Прошли месяцы с тех пор, как Анна-Луиза Грабовская оставила поместье Грабник.

Племянник Казимира Грабовского — молодой Стибор-Мархоцкий оказался прав. Сплетни, пересуды, томительная жизнь вдали от парижских друзей — все это утомило Анелю. Политические застольные споры, ссоры, даже поединки сторонников Чарторыйского и сторонников Иосифа Понятовского повергали ее в меланхолию. Одна душа казалась ей близкой и родной, одной собеседнице она открывала свою душу — Катеньке Назимовой.

Катенька первая услыхала от Анели длинные рассуждения о том, что жить стоит только для того, чтобы странствовать, видеть новые города и страны, новых людей, наслаждаться созерцанием великих произведений искусства.

Катенька Назимова не очень удивилась, когда услышала от Анели-Луизы, что надо поискать в Европе уголок, где можно жить в тишине и покое, посещать библиотеки, музеи и мечтать о счастливом будущем человечества.

— Девять лет я жила на моей новой родине, — сказала однажды Анна-Луиза, — но умер Казимир, и что соединяет меня с Польшей? Правда, я люблю ее, но если меня спросят, чего я хочу, я скажу — свободы для всех и гибели тиранов. В Италии меня ждут мои старые друзья, туда стремится моя душа, но как жаль, что нельзя миновать Вены… Увы, иного пути нет!

Она точно предчувствовала, что в Вене ее ожидают неприятности.

В Грабнике Гейсмар сказал правду. В тот самый день, когда президент полиции Вены барон Гагер прочитал в списке приезжих имя графини Анны-Луизы Грабовской и вдовы полковника Катрин Лярош, он послал в гостиницу на улицу Каринтии своего адъютанта с деликатным поручением. Адъютант имел честь передать графине, что осенняя погода в Вене может расстроить ее здоровье и что самое лучшее для графини — возможно скорее оставить Вену. Грабовская ответила, что она благодарит барона за заботы о ее здоровье, что она приехала в Вену к гоф-медику Фогелю, но барон Гагер вполне заменил ей знаменитого врача.

Так случилось, что Анеля Грабовская и Катя Назимова пробыли в Вене только один день. На следующее утро они выехали в Венецию.

Навсегда осталась в памяти у Кати дорога из Вены в Венецию. Темно-лиловые ущелья над голубыми водопадами, розовые и синие вершины гор, развалины древних замков, нависшие над пропастью скалы, хрустальные горные ручьи.

Дорога спустилась в долину, где еще не чувствовалось дыхания осени, еще не пожелтела листва буковых рощ.

Поздно ночью они приближались к Венеции. Пахло сыростью, воздух был влажный, где-то во мраке угадывались водные пространства, и вместе с тем не было острого запаха моря, морских водорослей, не слышно было плеска прибоя. Пока разгружали два экипажа, Катя стояла на берегу и вглядывалась в мерцающие в темноте, медленно передвигающиеся огоньки. Большая лодка подошла к берегу, послышалась итальянская речь, окрики голосистых носильщиков. Катя ступила на шаткие мостки. Чья-то сильная рука поддержала ее. Она и Анеля Грабовская очутились на носу лодки; тотчас же гребцы вскинули весла, и лодка двинулась в темноте.

Пока они плыли, начало светать.

Постепенно бледнело небо, огоньки встречных лодок медленно таяли в розовом отблеске зари. Пели гребцы, плеск весел казался аккомпанементом грустной и нежной мелодии.

Барка плыла вдоль длинной песчаной косы, отделявшей лагуну от открытого моря. Коса называлась Лидо. Воздух был так чист и прозрачен, что можно было разглядеть вдали мачты судов, флажки на мачтах, матросов, убиравших паруса.

Солнечные лучи пронизывали и зажигали жемчужным светом гребни набегающих волн. На ста восемнадцати своих островках вырастала Венеция — колокольни соборов, громады дворцов, широкая водная улица Большого канала, горбатый мост Риальто. Фасады почерневших от времени домов поднимались прямо из воды цвета свинца. По каналу плыли длинные черные лодки-гондолы, на корме стоял гребец с одним длинным веслом; нос лодки высоко поднимался над водой, как клюв хищной птицы, а посредине возвышался балдахин со спущенными занавесями.

