В ту осень в Шмаково приехал на побывку из Петербурга еще один дядюшка – Иван Андреевич и тоже – бух в музыку с головою! Должно быть, все шмаковские дядюшки таковы.

Афанасий Андреевич еще нежнее мурлычет под свою оркестру. У Ивана Андреевича только модные фалдочки торчат из-за фортепиано. А как познакомился петербургский дядюшка с Варварой Федоровной да поиграл с ней в четыре руки, так с тех пор и не понять – в Шмакове он за фортепиано живет или в Новоспасском у рояля обитает?

Мишель сыграл при новом дядюшке из Мегюля.

– Фора! – по-столичному вскричал Иван Андреевич. – А ну-ка, еще!

Мишель сыграл не менее чисто из Гесслера.

– Фора! – повторил дядюшка и оглядел племянника со всех сторон. – Признаю́сь, утешил!..

Но глаза Варвары Федоровны уже округлились и похолодели в немом укоре: какие легкомысленные существа – мужчины: опять неумеренные похвалы!.. Однако Ивану Андреевичу Варенька простила (не то что веселому архитектору), потому что Иван Андреевич истинный музыкант.

Дядюшка переиграл все тетради Варвары Федоровны и безустали доставал новые ноты.

Мишель безошибочно знал, кто играет внизу, даже когда сидел у себя в детской. Когда играла Варвара Федоровна, было чем-то похоже на аравийскую пустыню: редко-редко орошал ее живой водой ручеек.

– Музыка – великий труд, Мишель! – наставляла Варвара Федоровна, но научить большему не умела.

А Мишелю казалось, что в царство музыки обязательно должна залететь Жар-птица. Только Жар-птица никогда не прилетала к Варваре Федоровне. Должно быть, из опасения, что Варенька и ее зачислит в овсянки.

Но вместе с Варварой Федоровной Мишель усердно трудился.

– Признаю́сь, – сказал дядюшка Иван Андреевич, войдя однажды в классную, – признаю́сь, Варвара Федоровна… – И хотя был Иван Андреевич истинный музыкант, и Варвара Федоровна никогда бы в том не усомнилась, она предостерегающе указала ему глазами на Мишеля: детям вредны всякие, даже умеренные похвалы!

Но дядюшка Иван Андреевич выразился на этот раз в таких туманных выражениях, что Варваре Федоровне ничего не пришлось ему прощать.

– Ожидать можно, – сказал Иван Андреевич, – что Мишель в шмаковскую породу выйдет. – И дядюшка, как фокусник, извлек откуда-то объемистую потную тетрадь: – Керубини в четырехручном переложении, восхищение, Варвара Федоровна! – Эти слова дядюшка произнес, уже сидя за роялем на басах. Варваре Федоровне не нужно было ждать второго приглашения, чтобы сесть на дисканты…

О, если бы она знала, на что решилось в эти дни мужское коварство, притаившееся под веселой личиной рисовального учителя!

Молодой архитектор вычерчивал на картоне такую непонятную и таинственную паутину, что Мишель, едва на нее взглянув, уже не мог выпутаться.

– Что это такое? – Мишелю даже показалось, что рисовальный учитель чертит те самые ходы-переходы, в которых живет музыка.

– Лабиринт, друже! – отвечал веселый человек. – А весной мы сей лабиринт в цветочном саду запутаем, только папеньке ни слова. Это будет ему сюрприз. – Бесшабашный архитектор чертит на картоне новые завитушки и тупики и бьет Мишеля по плечу: – Только мы с тобой будем знать секрет! – Но тут новая мысль блещет в глазах зодчего, и он разражается коварным смехом: – А распрекрасную барышню Варвару Федоровну сюда заведем да здесь и оставим вместе с музыкой, забодай ее лягушка!.. Ах, музыка, небесный дар! – вдруг пищит тонким фальцетом веселый архитектор: мысли о Варваре Федоровне придают ему новую энергию. На картоне возникает такая паутина, что Варенька неминуемо должна увязнуть в ней, как муха. – Ага! – торжествует строитель. – Вот тут-то она вместе с музыкой попляшет!..

