мне свой кошель.

— Да на что тебе? В нем, окромя хлеба, ничего нет.

— Добро, добро, — прошептала Кондратьевна, — я посмотрю… Ломоть, другой, третий… А это что? — вскричала она, вынимая из кошеля медовую сосульку и пряничного конька с золоченой гривою. — Это что?.. Ах ты, воровка-мошенница этакая!

Симский, который слышал весь разговор, не стал дожидаться конца этому розыскному делу. Ему было вовсе не до того. Он любил своего дядю как отца родного, а если девочка говорила правду, так с Данилою Никифоровичем случилось какое-нибудь несчастие или он был при смерти болен. Несмотря на то, что на улице было еще очень тесно, Симский пустился бегом по Знаменке. Пробираясь между возов, он вышел кое-как на свободное место и с ужасною тоскою и замиранием сердца добежал наконец до обширного двора, посреди которого стояли длинные хоромы дяди его, заслуженного стольника Данилы Никифоровича Загоскина.