Уже наступало утро, и мимо проплывали к рынку на тяжелых барках, на лодочках-скорлупках щавель и томаты, бараньи туши, цветы и вино в просмоленных бочках, корзины винограда…

Катя не могла оторвать глаз от этой картины, от плавучего рынка. Но вдруг задымили факелы… Гроб и священник плыли навстречу, осененные балдахином из черного бархата с серебряной траурной бахромой. Потом проплыли три гондолы в гирляндах цветов; в одной из них девушка в венчальной фате и молодой человек в голубом фраке — венецианская свадьба…

Какой странный, призрачный, точно приснившийся во сне город! Снова лодки и лодки, плывут хлеб и розы, плывут похороны и свадьбы… И вдруг Кате показалось, что сейчас уплывет все — дворцы и соборы, почерневшие дома, горбатые мосты — и останется пустынная лагуна и барка между бледно-голубым небом и свинцовой, пахнущей гнилью и плесенью водой…

Так ей запомнилось первое утро в Венеции.

…Анна-Луиза Грабовская и Катя жили в старинном дворце, сыром и холодном. В нем множество зал, комнат, переходов, тайников, от мраморных стен шел леденящий холод, и весь он напоминал саркофаг, а не жилище венецианских вельмож. Дворец принадлежал другу Казимира Грабовского — племяннику последнего дожа Венеции Луиджи Манин.

Два десятка слуг — челядь владельцев — слонялись среди обветшалой роскоши трехсотлетнего дворца. Племянник последнего дожа был выслан австрийцами и жил на положении узника близ Вены. Управляющий сдавал дворец внаймы именитым иностранцам.

Когда Анеля Грабовская решила ехать в Венецию, она думала, что тут они будут вдали от военных тревог, и, правда, только через две недели здесь узнали о конце перемирия; через три недели сюда дошла весть о битве у Дрездена. Но напрасно она искала здесь покоя, — этот призрачный город жил прошлым, воспоминаниями о тринадцати веках независимости, славы Венецианской республики. Только семнадцать лет прошло с того дня, когда был подписан мир в Кампо-Формио и Наполеон отдал Венецию Австрии, чтобы вознаградить ее за уступки на Рейне.

Все вокруг напоминало о прежнем могуществе Венеции и о жалком ее конце. Во Дворце дожей творения Тинторетто и Тициана в симфонии ослепительных красок, в блеске порфир, мантий, драгоценных доспехов прославляли «Триумф Венеции» — триумф богатейшей купеческой республики, столетия властвовавшей на морях.

На площади святого Марка, в кофейнях, сидели в вынужденном безделье венецианские патриции, бывшие сенаторы, купцы, шпионы, которых республика держала в Морее, в Румелии, в Кандии, в Тунисе; но более всего было австрийских шпионов, которыми австрийская тайная полиция наводнила город.

Поднимая глаза к небу, венецианцы с огорчением видели портал базилики святого Марка. Столетья украшала этот портал античная скульптурная группа — четыре бронзовых коня. По приказу Наполеона кони были сняты с портала и увезены в Париж.

Бронзовые гиганты на колокольне святого Марка по-прежнему ударами молотов отбивали часы; звону часового колокола отвечал печальный перезвон колоколов церквей Санта-Мариа делла Салюта, Сан-Джорджио, Маджиоре, и этот колокольный звон звучал в ушах венецианцев погребальным звоном.

Молодежь с трепетом ожидала вестей с поля сражения. Поражение наполеоновской армии в России пробудило надежды. Прошел слух о мире между коалицией держав и Наполеоном, и надежды угасли. Но война снова разгорелась, и венецианские патриоты возмечтали об освобождении Европы, хотя бы о воссоединении Венеции с Пьемонтом, с Сардинским королевством. Австрийское иго было невыносимо, пылкая молодежь уже видела в мечтах восстановление свободы и независимости, видела Венецианскую республику возрожденной и могущественной. Народ ненавидел Австрию с ее тираническим, шпионским строем, с ханжеством и жестокостью, презрением к людям третьего сословия, алчностью и коварством. Венецианские ремесленники, искусные мастера, прославившие себя на весь мир прекраснейшими изделиями из стекла, зеркалами венецианскими, жили впроголодь, потому что их изделия австрийские власти облагали непомерными пошлинами. Особенно негодовали моряки. Их профессия была издавна в почете в Венеции. Отважнейшие из моряков готовили заговоры против австрийского владычества. «Мост вздохов», соединявший Дворец дожей с тюрьмой синьории, теперь послужил австрийским жандармам. Многие храбрые и смелые венецианцы испытали ужасы тюрьмы, из которой некогда сумел убежать авантюрист Казанова и уже этим прославил свое имя в Европе.

