В конце сентября 1813 года Александр Самойлович Фигнер прибыл в главную квартиру.
Поездка к начальству никогда не радовала его; сейчас эта поездка была вызвана крайней необходимостью. Отряд его увеличился. Из наполеоновских войск к нему перебегали немцы, итальянцы. Оружия и патронов едва хватало на своих, а тут приходили безоружные, но опытные, бывалые солдаты.
Александр Самойлович поехал к Винценгероде выпрашивать у старого генерала оружие. Князь Сергей Григорьевич Волконский, молодой генерал, состоявший при Винценгероде, был расположен к Фигнеру. Александр Самойлович надеялся на его помощь. Волконский встретил ласково, угостил хорошим обедом, но с сокрушением сказал, что ничего сделать для Фигнера не может из-за неприятной истории, которая вышла между Фигнером и генералом Сухозанетом.
В прошлый свой приезд в главную квартиру Фигнер неожиданно натолкнулся на генерала Сухозанета у почтовой станции. Генерал сделал ему выговор за то, что, прибыв в главную квартиру, Александр Самойлович не явился по начальству, то есть к нему, и еще за то, что был не по форме одет.
Одет он был, как всегда в походе: артиллерийский шпензер, нанковый серого цвета чекмень, кожаный картуз. Вестовой держал под уздцы коня, во французской сбруе, чтобы при случае Фигнер мог накинуть французский плащ, прицепить французскую шпагу и проехать как ни в чем не бывало между неприятельскими дозорами. На замечание генерала Фигнер отозвался дерзостью, он и раньше немало терпел от придирок Сухозанета. На дерзость генерал ответил бранью, и тогда на глазах у остолбеневшего адъютанта Фигнер почти что толчками загнал Сухозанета в дом, и адъютант видел, как Сухозанет убежал, прикрывая руками щеки от возможной оплеухи.
Не будь при этом случае адъютанта, Сухозанет не стал бы поднимать истории, но тут он немедленно отправился к прямому начальнику Фигнера генералу Винценгероде и потребовал ареста оскорбившего его офицера.
Спасли Фигнера надвигающиеся события.
Истекал срок перемирия. Лазутчики доносили, что Наполеон замышляет наступление, армии его стоят на берегах Эльбы. Саксония должна стать ареной кровавых битв.
— Князь Сергей Григорьевич, — сказал Фигнер Волконскому, — зная меня, вы не подумаете, что я утратил мужество. Я имею приказ стоять с моими людьми у Верлитца и буду стоять там, пока жив. Но как прикажете быть, когда половина моего отряда не имеет оружия, когда французы не считают мой отряд за регулярное войско, в любой час могут атаковать нас, несмотря на перемирие? Я сам не раз ездил в разведку к французам и слышал, как они похвалялись рассеять мое войско и расстрелять меня.
— Я докладывал генералу об оружии и снаряжении, о вашем отряде и получил ответ, что прусскому уланскому полку, стоящему восточнее Верлитца, приказано поддержать вас в случае атаки.
— Ох, не верю я прусским уланам! Дали бы лучше три сотни казаков, как-нибудь отбились бы, а главное — ружей и снарядов хоть немного…
Волконский советовал Фигнеру не ждать и возвратиться. В оружии и патронах уже отказано дважды, и надеяться получить снаряжение для безоружных партизан было при нынешних обстоятельствах наивно. «Гатчинские скороспелки», как называли аракчеевцев, ненавидели Фигнера.
— Еще об одном прошу вас, Александр Самойлович: не попадайтесь, бога ради, на глаза Сухозанету, эта мстительная скотина способна на все. Дело может дойти до государя, а вечного заступника вашего, светлейшего, нет в живых.
