Белый Харбин. Времена минувшие. Правительство на колесах Молочный генерал. Веселая дорога. Радости бывших людей. Избиение школьников. Налет полиции на профсоюзы. Фудадзянь. Китайская беднота. — Дон-дон-дон…

С колокольни собора, который в Харбине называется кафедральным и Николаевским, сыплется перезвон. «Истинно-русские» белогвардейцы, улепетнувшие сюда после разгрома банд Семенова в Забайкалья и барона Унгерна в Монголии, чувствуют себя дома в царстве китайского бандита, генерала Чжан-Сюэ-ляна.[6] В Николаевском кафедральном соборе служат молебствия «на одоление супостатов» большевиков, за восстановление «державной» Российской империи и панихиды по «убиенному» царю Николаю Романову с его «августейшим» семейством. Служат в пышном облачении — архиерей с клиром духовенства.

На эти молебствия и панихиды собирается белый Харбин. Это бывшие люди — когда-то кадровые офицеры, фабриканты, купцы, профессора «императорских» университетов, крупные сановники. Многие являются в орденах царских и китайских. Многие из них служат в китайском армии и полиции и верной службой — налетами на квартиры советских граждан в Харбине, избиениями их детей, комсомольцев и пионеров, доносами, ревностными обысками у служащих К.-В. ж. д. — сумели заслужить себе китайские чины и ордена.

До октября 1924 года, когда по договору с китайским правительством К.-В. ж. д. перешла в совместное управление Китая и СССР, на железной дороге сначала полновластна распоряжался генерал Хорват, называвший себя «правителем державы российской». У Хорвата были министры, которые называли себя российским правительством и издавали законы для несуществующей Российской «империи», были губернаторы, управлявшие несуществующими губерниями, был генеральный штаб несуществующей армии.

На дороге в то время безраздельно командовал «правитель державы российской» Хорват. Он отдавал по ней приказы, раздавал назначения и награды и вместе с своим «министерством» и «штабом» раз'езжал в вагоне по всей дороге.

— Ну, и времена были! — рассказывал мне один железнодорожный машинист в Харбине. — Начальство ездило целыми поездами на рыбную ловлю или на охоту на фазанов. Не раз я получал наряды вести такие поезда. Назывались они «поездами особого назначения». Ведешь паровоз, а сзади три-четыре мягких вагона и вагон для воинской охраны. Веселые это были поезда! В вагонах — гульба, разливанное море, песни, стрельба из окон. Вдруг сигнал с поезда — остановка среди чистого поля. Начальству приглянулось место для охоты. Начальник поезда прицепляется проводом полевого телефона к телеграфному проводу и телефонирует по станциям об остановке в пути, приказывая остановить движение поездов впредь до особого распоряжения. Движение останавливается, а начальство рассыпается с ружьями и собаками по тайге на глухарей и на фазанов. А то поставят тоню на озере, ночью на кострах уху варят, хлопают пробки, звенят стаканы. И этак дня два-три. Весело жили! А нам, случалось, по нескольку месяцев не платили жалованья. В кассе управления железной дороги не было ни гроша. Нашему брату, рядовому железнодорожнику, приходилось круто, особенно деповским рабочим: тем совсем не платили.

— Неужели не было протестов, забастовок?

— Запротестуешь! — усмехнулся машинист. — Хорват об'явил на дороге, что всякое требование скопом будет караться по законам военного времени. Дорога была об'явлена на военном положении. Действовал полевой суд. Вешали нашего брата почем зря. Зато поощрялось молочное хозяйство..

— Молочное хозяйство? — удивился я.

— Ну да. Сам генерал Хорват завел за счет железной дороги молочное хозяйство. Железнодорожное начальство снабжалось породистыми коровами. О высшем начальстве и говорить нечего: оно обзавелось фермами. Из-за границы через Шанхай выписали даже сепараторы. Молочные продукты из генеральских ферм доставлялись по железной дороге в Харбин по пониженному тарифу. С легкой руки начальства на молочное хозяйство пошла мода — даже начальники станций обзавелись сепараторами. Благо за все платила железная дорога.

Царствование Хорвата на территории К.-В. ж. д. окончилось полным разорением железнодорожного хозяйства.