Над входом в судилище в давние годы была выбита надпись: «Место сие страшное. Здесь врата неба или ада».

И все же жизнь в Венеции (по крайней мере в первые дни) казалась приятной Анеле Грабовской и Кате Назимовой.

Из театра Сан-Мозе они отправлялись в кафе «Флориан» на площади Сан-Марко. К часу ночи здесь собиралось светское общество — дамы и кавалеры, много иностранцев; жизнь для них была дешевой в этом нищем городе. И Кате Назимовой было странно, что ее подруга, дочь антиквара, подражала знати и, презирая это общество, стремилась к нему. Грабовской нравилась жизнь в Венеции. Разорившиеся венецианские патриции продавали за бесценок драгоценности, картины, дворцы. За тысячу русских золотых можно было купить палаццо Вандрамин — исторический дворец, который, как говорили, стоил двадцать пять тысяч. Анеля Грабовская пропускала мимо ушей деловые разговоры и охотнее слушала рассказы о блестящей и беззаботной жизни перед концом Венецианской республики.

В кафе «Флориан» говорили о приезде Паганини — скрипача, затмившего славу знаменитых французских музыкантов, о том, что австрийский губернатор граф Черни приказал не пускать его в Венецию, и о том, что в воскресенье в соборе Сан-Марко, в трех шагах от губернатора, схватили двух молодых людей с кинжалами, и, когда их уводили, они кричали безмолвной толпе: «Да здравствует единая Италия! Да здравствует единый итальянский народ!» Но приехал «божественный» Галли, все общество устремилось в театр, и никто уже не вспоминал о судьбе двух юношей, расстрелянных на песчаной пустынной косе Лидо.

От прежней склонности к науке у Грабовской остался интерес к редчайшим книгам и древним рукописям. Едва ли не каждый день Анеля и Катя приходили во Дворец дожей, поднимались по величественной «лестнице исполинов» в библиотеку.

С 1812 года в залах дворца поместили библиотеку, одно из богатейших в Европе книгохранилищ. В одной из зал, там, где можно видеть картину Веронеза — самый большой холст в мире — находилось собрание редчайших рукописей, манускриптов, писанных рукой искуснейших каллиграфов древности. Здесь, точно в склепе, покоилась прежняя слава Венецианской республики, дипломатическая переписка с турецкими султанами, с тунисскими беями, магараджами Индии; здесь хранилась рукопись, писанная рукой великого путешественника Марко Поло, хранились протоколы допросов заговорщиков против республики, признания, вырванные рукой палача.

И странно было видеть в библиотеке двух молодых женщин, терпеливо слушающих хромого горбуна — хранителя библиотеки, отдавшего полвека жизни этим ветхим и пыльным рукописям.

Однажды среди манускриптов XVII века Кате Назимовой почудились русские буквы. Да, это была копия челобитной славян, населяющих Зантские, Бергамские, Черногорские земли. Они просили защиты у могучей покровительницы славян — России:

«…дабы по суседству нашему от Римского имперского двора и от республики Венецианской доброхотствие было оказано, а от венециан обид причинено не было».

Чернила выцвели, трудно было разобрать буквы, по-видимому, славяне жаловались на австрийский имперский двор и Венецианскую республику… «не могущие сами завладеть нашими землями турок подкупают, дабы здешний свободный народ они, варвары, покорили и российский скипетр высочайшие своея власти на нас не распространял бы. А оная республика Венецианская добра не помнит, они, венециане, не малые воспоможения в войнах с турецкими варварами получили от народа черногорского, от всего славянского общества…»

Катя несколько раз перечитала челобитную. Кому она была послана? Петру или дочери его, Елизавете? Дошел ли этот плач славянского народа до державы российской или был выкраден у гонцов, посланных в Россию, а возможно, просто переписан и доставлен ловким шпионом Совету дожей.