Потом они заговорили о довольствии и фураже для партизан, и Фигнер с сердцем сказал:
— Вот пришли мы на немецкую землю, гоним французов, а рады ли нам прусские дворянчики, толстые бюргеры и ученые пасторы-тупицы? Хотел бы я увидеть, как пруссаки добились бы освобождения своей земли от ига Наполеона, если б не мы, русские, если б не было Бородина и тарутинского флангового марша… Я тут, в главной квартире, больше суток не бываю, и то нет сил видеть нахальства австрийских чинодралов, британской надменности и прусской наглости. Мы, русские, льем нашу кровь. Без нас, без русских, Европа не была бы накануне освобождения! А дождемся ли мы когда-нибудь благодарности от союзников наших? В отряде моем сотни две немцев, перебежчиков из саксонских и вюртембергских полков Наполеона. Было бы вдесятеро больше, когда б я всех брал. Спрашиваю: «Почему вы, немецкие солдаты, не идете в свои полки, а идете к партизанам?» Отвечают: «Ах, господин полковник, в наших немецких полках, кроме палок и зуботычин, солдаты ничего не видят, а у вас мы все товарищи!» И дерутся славно! А приходим на постой в город — господа бюргеры встречают как лютых врагов, ей-богу! Алексей Петрович Ермолов показывал мне рапорт командира пензенского ополчения, и писано там, что господа бюргеры хоть и считают себя нашими союзниками, но русских ненавидят, раненым не дают пищи и пристанища, без жалости смотрят на умирающих под окнами наших солдат… А вестфальские мародеры в Москве? Не было их грубее и бесчеловечнее! Вот говорят про меня, что очень я ожесточился. Ожесточился потому, что много видел горя и слез народных… Ну, спасибо вам хоть на добром слове…
Он оглядел чистенькую комнату князя, свечу у ночного столика, книги в сафьяновых переплетах и наклонился над ними.
— Книги в походе — роскошь… Я вожу с собой одну библию, — и, подметив удивленный взор Волконского, добавил, — вам странно: атеист, неверующий, и библия.
— Странно, — согласился Волконский.
— Перечитайте «Книгу Судей», князь. Куда Вальтер Скотту…
Он взял со столика книгу.
— Гельвеций… В походах нет времени прочесть книгу да пораздумать. Рассуждения этого философа о бедности и богатстве мне давно по душе. Правда, что богатство неправильно разделено между людьми: одни утопают в довольстве и роскоши, другие гибнут в нищете…
— Отнять богатство у недостойных и отдать нищим и достойным? — задумчиво проговорил Волконский. — Мечта… Мечта философа.
— Однако то хорошо, что это философия земная, терпеть не могу немецкой метафизики и мистики, туманных бредней о загробном мире… «Вертер», — прочел он название другой книги. — Не понимаю, для чего Наполеон возил в итальянский поход «Вертера»…
— Вы строгий судья, — сказал Волконский, глядя на хмурое лицо Фигнера.
— Шиллер — «Разбойники»… Petten fon tiranencetten — освободить от цепей тиранства! Вот это мне по душе! Только это одни слова.
— Почему же слова?
— Когда Наполеон вступил с войсками в Берлин, он ехал по Унтер ден Линден на двадцать шагов впереди своей свиты, ехал один. Толпы народа хранили молчание. И не нашлось смельчака с кинжалом или пистолетом под плащом! Это оттого, что прусские бюргеры охотнее других покоряются завоевателям.
— А студент в Вене? Кстати, у него, кроме кинжала, был томик Шиллера. Не знаю, что более может послужить делу свободы — кинжал убийцы или стихи поэта.
— …Война идет к концу, — продолжал Волконский, — есть предел силам человеческим, есть предел военному счастью Бонапарта.
— Счастью?
— Искусству, — согласился Волконский. — Однако с каждым днем мы становимся сильнее, мы выгоним его из Германии и станем на Рейне.
— И тогда, что же, по домам? — ненатурально улыбнулся Фигнер. — По мне, воевать бы еще лет с десяток.
— Вы шутите?
— Ни мало. Мне нет покоя… Мир, житие в усадьбе, гарнизонная служба — все это не по мне… — он показал на грудь, — вот здесь жжёт… Тянуться перед гатчинцами. Слушать грубости царева брата Константина. Правда, со мной этого не случалось. А было бы, случилось бы… — он опять криво усмехнулся. — На дуэль бы не вызывал. Зарубил бы перед фронтом!
Холод пробежал по жилам Волконского. Он не мог отвести глаз от неподвижной, неестественной улыбки, маленькой, слегка дрожащей руки, поглаживающей эфес сабли.
— Я поздно родился, князь… Мне бы жить лет триста назад, плыть на каравеллах в неведомые людям страны, завоевывать царства, как Фердинанд Кортес, Пизаро или наш Ермак… Смешно, а?
Волконский покачал головой:
— В наш век вы прославили свое имя, Александр Самойлович. Честь вашего имени дорога каждому, любящему славу русского войска.