Дорога пришла в упадок, запуталась в долгах. На смену молочному генералу, пришел банковый делец — Остроумов.

— При Хорвате охотились и разводили удойных коров, а при Остроумове плясали, — рассказывал машинист. — Остроумов любил веселую жизнь — курорты, музыку, шик. При нем по К.-В. ж. д. ходили поезда с вагонами, в которых были устроены концертные залы, рестораны, ванные. Начальство забросило молочные фермы и занялось курортным хозяйством. По К.-В. ж. д. устраивали курорты, расчищали парки, строили курзалы, везде играла музыка, выписывали оркестры из Шанхая и Японии. Вся дорога плясала. Сначала и нам, маленьким людям, сделалось как будто полегче начали аккуратно платить жалованье. Потом сразу — крах. От затей Остроумова, который распоряжался кассой управления К.-В. ж. д., как собственным кошельком, дорога окончательно разорилась. Остроумовский шик и блеск лопнул, как мыльный пузырь. Даже друзья Остроумова, китайские власти, всполошились и снарядили следствие. Сам Чжан-Цзо-лин заинтересовался делом. Открылось, что за шиком и блеском скрывались хищения. Остроумов и окружавшая его шайка дельцов обогащались за счет К.-В. ж. д. и расхищали ее казну. Китайский суд посадил Остроумова с компанией в тюрьму{3}.

_______

Неподалеку от Николаевского кафедрального собора, где возносятся молитвы за нашу гибель, над зданием консульства развевается красный флаг, вызывая бессильную злобу белого Харбина. Такой же флаг пылает над управлением К.-В. ж. д. Третий флаг дразнит бывших людей с вышки нашего торгпредства в Харбине.

В этой европейской части Харбина расположен ряд советских учреждений: отделение Дальбанка, Дальторга редакция харбинской газеты «Молва», которая чуть ли не каждый день подвергалась нашествию китайской полиции На этих чистеньких мощеных улицах, напоминающих улицы тихого российского губернского города, живет несколько тысяч «супостатов» — советских служащих, железнодорожников с их семьями, — есть советская и железнодорожная школы, есть профсоюзы, есть партийная, комсомольская и пионерская организации.

Но здесь же рядом, в этой же части города, живет и белогвардейский сброд. Так как К.-В. ж. д. находится в совместном управлении с Китаем, то многим белогвардейцам удалось устроиться на железной дороге, главным образом в охране. Часть белогвардейцев служит в мукденской армии и в китайской тайной полиции, другие промышляют комиссионерством, торговлей, содержат кабачки, тайные опиекурильни, занимаются мелким мошенничеством и нищенством. Вся эта накипь злобствует на советских железнодорожников, всячески пакостит провокациями и доносами, составляет фальшивки, раскрывает вымышленные советские «заговоры» в Харбине и несказанно радуется всяким осложнениям между китайской и советской железнодорожной администрацией.

Еще в конце прошлого года между бывшими людьми в Харбине разнесся радостный слух. В русском ресторане-кабаке, под завывание «русского» хора из бывших людей, щеголь-офицер в капитанских погонах, слегка подвыпивший, говорил за столом, блестя наглыми на выкате глазами, своему собеседнику, помятой личности в котелке, которого он называл бароном.

— На-днях{4} им крышка. Китайцы вышибут их из управления. Имею самые достоверные сведения. Говорил сам… — он перегнулся к собеседнику и тихо произнес какое-то имя. от которого помятая личность просветлела.

— Вы сами слыхали? — недоверчиво переспросил «барон». — Неужели сам дюбань? Ясно. Но…

Наглые глаза офицера в капитанских погонах побежали но сторонам. Он осмотрелся кругом, задержался на мне, нахмурился и заговорил намеренно громко, глядя мне в лицо:

— Через несколько дней вся эта большевистская рвань полетит. Капут их ячейкам и профсоюзам. А там увидим. Заварится каша.

«Барон» сощурился на меня и расхохотался. Несколько пар глаз из-за соседних столиков впились в меня. Грузный военный с красным обвисшим лицом матерого держиморды приподнялся с места. Назревал скандал. Я поднялся и вышел. Советскому человеку вообще не подобает ходить в эти «истинно-русские» кабаки, но меня завлек туда интерес к быту белого Харбина.