Трагедия славянских племен, безжалостно истребляемых турками, предаваемых на поругание и гибель Венецианской республикой и австрийским двором, открылась Кате Назимовой в этом пыльном манускрипте. Немного времени спустя она узнала, что ничто не изменилось в судьбе славянских племен через сто лет после того, как была написана эта слезная челобитная.

Однажды, осенним утром, туман окутал Венецию. В библиотеке, в тусклом, сумеречном свете, трудно было различить даже в лупу прелестные миниатюры, украшающие редкостное издание новелл Бокаччио. Анеля и Катя собирались уходить, когда молодой человек, вежливо поклонившись Грабовской, тихо сказал:

— Вы оставили это, синьора, — он протянул ей маленькую лупу и еще тише добавил: — Napoli… Primavera…[7]

Грабовская так же тихо ответила:

— Genova… Sole…[8]

Хотя в огромном зале, кроме них троих, не было ни души, неизвестный говорил очень тихо и не сводил глаз с дверей.

— Сегодня вечером. Палаццо Манин, — сказала Грабовская.

Молодой человек покачал головой:

— За вашим домом следят.

— Тогда в восемь часов будьте в Санта-Мариа Глориоза у гробницы Тициана… За вами придет верный человек.

— Я буду в другой одежде. Скажите слугам, что ожидаете ювелира или антиквара…

Он отошел, потому что послышались голоса.

Вошли монах-доминиканец и библиотекарь.

Венеция все еще была в тумане. Люди, бродившие под аркадами Дворца дожей и на Пьяццете, казались призраками. В лагуне против Дворца дожей в тумане, точно силуэт собора, рисовался английский фрегат «Нортумберлэнд». Красными, зелеными и желтыми пятнышками еле светились фонари на борту, там непрерывно звонил колокол. На Канале-Гранде чуть слышался плеск весел; крики гондольеров глухо звучали в густом тумане.

У дворца Манин, едва только причалила гондола, рядом очутилась лодка-скорлупка и в ней две тени.

— Мы скоро отсюда уедем, — сказала Грабовская. — Туман… шпионы… Это Венеция.

Впрочем, вечером подул ветер, разорвал пелену тумана, стало тепло, созвездиями разноцветных огней засияли фонарики. Слышались музыка, смех, восклицания; в этом городе никогда не раздавался грохот экипажей и звон подков.

Анеля Грабовская и Катя Назимова вышли на террасу дворца. Высоко над каналом восемь витых мавританских колонн поддерживали своды. Две женщины, прижавшись друг к другу, глядели на озаренную тысячами огней ночную Венецию.

— Ты плачешь? — вдруг спросила Анеля.

Катя не ответила. Ей было стыдно сказать, что все здесь, в этом призрачном городе, чужое, что уже много ночей ей снятся березовые рощи в золотом осеннем уборе, рассыпанные по низине избы, поля, над которыми летает паутина, бабье лето… Скоро там начнутся заморозки, и как хочется дышать прохладным воздухом раннего осеннего утра, воздухом родины…

Она промолчала, и Анеля Грабовская подумала о том, что Катя Назимова грустит все о том же человеке, с которым ее разлучила судьба.

Был девятый час, когда неизвестный, встреченный в библиотеке Дворца дожей, ступил на террасу и, внимательно оглядев все углы, молча поклонился Грабовской. Сюда, на террасу, вела узенькая лестница; на ступеньках сидел Владислав Витович, доверенный человек Грабовской.

Катя знала о тайных связях подруги с итальянскими патриотами. Италия казалась Грабовской такой же несчастной, как Польша, — точно так же разорвано на части австрийцами и французами живое тело страны.

Неизвестный, еще молодой, со странной суровостью в изможденном лице, говорил тихим, глухим голосом, не глядя на собеседницу.

Сначала разговор шел об оружии, которое было куплено в Англии и выгружено где-то вблизи Амальфи. Потом — о Венеции, и тут Катю удивило, с какой прямотой и грустью неизвестный говорил о несчастном городе.