— Что ж, так я понимаю долг воина. Но мало мне этого! Мало! — стукнув кулаком по колену, воскликнул Фигнер. — Я лелею план, вам, так и быть, скажу: пробиться с моим легионом через Альпы, войти в Италию, взбунтовать Милан, поднять Ломбардию, Тоскану, папскую область, объявить себя вице-королем… Власть! Русская власть в Италии! Вот счастье! Вот цель жизни! — вдруг он умолк и разразился смехом. — Сумасбродство! Неправда ли? — и вдруг он спросил с грустью и серьезно: — А вы, князь? В чем видите счастье?
— Я? Я не хотел бы таких походов. Судьба завоевателя не по мне… Я люблю мой народ, народ русский, вижу дивные качества, которыми одарила его природа, народ первый на свете по славе, по могуществу, по радушию, мягкосердечию, юмору… И мне тяжко видеть, как его оскорбляют, унижают низкие и подлые люди нашего сословия… С концом войны должны быть перемены… великие перемены в государственном устройстве, в управлении…
Где-то близко труба сыграла зарю.
— Вот вы о чем… — с удивлением сказал Фигнер, и на лице его появилось выражение то ли сожаления, то ли иронии.
И Фигнер глядел на Волконского, на его красивую, стройную фигуру, к которой так шел генеральский мундир и георгиевский белый крест, по праву полученный за славное дело… Что-то вроде зависти шевельнулось в душе Фигнера. Бог знает, о чем думал он в эту минуту, когда они прощались. Но, уж верно, не думал, что блестящий, храбрый молодой генерал через двенадцать лет будет лишен титула и воинского звания, закован в кандалы и сослан а Сибирь, в каторжные работы.
Александр Самойлович возвратился к своему отряду накануне окончания перемирия. Отряд был расположен в великолепных заповедных парках Верлитца. За парками, где бродили олени и лани, начинался густой лес, спускавшийся к водам Эльбы. Узкая плотина соединяла берега реки.
Прибыв в отряд, Александр Самойлович вызвал к себе своих офицеров. Он сказал им, что ни оружия, ни патронов ему не дали. Потом выслушал доклад лазутчиков, побывавших в городке Дессау. Вести были невеселые. Французская и польская конницы перехватили заставами все дороги, по всей округе идут передвижения французских войск, отряд может быть в любую минуту окружен. Позади река Эльба и узенькая полоска плотины, — по ней, возможно, придется отходить. На другом берегу стояли прусская гвардейская кавалерия и уланский полк, на который мало надеялся Фигнер.
Он лежал на разостланной под косматой елью бурке, держал в зубах погасшую фарфоровую трубочку. Большие серые глаза его рассеянно глядели в небо.
— Никто не смей снимать с коней седла, — наконец сказал он, — я сам проверю цепь и расставлю дозоры.
Когда стемнело, он приказал привести коня, расставил дозоры и спустился к водам Эльбы. Солнце было на закате, поднялся ветер, вокруг зловеще шумел лес. Он долго глядел на узкую ленту плотины.
Корнет Лихарев, почти мальчик по возрасту, спрыгнул с коня, зачерпнул рукой воду и смочил себе вихор.
— Здесь Эльба глубока, — сказал тихо Фигнер. — Ежели нам отступать, то вплавь никак нельзя… Что до меня, то я сроду плавать не умел…
— А не начать ли нам потихоньку отход? — осмелился спросить Лихарев.
— Приказа нет, мой голубчик, — ласково ответил Фигнер. — А потом не все ль равно? С тех пор как я родился и стал мыслить, я знал, что все равно придется оставить этот свет… Вот только жену жалко… — Помолчав, он добавил: — Но не в постели же умирать воину, дорогой мой? Умереть — так во славу отечества…
Лихарев молчал. Что мог сказать он, девятнадцатилетний юноша, знаменитому партизану и храбрецу?
— Что вы думаете об этом столбе пыли? — вдруг спросил Фигнер, повернувшись лицом к лесу.
— Здесь песок… Возможно, от ветра.
— Ветер утих. И пыль неспроста…
Они вернулись к отряду. Едва они проехали с полверсты, их догнал казак из дозора:
— Француз валит!.. Кавалерия, ваше высокоблагородие… Несметная рать!
Это был авангард корпуса Нея.