Итак, задолго до захвата К.-В. ж. д. слухи о том, что это произойдет «на-днях», уже распространялись самими китайскими властями. Много времени спустя после этого случая в «русском» кабаке, генерал Чан-Кай-ши в Нанкине говорил о неизбежном захвате К.-В. ж. д., и только через месяц после речи Чан-Кай-ши захват был осуществлен. Таким образом, захват готовился давно. Офицер лишь поторопился со сроком, сказав, что это произойдет «на-днях».

Впрочем, вскоре действительно началось первое наступление китайских захватчиков на К.-В. ж. д. Через неделю после пережитых мною неприятных минут в кабачке китайская полиция произвела налет на профсоюзную организацию железнодорожников и на школу.

В сырой, промозглый вечер, в кольце полицейских, вели два десятка школьников. Они имели смелость явиться как раз в день налета на школу в пионерских галстуках. Одетые в китайскую полицейскую форму, русские хулиганы ругали их крепкой русской бранью, толкали их кулаками в спины, размахивали над ними резиновыми дубинками.

— Уж там вам покажут, большевистское отродье!

Огромный верзила с налитым кровью лицом поднял за шиворот маленького школьника-пионера, который все время отставал — детей гнали бегом, — встряхнул его и швырнул на мостовую:

— Иди бойчее, выродок, я из тебя душу вытряхну!

Это происходило на улице, на глазах большой толпы русских и китайцев, возмущенных издевательствами белых разбойников над детьми, но не смевших протестовать. Происходило это тогда, когда между Китаем и СССР еще существовали мирные отношения.

Детей привели в участок и там, действительно, им «показали». Их избили до крови, бросили в грязную, кишащую клопами каталажку вместе с ворами и контрабандными торговцами опиумом и держали их всю ночь под угрозами новых избиений. Лишь к середине другого дня, после настойчивого требования советского консульства, детей освободили, предварительно надавав им зуботычин.

Культурная работа Дорпрофсожа (профсоюза ж. д.) по линии К-В. ж. д. была бельмом на глазу у китайских властей, постоянно подзуживаемых белогвардейцами. Еще бы!

К.-В. ж. д., на протяжении 1800 километров в районе трех провинций, создала сеть профессиональных организаций, школ, клубов, библиотек, детских домов, спортивных площадок, курортов. Ее культурная работа среди десятков тысяч железнодорожников, постановки и кино в клубах на глухих станциях оказывали влияние и на китайское население. Китаец-рабочий, соприкасающийся с К.-В. ж. д. в своей работе, — уже не прежний бессловесный раб. Он начинает понимать свои классовые интересы, чувствовать силу организации и поднимает голову. Поэтому китайские власти под влиянием белогвардейцев старались чинить всякие каверзы культработникам К.-В. ж. д. и преследовали китайцев за вступление в члены профсоюза.

Моя плати хочу, — говорил китаец, переминаясь с ноги на ногу в помещении учкпрофсожа (участкового отдела профсоюза ж. д.) и комкая деньги в беспокойных руках. — Моя союз хочу. Союз — хо (хорошо). Моя больна — союз лечи. Моя гуляй хочу — клуб ходи. На, бери деньга, — совал он мятую бумажку секретарю.

Секретарь взялся за перо, как бы приглашая меня улыбкой посмотреть, что будет дальше. Очевидно, ему не в первый раз приходилось иметь дело с китайцами, которые тянутся в союз.

— Не надо пиши, — в ужасе замахал на него китаец. — Деньга бери, пожалуйста, — пиши не надо.

Он заговорил быстро и пугливо, мешая китайские и русские слова. Из его спутанной речи можно было понять, что, по его понятиям, профсоюз — подпольная организация для китайцев, что если полиция узнает, что он, Чун-Фо, состоит членом союза, ему будут «руби голова» или в лучшем случае «мало-мало тюрьма посади».

— Нельзя не пиши, — доказывал ему секретарь. — Член союза иметь книжка, взнос писать надо.

— Ваша помнить — моя Чун-Фо. Ваша в голове держи, убеждал китаец принять его в профсоюз без книжки и записей, на память. — Моя рабочий есть.