— Республика купеческая показала пример, как владелец золотого мешка, хотя бы и купеческого звания, становится аристократом и тираном не хуже потомков рыцарей-крестоносцев. Политика Венецианской республики была коварной и деспотичной — орудием синьории служили подкуп, кинжал наемного убийцы, яд и пытка. Венецианское государство можно сравнить с разлагающимся трупом. Сенат республики, ее правительство боялись всякого движения, ибо оно могло потрясти или разрушить одряхлевшее тело государства.

— …12 мая 1797 года Большой Совет постановил распустить правительство. Дряхлые, расслабленные старцы, отравленные тщеславием, богатством, негой, безделием, забыли времена великих дожей.

А ведь было время, когда Венеция противостояла турецким завоевателям, великому турку. Двадцать четыре линейных корабля, двенадцать тысяч превосходных пехотинцев и артиллеристов защищали неприступную на своих островах столицу. Было время доблестных флотоводцев Морозини, Дандоло, Альвиани. Падение Венеции началось в 1560 году, когда олигархи отдали Морею и своих единоверцев туркам…

— Вы думаете, что Наполеон совершил благо, уничтожив Венецианскую республику? — спросила Катя.

Вопрос заставил задуматься неизвестного.

— Этот человек как никто умел сочетать благие дела с низменными и жестокими поступками. Политика вынуждала его уничтожать привилегии дворянства в Италии и Германии, конфисковывать церковные земли, провозглашать республиканские вольности, но французы налагали огромные контрибуции, разоряли народ конфискациями. Сотни грязных французских дельцов, проходимцы, спекулянты грабили несчастную Италию. Когда крестьяне сопротивлялись — французы сжигали деревни, расстреливали муниципальных советников… Италия была разорена и ограблена корсиканцем. Совершив все эти преступления, Наполеон писал Директории в Париж: «все спокойно, два миллиона золотом в пути…» Он уничтожил республику патрициев, развращенный и продажный ее сенат, он дал свободу венецианцам для того, чтобы отдать Венецию во власть австрийцам. Венеция была для него только карта в большой игре! И в сущности даже мелкая карта. Что осталось от Венецианской республики? Пятьдесят тысяч нищих?

— Вы венецианец?

— Я — славянин. Я родился в стране, где народ истекает кровью под властью султана. С детских лет я видел неслыханные злодейства, но видел и мужество, самоотверженность, презрение к смерти моих родичей. Четырежды приговоренный к смерти, я бежал из плавучей тюрьмы в Италию. Я сражался за свободу Италии, потому что свободный человек должен сражаться против поработителей всюду, где народ угнетен. Неделю назад мне довелось быть в Болонье. Только в этом городе осталось еще немного огня и энергии. Италия разорвана на части. Турин, Милан, Модена, Флоренция, Рим, Неаполь — все разделено рогатками границ. Модена и Турин во власти иезуитов. Всюду тираны в коронах и митрах! Каждый город, каждое местечко ненавидит своих соседей. Павия ненавидит Милан, Флоренция ненавидит Сиену. И потому страна во власти чужеземцев, и потому торжествует «Divide et impera!» (Разделяй и властвуй!) Англия, Австрия, Франция играют судьбами моей родины. Месяц назад я был в Неаполе. Я ехал морем до Неаполитанского королевства. В Сицилии ждет своего часа марионетка англичан — королева Мария-Каролина… Мюрат, все еще мечтающий сохранить для себя престол, — не худший исход для несчастной страны.

Он поднял голову, глаза его широко открылись и блеснули мрачным огнем.

— Я был свидетелем казней и злодейств, которые совершались в Неаполе после ухода французов… Преступная королева Мария-Каролина, родная сестра Марии-Антуанетты, казненной французским народом, мстила за сестру и за свое недолгое изгнание…

Он с содроганием продолжал:

— …под палящим солнцем, на барках, отведенных далеко на рейд, в крови и грязи умирали на моих глазах благороднейшие граждане Неаполя, их жены и дети… Они молили дать им воды — палачи бросали им тряпки, смоченные в морской воде… Адмирал Нельсон, слава Англии, и распутная леди Гамильтон после завтрака выходили на мостик и любовались казнями патриотов. Корабль Нельсона стал плавучей тюрьмой, местом казней. Реи корабля гнулись под тяжестью тел. Тысячи людей были повешены по приказу знаменитого флотоводца. И когда-нибудь этому палачу англичане поставят памятник!