Фигнер приказал бить тревогу, мундштучить коней и готовиться к отходу через плотину. Он был весел, приказы отдавал шутливо и ласково. Стрелкам приказал подняться на сосны, драгунам — спешиться и лечь.
На поляне построились солдаты-испанцы, у которых не было оружия.
— Друзья, — сказал он по-испански, — у вас нет ни ружей, ни патронов, у вас есть только ненависть к врагу, который держит в ярме вашу родину. Кто хочет — пусть остается, он сможет получить оружие убитых товарищей. Кто не хочет — путь добрый, вот плотина, спасение на том берегу. Еще есть время. Спасайтесь врассыпную… Место сбора вам известно.
Он повторил эти слова по-итальянски.
Потом Фигнер поехал к гусарам. Их осталось немного, среди них были ветераны Можайска, были старики, сражавшиеся у Рущука под командой Каменского. Они стояли тихо и молча глядели на худощавого, стройного всадника в бурке; он был без фуражки, светло-русые волосы падали ему на лоб.
— Гусары, друзья гусары…
Он знал каждого из своих гусар в лицо, знал по именам, но точно в первый раз видел их сумрачные, обветренные, покрытые рубцами и морщинами лица. То были истинные воины, давно оторванные от мирной жизни, они умели только сражаться. Четверть века их жизни прошло в походах. Не зная усталости, среди нескончаемых тревог и опасностей, они прошли с ним три тысячи верст. Смерть была всегда рядом, но до сих пор она щадила их; теперь она глядела на них в упор: что он мог им сказать?
— Друзья гусары… Французы обходят нас дугой и будут жать к Эльбе. Нам не к чему надеяться на помощь союзников, да и не торопятся они нам помочь… Так будем же драться насмерть, сами ляжем костьми, но дадим уйти товарищам…
Стояла такая тишина, что слышно было, как звенели удилами кони, да еще слышался плеск реки издалека и глухой гул приближающейся конницы.
— Друзья гусары! Ни вы меня, ни я вас никогда не выдавал. Одна у нас с вами дорога — в царство небесное. Простимся же со всем дорогим, что есть у нас на свете.
Он вырвал саблю из ножен и, наклонив голову, крепко поцеловал клинок.
— Ахтырцы! Александрийцы! Пики наперевес! Марш-марш!
…Таким видел Фигнера в последний раз Лихарев.
Полвека спустя, уже дряхлым стариком, закрыв глаза, он все еще видел ночную битву в лесу, озаряемом только вспышками выстрелов. Бой шел на просеке, потом на плотине. Вопли ярости, стоны, звон клинков, храп вздыбившихся коней — все это помнил Лихарев. Он завидовал своему современнику — поэту Федору Глинке, в народной балладе воспевшему смерть Фигнера:
…это дело
Из самых славных русских дел!
Никто не думал об увечье:
Прочь руку — сабля уж в другой!
.
Но где ж союзники?
Ко времени и месту
Теперь им быть!..
Лихарев, свидетель последней битвы Фигнера, не дружил с музами, а между тем он, а не Федор Глинка, видел, как светила луна сквозь пороховой дым над Эльбой. Видел, как несколько всадников — все, что осталось от двух эскадронов ахтырских и александрийских гусар, — плыли по течению, держась за конские хвосты, как выбирались на другой берег, но течение относило их вниз.
Осталась в памяти старика плотина, по которой отходили пехотинцы — горсть людей, отбивавшаяся штыками от наседающих французов.
Остался в памяти берег реки, где стоял он и вахмистр Лукашов. Долго они стояли на берегу, всматриваясь в воды Эльбы. Все еще казалось им, что они увидят светловолосую голову плывущего к ним Александра Самойловича. Выбрались на берег еще трое гусар, из тех, что прошли с Фигнером от берегов Оки до берегов Эльбы.
Но Фигнера не было с ними. Нашли его саблю, выброшенную на берег; она лежала, обращенная лезвием к неприятелю, как знак того, что не будет мира между ним и неприятелем даже после его гибели.
В водах немецкой реки Эльбы кончились дни русского партизана Александра Самойловича Фигнера, о котором однажды писал Кутузов: «Погляди на него пристально, это человек необыкновенный, я такой высокой души еще не видал: он фанатик в храбрости и в патриотизме, и бог знает, чего он не предпримет».
Он прожил на свете всего двадцать шесть лет.