Он ушел, огорченный, бормоча про себя:

— Пиши нельзя, моя контрами сделать (убьют).

Открыто не запрещалось китайцам вступать в профсоюзы, но бывали нередко случаи арестов среди китайских железнодорожных рабочих и обвинения их в принадлежности к коммунистической партии только на основании профсоюзной книжки.

— Чувствуешь себя, как на линии огня на фронте, жаловался мне учитель железнодорожной школы. — Каждый день ждешь обыска, ареста, тюрьмы. А знаете ли вы, что такое манчжурская тюрьма?

Я не знал на опыте, что такое манчжурская тюрьма, но случай вскоре показал мне, что такое китайский обыск при содействии белогвардейцев-полицейских.

На другой день после ареста и избиения школьников, в одиннадцатом часу утра, телефонный аппарат в учкпрофсоже вдруг перестал отвечать.

— Готово! Началось, — сказал слегка побледневший секретарь и бросился к окну.

На улице у учкпрофсожа стоял большой наряд китайской полиции. Полицейские, конные и пешие, окружили здание, образовав узкий проход, через который, как сквозь строй, пропускали тех, кто направлялся в учкпрофсож, но возвращали назад тех, кто выходил оттуда. Один железнодорожник запротестовал и вступил в спор с полицейским, в котором я узнал давешнего офицера.

На офицере уже не было капитанских погон, которые я видел на его плечах в кабачке. Он был в китайской военной форме. Очевидно, русский офицерский мундир он надевал лишь не при исполнении своих мало почетных служебных обязанностей.

Офицер, не дослушав возражений железнодорожника, повернул его за плечи при грубом хохоте полицейских и толкнул в спину. Железнодорожник был вынужден вернуться в учкпрофсож.

Полицейские ждали кого-то и не входили в помещение учкпрофсожа. Телефон попрежнему не действовал. Работа в учкпрофсоже прекратилась. Набиралось все больше народа. Посетители и служащие перекидывались отдельными фразами, взволнованно курили, напряженно смотрели в окна. Поведут всех в тюрьму, — гадал кто-то.

— Поведут ли — вопрос, а обыск будет основательный, — высказывал свои догадки другой.

Некоторые проверяли содержимое своих карманов и уничтожали бумажки, которые могли показаться полиции подозрительными. Все напоминало картину ожидания обыска в эпоху царской дореволюционной России. И настроение было такое же — уже забытое настроение затравленных охранкой подпольщиков. А между тем почти все находившиеся в этом помещении были мирными служащими и культработниками, не имевшими ничего общего с подпольной революционной работой.

— Как вы думаете — за это не арестуют? — спросил один железнодорожник, показывая членскую книжку МОПР'а.

Никто не ответил, ни у кого не было уверенности в том, что за принадлежность к МОПР'у не могут арестовать, томить долгие месяцы в ужасной китайской тюрьме, судить в не менее ужасном китайском суде. Железнодорожник, однако, подумал и махнул рукою:

— Эх, была не была! Граждане же мы, товарищи, чорт возьми!

И сунул книжку обратно в свой боковой карман.

Тот, кого ждали полицейские на улице, наконец, приехал. Это был китайский полицейский чиновник, пухлый и важный. Он вошел впереди толпы полицейских. Рядом с ним шел офицер, посматривая на всех своими наглыми глазами и, точно в рассеянной игре, расстегивая и застегивая кобуру револьвера.

Китайский чиновник представлял почти безмолвную фигуру. За него говорил белогвардеец-офицер.

— Оставаться на местах, — резким голосом произнес он, избегая обращения на «вы». — Будет произведен обыск.

Председатель учкпрофсожа потребовал у полиции предписания на производство обыска. Китайский чиновник молча взглянул на офицера. Тот с той же резкостью ответил:

— Не возражать. Ордер будет представлен своевременно.

Больше он уже не обращал внимания на протесты представителей учкпрофсожа. Полицейские принялись рыться в бумагах. Открывали шкафы, выкидывали толстые «дела», выбрасывали из ящиков столов бумаги. Служащих и посетителей грубо допрашивали.

— Ты кто? Имя? Фамилия? Должность? Адрес? Зачем пришел? Документы?