Рисовальный учитель ссорится с Варварой Федоровной все чаще и чаще. Они и гулять вместе ходят, чтобы ссориться, соображает Мишель. Но на страшную участь, уготованную для Варвары Федоровны в лабиринте, Мишель никак не согласен. Варвару Федоровну он тотчас освободит. А музыку?.. И музыку тоже, пусть себе летит, куда хочет…

А в Новоспасское, несмотря на непролазную осеннюю грязь, съехались гости. Когда пошли они к вечернему столу, шмаковские музыканты остались в зале.

Они исполняли отечественные песни, которые вошли в моду после 1812 года. Разумеется, шмаковский дядюшка насчет своих Мегюлей ни в чем не поступился, но для застольной музыки оказал снисхождение: за столом музыка не столь существенна, сколь прилагательна к расписанию блюд.

И уже не мурлыкал за ужином Афанасий Андреевич, а молодецки взмахивал салфеткой:

– Илья, плясовую!..

Когда же салфетка трепетала неопределенно, дядюшка приказывал мечтательно:

– Чувствительную, Илья, как бишь ее?..

Музыканты играли песню за песней, и никому не было странно, что флейты и кларнеты поют ее так, как положил им на душу заезжий капельмейстер. Не все ли равно, как играют, если управляется оркестра пребойко? Гости не столь на песни усердны, сколь к трапезе охочи: известно, кому песни, кому бараний бок.

За бланманже совсем расчувствовался Афанасий Андреевич, приказал играть любимую «Среди долины ровные». Заиграли, и Мишель даже о бланманже забыл. Разве песня без слов бывает? Кто же тебя от слова отрешил? Нет ответа. И нет в песне родимой ширь-тоски, нет ни долины, ни кряжистого дуба. Зря старается Илья.

В зале заиграли новую песню. Присмотрелся Мишель – она! Раскинулась во поле дороженька, меряет по ней песня воздушный шаг, а посошком Мишелю машет: «Идем и ты со мной, Михайлушка!» – «Идем!» Заслушался Мишель. Но вот отяжелел у песни шаг, и сама она грузной стала, не легко, должно быть, нести в котомке чужую кладь, что насовала ей госпожа Гармония. Взмахнула было песня посошком и опять запуталась в трубных гласах.

Далеко в поле дороженька легла, но кто же обрядил тебя, песня, в путь, напялив на плечи чужой кафтан? Широка в поле дороженька легла, а песне на ней в том кафтане тесно.

Но гостям новоспасским до таких пустяков дела нет.

– Исполать тебе, Афанасий Андреевич! Уважил! Прикажи еще чего на закуску!..

На той десертной тарелке, которая стояла перед Мишелем, бланманже таяло и, наконец, растаяло, а в душе у Мишеля так и осталась сумятица. Мишель поискал за столом Варвару Федоровну, нашел и обрадовался: рядом с ней сидел веселый зодчий. Он что-то говорил Вареньке, размахивая руками. Варвара Федоровна строго хмурила брови, но все-таки слушала.

«Слава богу, кажется, помирились», – решил Мишель. А вот у музыки с песней выходила явная ссора…

В Новоспасском Мишель за песню заступался, а про то, что в столицах ей еще больше досталось, про то он не знал. В столице приставили к песне ученых гувернеров, гувернеры к песне приступились: «Изволь, песня, по тактам ходить!» А она, бестактная, не хочет. У нее своя мера – воздушный стих. Тужились, тужились ученые наставники, укладывали песню в такты – не уложилась. Она все на слово оглядывается, на него счет держит. Стали обучать песню заморским приятностям: «Изволь-ка в гармонию приодеться! Вот тебе гармония лучшего покроя!» А песня опять отмахнулась: «Не хочу, она мне чужая! Коли смыслите, разоденьте меня в мои подголоски-голоса». А премудрые наставники того не слышат, между собой совет держат да в ученые книги сквозь очки смотрят. Что с ней, строптивой, делать? Придется тебя, песня, силком уму-разуму учить! И в такты ее уложили и в гармонию по всем правилам разодели. «Теперь будет очень хорошо, sehr gut!» Только одного наставники-гувернеры не заметили: в ученых хлопотах самую малость упустили: ее, песню.

Усмехнулась песня и опять в народ ушла, жить с народом по дедовой памяти: «Чудят господа! А на то они и господа…»