Искусство Шаляпина — оперного певца, гениального исполнителя русского и иностранного оперного репертуара — признано и оценено по справедливости. Но Шаляпин был не только оперным артистом, он был велик и на концертной эстраде, он был прославлен как камерный певец, его искусство в концерте потрясало, восхищало слушателей.
Шаляпин поет известный романс Рубинштейна на слова Тургенева «Перед воеводой молча он стоит…»
В романсе острый драматический сюжет: поймали и заковали в цепи атамана разбойников, буйную головушку. Воевода ведет допрос с пристрастием, не отказывает себе в радости отвести душу, потешиться над пленником.
Артист мог потерять чувство меры, увлечься эффектным мелодраматическим сюжетом, как говорится, «переиграть», или блеснуть вокальными способностями, пленять слушателей только голосовыми данными.
Шаляпин изумил всех психологической чуткостью, осмысленностью фразировки, он пел с тонким чувством эпохи, чувством жанра русской баллады, поражая выразительностью каждого жеста.
Не то, чтобы он иллюстрировал мимикой или жестами смысл каждой фразы, — еле заметным движением бровей, поворотом головы, одной интонацией он рисовал разбойника и воеводу, трагическую их встречу — поединок сильного со слабым. И каким победным торжеством звучал его голос, как горел его взгляд, когда он наносил удар в самое сердце воеводы:
…целовался сладко да с твоей женой!
Эта борьба характеров, победа пленника над победителем воеводой в исполнении Шаляпина поднималась до высот настоящей трагедии.
Романс Даргомыжского «Старый капрал» был одним из любимых романсов Шаляпина. И в зрелые годы и на склоне лет он пел его вдохновенно, трогательно и благородно.
Это песня на слова Беранже, песня о тяжелой участи наполеоновского ветерана, расстрелянного за то, что оскорбил безусого молодчика-офицера эпохи Реставрации. Шаляпин с романтической проникновенностью создавал скорбный образ старого солдата-«ворчуна», кровью своей помогавшего завоевать славу Наполеону. И как грозно и торжественно звучал ритм солдатского марша, последнего марша солдата к месту казни.
И не только мелодия романса, исполненная чудесным голосом, действовала на слушателей. Прелесть исполнения артиста была в том, что Шаляпин заставлял слушателей и зрителей мыслить, проникаться самыми высокими и благородными чувствами.
В этом была благородная сущность его редкого дара.
Можно себе представить, как приняли артиста. Время было темное и суровое, время Плеве и Победоносцева, и искусство для многих людей было и забвением, и надеждой, и в то же время верой в силы народные.
Но выше всего, выше русской баллады Тургенева и песни Беранже, как всегда у Шаляпина, была русская песня, народная песня «Не велят Маше за реченьку ходить…» Эта песня на всю жизнь сохранилась в его репертуаре. Пел он ее без аккомпанемента, один только его голос, «инструментальный голос» звучал в мертвой тишине, и зрители замирали, когда плыла над залом эта печальная жалоба, песнь души, поэма о неразделенной любви…
«Песня без внутренней жизни никого не взволнует», — пишет Шаляпин, и каждую песню он наполнял этой внутренней жизнью: пел ли он о девушке, которую поцеловал всадник-офицер, он вызывал в своем воображении пейзаж, русскую деревню, девушку у ворот, и эта картина, возникающая перед ним, наполняла живыми чувствами песню «Помню, я еще молодушкой была…».
Один из современников и добрых знакомых Шаляпина записал в своих воспоминаниях импровизированный концерт артиста в усадьбе «Утешное», где слушателями Шаляпина были крестьяне, батраки, крестьянские девушки. Сенокос был в полном разгаре. Наступил вечер, и усталые после трудового дня люди собрались на площадке близ дома. Шаляпин охотно пел косарям, пел и «Не велят Маше за реченьку ходить». Его слушали с первого мгновенья в глубокой тишине, изредка только вздыхали женщины, вытирая глаза платком. Не было человека, который не ощущал бы красоты и правды русской песни, да еще в исполнении Шаляпина.
В рассказе Тургенева «Певцы» показано искусство слушать песню, искусство, которое так понимал и ценил Шаляпин.
«Молчаливое и страстное участье» слушателей, всеобщее томление и вдруг молчание, когда никто не шевелится, все ждут, не будет ли певец петь еще, — все это вдохновляло, окрыляло певца, и это Шаляпин ощущал только на родине, у самых простых и, казалось, грубоватых людей.
Кстати, о том же чудеснейшем рассказе, одном из лучших у Тургенева, «Певцы».
Один из участников состязания, певец Яков, — удалой фабричный малый: «большие, беспокойные серые глаза, прямой нос с тонкими, подвижными ноздрями, белый покатый лоб с закинутыми назад светлорусыми кудрями, крупные, но красивые, выразительные губы — все его лицо изобличало человека впечатлительного и страстного», — так описывает Тургенев Якова.
Каждый раз, когда перечитываешь «Певцов», встают перед тобой светлые, беспокойные глаза, большие подвижные ноздри, крупные, красивые черты лица Шаляпина и, наконец, та «тревожная, внезапная лихорадка, которая так знакома людям, говорящим или поющим перед собранием», о которой пишет Тургенев.