У одного железнодорожника, старика, наглый офицер стал шарить по карманам. Тот возмутился:

— Вы не смеете обыскивать меня. Я — не карманник, а советский гражданин. Я буду жаловаться.

— Жалуйся, — ткнул его в плечо офицер и продолжал обыск.

Когда обыск окончился, помещение учкпрофсожа представляло собою картину погрома. На полу валялись бумаги, ящики столов разрыты и брошены на пол. Переписав всех поименно, офицер отделил работников учкпрофсожа, и тут только заговорил молчаливый китайский чиновник. Заговорил почти правильно по-русски.

Он об'явил, что они задержаны впредь до выяснения некоторых вопросов, и опять сделался нем, когда председатель учкпрофсожа потребовал письменного предписания об аресте.

Полицейские окружили группу арестованных и, грубо толкая их, повели к дверям. Чиновник сел в автомобиль и уехал, а советских граждан, беззаконно, не пред'явив никакого предписания, обысканных, как воров, вели по улицам под конвоем ухмыляющихся белогвардейцев в участок.

Такие начеты, разгромы, обыски и аресты были в этот день произведены почти по всей линии К -В. ж. д. Несколько тысяч профессиональных работников и учителей было посажено в китайские каталажки, десятки школ были закрыты и запечатаны. Только через две недели китайские власти освободили арестованных и сняли печати с закрытых учреждений и школ.

_______

Неподалеку от города расположено китайское предместье Фудадзянь.

Этот город глинобитный, скученный, грязный. Здесь тесно сбились фанзы и лачуги. Каждая щель в этих фанзах и халупах кишит узкоглазыми, желтолицыми китайцами-ремесленниками, чернорабочими, «рогульщиками» (носильщиками), мелкими торговцами, у которых всего товара на несколько гривенников.

Кривые улички сбегаются, как ручейки, к китайскому базару — «барахолке». Эти улички кипят. Лимоннолицые ремесленники работают у своих лавчонок. Медники проворно бьют молоточками. Жестянники паяют у жестяных конфорок, раздуваемых ручными мехами. Парикмахеры, голые по пояс, бреют на улицах. «Купезы», как пауки в гнездах, сидят в темноте своих лавок, под длинными полотнищами вывесок, с которых струятся переплетенные значки — китайские иероглифы. Над харчевнями висят вместо вывесок обручи с бумажной цветной бахромой. Здесь непереносим для европейского обоняния острый запах китайского чеснока и бобового масла.

В Фудадзяне. Кумирня.

На базарных уличках юрко вертятся в постоянно струящейся толпе китайчата. Они грызутся у отбросов, как голодные собачонки. кидаются стайками к каждому русскому и, протягивая грязные желтые ручонки, просят:

— Дай! Дай!

Только это одно слово знают они и, получив подачку, улепетывают со всех ног и прячутся с добычей в черных, как звериные норы, дверях халупы.

Женщины с изуродованными ногами, почти без ступни, точно на копытцах, с детьми за спиною, морщат сухие безгубые рты и просят:

— Дай, дай, капитана!

И прячут милостыню за пазуху, обнажая сухие, обвислые груди.

Советскому гражданину опасно часто ходить сюда. Не потому, конечно, что жители этих лачуг причинят ему неприятности. Русский белогвардеец на службе у китайской охранки ходит по пятам советского человека, и нужен только малейший предлог, чтобы не только подозреваемый в агитации среди китайской бедноты был упрятан в тюрьму, но чтобы китайские власти, в поисках большевистского заговора, который мерещится им всюду, причинили большие неприятности советскому консульству.

Это горемычное, нищее китайское предместье совершенно равнодушно к праздничному перезвону колоколов Николаевского кафедрального собора в те «царские», «табельные» дни, которые крепко помнит белый Харбин. Но китайское предместье знает и помнит дни советских праздников.

Когда вечером в первомайский праздник советские учреждения в Харбине засверкали иллюминацией и из окон клуба железнодорожников полились на улицу звуки «Интернационала», из заречных улиц потекли в город толпы китайской бедноты.

Было ненастье, шел дождь. Тройные цепи полиции из белогвардейцев и китайцев стояли стеной на перекрестках улиц. Но китайские бедняки, пришедшие из Фудадзяня, простояли за этими полицейскими цепями весь вечер, чтобы хоть издали послушать «русска большевика».

