Можайский и Слепцов уехали на скачки на Марсово Поле. Здесь, на плацу военной школы, скакали французские и английские кровные лошади.
Поле это было знакомо Можайскому по рассказам доктора Вадона. В дни революции жители Парижа за восемь дней воздвигли здесь огромный амфитеатр. В годовщину взятия Бастилии, 14 июля 1790 года, народ праздновал на этом поле праздник Федерации.
Князь Талейран, тогда еще епископ Оттенский, в епископском облачении служил молебен у алтаря… И, глядя на вереницы карет, на два разукрашенных павильона для иностранных гостей, Можайский невольно подумал о том, что двадцать четыре года назад на этом месте раздавались клики свободы и песня марсельских волонтеров, за которую теперь платятся тюрьмой и ссылкой.
Но Дима Слепцов об этом не думал; он досадовал на то, что скачки были не так уж нарядны, что лошади оседланы по-разному — одна по-гусарски, на другой был чепрак из алого бархата, у третьей для чего-то бант на хвосте и седло английское… Соскучившись, Слепцов увлек Можайского на другой берег реки. Они проскакали через великолепный Иенский мост; его и теперь продолжали так называть, назло пруссакам, потерпевшим страшный разгром у Иены.
В пятом часу дня они были уже на Итальянском бульваре в кафе Тортони. Окна кафе открыли настежь, и парижские мальчуганы — гамены — забавляли русских офицеров куплетами, в которых они вышучивали то Людовика XVIII, то Наполеона.
Вечер приятели провели в маленьком театрике на бульваре Тампль, где пьесы разыгрывались на сцене и в самом зале и артисты вовлекали в свою игру публику. Они рукоплескали знаменитому комику Жокрису, разыгрывавшему не очень пристойный фарс. Можайский давно собирался домой, но никак не мог совладать со Слепцовым, и этот неугомонный увлек его в кафе Фраскати, а там вдруг решил попробовать счастья в игорных домах Пале-Рояля.
Сначала они заглянули в игорный дом под номером сто девять. В «зале иностранцев» играли в «крепс». В танцевальном зале ночные девицы плясали с игроками, которым уже нечего было терять. Слепцову этот игорный дом показался скучным, и они перешли по соседству в дом номер сто тринадцать, где не было ни буфета, ни музыки. Можайский с любопытством глядел на завсегдатаев, иные пропадали здесь круглые сутки и, проигравшись дочиста, дремали на вытертых плюшевых диванах. Завистливыми глазами они глядели на счастливых игроков, которым удалось сорвать банк. Дюжие полицейские похаживали из одного зала в другой, пристально поглядывая на завсегдатаев игорного дома. Можайский подумал, что для многих игроков прямой путь отсюда — в тюрьму, а то и на эшафот. Здесь были и простолюдины; иной держал в руках горсть медяков — все, что осталось у него от недельного заработка. Тут же дородный откупщик раскладывал столбиками свое золото, столбики таяли, и пот струями бежал по лицу проигравшегося, дрожащими пальцами пересчитывавшего золотые монеты.
Дима Слепцов играл то счастливо, то несчастливо. Проиграл все, что было у него и у Можайского, но потом, заложив оценщику купленные у Брегета часы, отыграл весь проигрыш. Он затеял ссору с каким-то полупьяным англичанином. Поединка не произошло потому, что противники потеряли в толпе друг друга.
Возвращались они на рассвете в наемном фиакре. На улице Ришелье их обогнала карета; четыре жандарма с обнаженными саблями конвоировали ее. Это увозили из игорных домов казну — чистую прибыль государственного управления, ведающего игорными домами. Золото откупщика и медь труженика покоились в кожаных мешках, принадлежавших единственному банкомету Парижа, который никогда не знал проигрыша.
— Чем хорош Париж, — говорил Слепцов: — ходишь в статском платье, и никто не знает, кто ты — флигель-адъютант или приказчик из модной лавки…
— Ну, друг мой, на то есть тайная полиция; здесь пропасть «мушаров», всюду «мушары» — и в университете, и в театрах, и в игорных домах… Что посеяно при Наполеоне, то осталось. За русский золотой рады служить и пруссакам, и нам, и австрийцам… — зевая, ответил Можайский.
— Однако это не Петербург, где ложишься под барабан и встаешь под барабан… Полюбил я ходить в сады. Руджиери, Фоли-Божон, сад Принцев… Фейерверки, разноцветные фонарики, музыка… — сквозь дремоту бормотал Слепцов.
— Ну что в них хорошего, в садах, — одни англичане да эмигранты… По мне, лучше ходить туда, где простонародье, — там веселее. Были мы с Федором в загородном трактире ла Куртиль. Ремесленники, субретки, парикмахеры, — играют четыре музыканта, а тысяча людей пляшет…
— Беспечный народ, хоть в несчастье, а веселится…
Так, в этих разговорах, они доехали до дома, где жил Можайский, улеглись как попало и проснулись от стука в дверь.
Федя Волгин принес письмо. Письмо было от Михаила Семеновича Воронцова, ответ на письмо Можайского, посланное вчера.
Генерал журил Можайского за то, что тот не дал о себе знать раньше: «…Вы были моим приятнейшим собеседником в Лондоне и заслужили добрые чувства моего отца. Я хочу вас видеть в среду, в моей ложе, в Большой опере».