Он умолк… Кате было страшно слушать этот рассказ. Вокруг была тихая ночь, в свете луны вставали мраморные фасады дворцов Гримани, Вандрамин. Точно серебряные лепестки вспыхивали в водах канала, потревоженных ударами весел. Не умолкала музыка, — наемные певцы распевали серенады под окнами дворца, где жил австрийский комендант Венеции граф Черни.

— Завидую силе вашего духа, — сказала Грабовская. — Жить так, как живете вы, — всегда в опасностях, в тревогах, не зная, где приклонить голову, — сегодня в лачуге рыбака, завтра в горной хижине пастуха, всегда между жизнью и смертью, в опасении предательства… и без веры в то, что вы увидите свет свободы. Я скажу вам правду: мне трудно верить, что мы увидим лучшие дни. Кто знает, что несет нам будущее? Боже, как коротка жизнь человека!

— Но если нет веры в победу света над тьмой, то для чего же жить? — сказал неизвестный. — Некоторые мои друзья покинули Италию, они искали мира и тишины — одни в Швейцарии, другие устремились за океан, в Америку… Быть вечным изгнанником?..

И он прочитал стихи Данте о горьком хлебе изгнания.

— Я счастлив на моей земле и не хочу иной судьбы, ибо не могу быть счастливым, когда несчастен мой народ.

На этом кончился разговор в одну венецианскую ночь, и долго еще помнила Катя Назимова тихий голос неизвестного, опущенные веки его глаз, суровое, как бы высеченное из камня, его лицо.

Все же либо это посещение не осталось тайной для графа Черни и его шпионов, либо у австрийской тайной полиции были свои счеты с Грабовской, но случилось то же, что и в Вене: адъютант графа Черни осведомился, долго ли думает графиня оставаться в Венеции.

Впрочем, она еще раньше решила уехать.

Может быть, следовало вернуться в Париж, там был дом в парке Монсо, владения вблизи Тура. Витович говорил, что расстроенное состояние следует поправить продажей этих владений. Война еще не кончена, но какой бы оборот ни приняли события, имение во Франции можно продать, а для этого надо ехать в Париж.

Рассудительный Витович советовал избрать временной резиденцией какой-нибудь город в Пруссии, не слишком отдаленный от тех мест, где решались судьбы Европы, и там ожидать окончания военных действий.

…Отечество! Любовь к отечеству, разъединенному, угнетенному отечеству — этим чувством были проникнуты речи неизвестного. Из любви к родине он ежечасно рисковал жизнью. И слушая эти страстные, пламенные речи, Катя Назимова думала о том, что ей, русской женщине, суждено странствовать на чужбине и, может быть, кончить свои дни среди чужих людей, на чужой земле. Что соединяет ее с капризной, вздорной, честолюбивой искательницей приключений Анет Лярош-Грабовской?

Катя вспоминала свой несчастный брак с Августом Лярошем. Она думала о своем печальном вдовстве и одиночестве. Неужели она. Катя Назимова, будет доживать свой век в недостойной роли компаньонки богатой дамы?

Возвратиться на родину к полусумасшедшей, алчной и жестокой старухе-тетке, видеть вокруг забитую дворню, слышать плач несчастных кружевниц в девичьей?

Меланхолический перезвон колоколов разрывал ей сердце… «Ангелюс»… Прошел еще один день. Она выглянула в окно. Все то же: черная вода канала, фасады дворцов, похожие на саркофаги, плеск весел, окрики гондольеров. Еще один день в тоске и отчаяньи.

В годы замужества, когда Лярош был в штабе вице-короля Евгения или в походах, она была предоставлена самой себе. Тогда она пристрастилась к чтению, и еще в Париже, в салонах «первых дам империи» вдруг заметили, что жена полковника Лярош, молчаливая и красивая женщина, умна и образованна. Она удивляла французов неожиданными для молодой женщины рассуждениями. Один член института провел с ней более часа в беседе о причинах упадка Римской империи и убедился в том, что мадам Лярош отлично знакома с предметом беседы.