_______

— Ваши купи чего?

Я увидал перед собою Ли-Тина. Осклабившись во весь рот, он стоял с рогулькой на спине и кивал мне головой. Я протянул ему руку.

— Здравствуй, Ли-Тин.

Он не привык, чтобы с ним здоровались за руку, и растерянно посмотрел на меня.

— Капитана — добрый люди, сказал он и вытерев свою руку о полу куртки, поздоровался со мной.

Мы встретились на китайском базаре, в кипучке и толчее, которая не утихала, хотя уже спускался вечер.

— Ваша — добрый люди, — повторил он.

Бедный Ли-Тин, знавший в своей каторжной жизни рогульщика и кули[7] одни только грубые окрики и пинки, был потрясен товарищеским рукопожатием. Впрочем, отзыв «добрый люди» относился не только ко мне. Мы шли с Ли-Тином по боковой уличке, и он рассказывал, что «добрый люди» — это товарная станция, которая дает ему работу и платит «мало-мало холосо», пассажирский вокзал тоже «добрый люди», потому что поезда привозят пассажиров, и Ли-Тин носит чемоданы, много чемоданов. Железная дорога кормит его, Ли-Тина, и много-много китайцев, вся «китайска люди железна долога кушай».

Ли-Тин расценивал людей и жизнь с точки зрения работы. На товарной станции всегда много работы — это хорошо. Огромные горы тюков и мешков с хлопком и бобами требуют много рук — это тоже хорошо. У Ли-Тина есть руки, которых ждут эти тюки, мешки, ящики, боченки. И нет конца вагонам, которые надо нагружать и разгружать, неиссякаемы горы угля, жмыхов, дубовых и кедровых бревен и досок. Поезда привозят работу и уходят для того, чтобы привести новую работу. Хо! (Хорошо).

Он был очень удивлен, когда я сказал, что хочу пойти к нему в фанзу, чтобы видеть, как живут «китайска люди» — рогульщики, кули, ремесленники.

Ваша не ходи там, — старался он убедить меня. Там люди живут худой.

Уличка упиралась в железнодорожную насыпь. По ту сторону полотна начинались плеши, пустырей, заросших бедными, жалкими цветами мусорных свалок — чертополохом, беленой, чахоточными одуванчиками. Одинокие{5}, голое дерево тянуло вверх свои сучья, точно сухие костлявые руки.

Здесь были разбросаны фанзы. Из глиняных труб шел вонючий, горький дым очагов. Загаженная земля была ослизлой, как падаль. Нога скользила по ней. В свалках за фанзами копошились дети и собаки, которые с криком и рычанием отбивали друг у друга добычу.

В фанзе было темно, низко, смрадно. Покатая глиняная крыша, без настила, висела над головой. Захватило дыхание от масляного чада и тяжелого, густого запаха пота. Перед глазами, не освоившимися в сумраке, сгущенном испариной от тел и лохмотьев, точно встала стена мутного тумана. Из этого тумана сначала прорезалось качающееся желтое копьецо масляной лампочки, потом смутно вспухли кучи тряпья на нарах, расположенных вдоль покатых стен, наконец, забрезжили голубоватым мерцанием вечера скошенные уклоном крыши оконца, в частых переплетах, затянутые пленками бычачьего пузыря.

Здесь жило несколько семейств. На нарах, в куче тряпья, сидели, поджав под себя ноги, женщины с грудными детьми; трое китайцев спали ничком, выставив покрытые корой грязи пятки; черный старик-манчжур с тонкими, длинными, как у сома, усами задумчиво курил трубку, сидя на корточках; кучка китайцев, сгрудившись тесно на полу у лампочки, перекидывались узкими китайскими картами, звякала медь, слышались азартные вскрики. Посреди фанзы была печь, в ее узком жерле плясало слабое синенькое пламя, в круглом горшке клокотало что-то. Другой манчжур, молодой и плотный варил рис, пробуя пальцем из кипящего горшка.