Наконец, описание голоса Якова в том же рассказе «Певцы»: «…в нем была и неподдельная глубокая страсть, и молодость, и сила, и сладость, и какая-то увлекательно-беспечная, грустная скорбь. Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем, и так и хватала вас за сердце…» Этот голос дрожал, «но той едва заметной внутренней дрожью страсти, которая стрелой вонзается в душу слушателя, и беспрестанно крепчал, твердел и расширялся».
Великое народное искусство, которое приметил Тургенев в простом фабричном малом, получило блистательное завершение в сыне крестьянина — великом русском певце Шаляпине.
Уже знаменитый, известный всему миру артист, Шаляпин порой говорил:
— Я по паспорту крестьянский сын, — меня могут в волостном выпороть…
Отчасти это было кокетство, но правда была в том, что, по законам Российской империи, крестьян, то есть податное сословие, пороли в волости, — и кому, как не Шаляпину, это было известно. Кто, как не он, знал, что в его неслыханной судьбе есть нечто от случайности: «Не зайди к нам певчие, с которыми я убежал из дому, — никогда бы не пел».
Он постиг тайну искусства, которую не в силах были открыть многие одаренные певцы, — искусство пения-рассказа. Мелодия возникала как бы непроизвольно, получалось полное слияние слова и музыки, о котором мечтали великие наши композиторы.
Не странно ли, что некоторые любители «вокала» до сих пор пренебрегают словом, разбивая слова на слоги, порой уничтожают этим самым смысл слов. Великие русские композиторы и певцы понимали, что основа песни — речь человеческая. И это идет от истоков истинно народного искусства.
Перечитаем «В людях» Горького ту главу, где рассказано, как поет маленький, тощий шорник Клещов, «человек мятый, жеваный», в трактире на Ямской улице. Как Клещов заводит скороговоркой, «тихим, но всепобеждающим тенорком»:
— Эх, уж как пал туман на поле чистое,
Да призакрыл туман дороги дальние…
Этот «маленький, но — неутомимый» голос, как чудесно сказано у Горького, «прошивал глухой, óтемный гомон трактира серебряной струной, грустные слова, стоны и выкрики побеждали всех людей, — даже пьяные становились удивленно серьезны, молча смотрели в столы перед собою…»
Интересно, что трактирщик по-своему, и в общем верно, объясняет тайну воздействия Клещова на слушателей:
«…Хоша ты не столь поешь, сколько рассказываешь, однако — мастер, что и говорить!..»
«Спеть всякий может, у кого голос есть, а показать, какова душа в песне, — это только мне дано!» — отвечает Клещов.
О чем же «рассказывает» Клещов в песне? О том, что видит, а видит он горести «бедной человечьей жизни», и вместе с ним эти горести видят все, даже люди во хмелю, побежденные его песней.
Только такая песня может захватить слушателя, тронуть его до глубины души. Только песня-рассказ.
Звучность и красота голоса, музыкальность — этим обладали многие превосходные певцы, но ни один из них не достигал силы мысли, выразительности песни-рассказа как достигал этого Шаляпин.
Шаляпин, для того чтобы похвалить певца, нашел слово, которое он даже написал на портрете, подаренном одному артисту. Слово это — «сказитель». Певец-сказитель — таким он хотел быть и таким он был.
Он русский самородок — долго еще оставался человеком из народа, и когда говорил, что учится петь у народа, это была чистая правда.
Когда его увлекала какая-нибудь значительная мысль или когда он слушал музыку, его лицо принимало сосредоточенное выражение, которое можно было порой видеть у мастерового дореволюционных лет, старающегося своим умом, смекалкой постичь секрет хитрого механизма, придуманного заморским механиком. Это было лицо простого русского человека; на Волге мы встречали такие лица у молодых, недавно работающих на заводах рабочих, и просто изумительно было, до чего могло преображаться это лицо и являться то в образе Дон Кихота, то в образе царя Бориса, то в образе злого духа — Мефистофеля. Но вот снят грим, и после спектакля в хорошем настроении, среди приятных ему людей Шаляпин начинает вполголоса «Лучинушку»… Действительно, он учился у народа. У плотовщиков на плотах, у рыбаков на тонях, у странствующих людей на пристанях он слыхал эту терзающую душу грусть старой русской песни, ее удаль, ее безграничную ширь, и пока он жил на родной земле, эта песня была у него на слуху, звучала в его душе; когда же перестал жить на родной земле, перестал слышать народ, из которого вышел, — наступил закат, началось угасание гения, которым наградили Шаляпина природа, родная земля и народ…
Он мог уезжать из России на долгие месяцы, пересекать океаны, петь миллионерам-скотоводам в Аргентине и сверхмиллионерам в Чикаго, в Милане и в Парижской опере, но он всегда возвращался на родину, опять слышал русскую речь, видел русские пейзажи — и оставался прежним Шаляпиным — гениальным русским артистом. Оставив родину, он жил тем, что ему дали родная земля и народ.