В Грабнике, где хозяин замка собрал библиотеку, вызывавшую изумление соседей, Катя находила успокоение и забвение в те часы, когда тяжело раненый Август Лярош забывался в полусне. Там, в библиотеке, она нашла собеседника, не слишком разговорчивого, но умного, атеиста и скрытого якобинца — библиотекаря замка. Он немного удивился, когда однажды мадам Лярош попросила у него «Летописи аббата Сен Пьера». В библиотеке были и русские книги, Грабовский выписывал их из русской книжной лавки в Вильно, и однажды Катрин Лярош взяла с полки Карамзина «Письма русского путешественника».

Библиотекарь, спускаясь с лесенки, бросил взгляд на книгу, и лицо его, обычно ничего не выражавшее, кроме вежливого равнодушия, вдруг стало удивленным:

— Вы… русская?

С тех пор, когда библиотекарю доводилось беседовать с Катей, он вставлял во французскую речь русские фразы.

— Где вы научились русскому языку? — спросила Катя.

— В Сибири, — ответил он жестко.

Она в первый раз внимательно вгляделась в черты его лица, на котором лишения оставили резкие следы.

— Вы очень страдали в ссылке? — однажды спросила она.

— Нет… Не очень. Больше в Пруссии. Там пришлось возить тачку и притом не расставаться с ней.

— Почему?

— Потому что мы были прикованы к тачкам.

В другой раз он сам заговорил с Катей.

— Может быть, вы сочтете мой вопрос невежливым, даже грубым. Но как случилось, что вы, русская, соединили свою судьбу с французом?

— Однако ваш соотечественник, граф Грабовский, женился на француженке и граф Виельгорский и другие…

— Это можно понять. В кругу этих господ отдавали предпочтение всему французскому — вину, одежде, женщинам, — с усмешкой сказал библиотекарь. — Впрочем, то же было в России.

Он подождал немного, но Катя молчала. Тогда он вдруг сказал мягко и с неожиданной теплотой:

— Я не стал бы спрашивать вас о том, как вы вышли замуж за француза, если бы не выделял вас из всех женщин, которых вижу здесь. Мархоцкий сказал мне, что полковник Лярош очень плох… Какая судьба ожидает вас, если он…

— Не знаю.

— Графиня не оставит вас, но…

И он закончил, как обычно, жестко и резко:

— …вы еще не знаете ее, но скоро узнаете.

С тех пор Катя с некоторым удивлением убедилась в том, что среди всех, окружающих ее в замке, она могла говорить откровенно только с библиотекарем.

Анеля Грабовская как бы не замечала этого человека. Он жил в павильоне, в глубине парка, и очень редко появлялся на званых вечерах и обедах.

В тот день, когда произошла страшная для Кати встреча с Можайским, библиотекарь скрылся и больше она не видела его в замке.

И вот сейчас, когда она слышала гневные речи неизвестного о безжалостных угнетателях Италии, о борьбе поляков, греков, о борьбе славян за свободу, ей вспомнился библиотекарь замка.

Нет, не угаснет пламя вольности, пока есть еще в Европе такие люди!..

Еще вначале путешествия, когда полиция барона Гагера принудила Анет Грабовскую уехать из Вены, Катя Назимова почувствовала странную перемену в обращении Анет с ней. В первые дни после похорон полковника Лярош Анет была ласкова с Катей, плакала вместе с ней и клялась в вечной дружбе. Здесь, в Венеции, в обращении Анели с подругой появилось равнодушие и затем холодность. В тот вечер, когда неизвестный со всеми предосторожностями покинул палаццо Манин, Анет Грабовская посмотрела в блестящие от волнения и сочувствия неизвестному глаза Кати и вдруг сказала:

— Боже мой, как я устала!

И, приметив удивление Кати, продолжала:

— Золото… склады оружия… Итальянские заговорщики… греки и поляки… Можно состариться от всего этого!

Она бросила взгляд в зеркало и, сжимая пальцами виски, воскликнула:

— Я хочу жить, как все! Жить без соглядатаев, без страха перед казематом Шпильберга! Что делать? Где выход?

«Да, где выход?» — подумала Катя. Она думала о себе, о своем будущем и не видела ничего, кроме скитаний и унижений. И отчаянье сжало ее сердце.