Плосконосые женщины на нарах были ужасны. Вероятно, они ни разу в жизни не мылись, но зато обильно смазывали бобовым маслом жирные, черные волосы, жесткие и толстые, как конский волос. Головки грудных детей, приникшие к их грудям, тоже смазанные маслом, были из'язвлены чирьями золотухи. Эти женщины крикливо ссорились. Одна, помоложе, смежив узкие глаза двумя косыми щелочками, качалась из стороны в сторону и тоненьким голосом тянула заунывную китайскую мелодию, похожую на нудный комариный звон.

Ли-Тин сказал что-то по-китайски. Молодая китаянка размежила свои щелочки, перестала петь и, улыбаясь, закивала головой.

— Его есть моя бабушка (жена), — указал на нее Ли Тин.

«Бабушка», покивав несколько раз, снова погрузилась в равнодушие и опять зазвенела свою песню.

— Его хороший бабушка, ничего не работай,— похвастал Ли-Тин.

Женщины, даже у китайской бедноты, не исполняют никаких работ. Даже домашние работы, стирку белья и варку пищи, делают мужчины.

Китайцы бросили игру в карты и обступили меня. Старик-манчжур придвинулся ближе и вытянул сухую жилистую шею, чтобы послушать, о чем говорят. У него была-маленькая ушастая голова с тоненькой косичкой, заплетенной вокруг почти лысого темени.

Все они оказались грузчиками на товарной станции, молодой манчжур работал на пристани на Сунгари. Ли-Тин оживленно рассказал им что-то. Из его жестов можно было понять, что он рассказывает о «русски люди», т.-е. обо мне, и, кажется, здорово привирает. Вероятно, он рассказал им и о потрясшем его рукопожатии — китайцы совали мне свои влажные, потные руки и, осклабившись, наперебой восклицали:

— Хо!

Только старый манчжур сидел неподвижно со своей трубкой, вслушиваясь и презрительно щуря слезящиеся глаза.

— Его далеко дом. Его из Гирина приходи, — сказал Ли-Тин про старика.

Манчжур был мужиком из-под Гирина. Его «грабил хунхуз», «бабушка (жена) его мало-мало убей», «фанза гори» — все это рассказал Ли-Тин, и китайцы-грузчики подтверждали кивками голов и горестно-сочувственным «пу-хо» (плохо). И старый манчжур слушал рассказ о своих несчастнях равнодушно и презрительно, точно кого-то далекого, а не его обездолили хунхузы, ограбили хозяйство, убили жену, сожгли дом.

Рис в горшке поспел, и китайцы проворно принялись есть его палочками. Они с'ели по горсточке риса, и это был их обед и ужин за весь день, перегруженный тяжелым трудом. Старик-манчжур совсем не ел. Он ушел в свой угол и продолжал курить трубку, сидя на корточках неподвижно, как идол.

Лампочку перенесли на нары и сели вокруг нее.

— Наша кури надо, — блаженно улыбался Ли-Тин.

Китайцы раскалили на длинных иглах коричневые плиточки опиума и закурили. Ли-Тин погрузился в наслаждение и даже не заметил, как я поднялся и пробрался ощупью к выходу. Тошный осадок дыма першил в горле и подкатывался тошнотой под сердце.

Позднее я бывал и в других фанзах — у носильщиков, которые ходят по утрам по улицам нового города, согнувшись под длинным, в три метра, бамбуковым коромыслом, на концах которого висит кладь; у водоносов, которые на таких же коромыслах носят в кубических жестяных ведрах воду из Сунгари; у портных, которые, сидя по пятнадцати часов на корточках, шьют кропотливой китайской стежкой манчжурские тэрлики (халаты) для продажи на барахолке; у ткачей, которые, стоя у первобытных станков, приводят в движение че'лнок непрерывной работой ног и рук; у кожевников, которые дубят кожу манчжурских быков мочей и в вони испарений работают от зари до полуночи, чтобы заработать на горсть риса.

Такой горькой нищеты, такого труда, такого терпеливого равнодушия к себе, как у китайцев и манчжур рабочего Харбина, я не видал больше нигде. Японские агенты, вербующие рабочих для своих южно-манчжурских плантации боба и мака, гиринских табачных плантаций и угольных копей под Пекином, грузили их, как скот, в вагоны, и они покорно набивались по полусотне в товарный вагон — они ехали зарабатывать каторжным трудом свой рис и затяжку опиума.