Вынужденным отъезд. С билетом, но заяц. Неудобства советского человека в Китае. Пресный сосед. Опиум и Евангелие. Парень-рубаха. История К.-В. ж. д. Мои ночные посещения китайской бедноты не прошли мне даром. В гостинице уже справлятись обо мне. Каждый раз, когда я спускался по лестнице, хозяин гостиницы миленький, худенький японец в стишком больших очках для его сморщенного крошечного личика — выскакивал из своей каморки, которая гордо называлась конторой, и неодобрительно поглядывал на меня.

Однажды он поймал меня за рукав и, вежливо изгибаясь и расплываясь в улыбке, повел меня за собою в свою «контору». Он употребил неимоверное количество жестов, чтобы об'яснить мне при помощи тех нескольких русских слов, которые знал, что он ужасно не любит иметь дела с китайской полицией. Я понял, и он радостно закланялся всей своей игрушечной фигуркой. И, прежде чем я успел опомниться, бой (слуга) уже взвалил мой чемодан на плечи, а хозяин, опять извиваясь в поклонах, возвращал мне документ.

У меня не было намерения так скоро покинуть Харбин. Я едва только успел увидеть краем глаза жизнь этого любопытного города. Меня глубоко захватил интерес к китайским улицам, к быту и труду китайской бедноты. Лишь накануне, так, в заречном городе, а познакомился с молодым китайцем, коммунистом, который недавно окончил университет трудящихся Востока в Москве и теперь, рискуя головой, руководил подпольными кружками среди китайских рабочих на пристани Сунгари.

Я сидел на вокзале, в зале первого класса, таком похожем на сотни российских вокзальных залов, — с буфетом, где под стеклом черствели чахоточные бутерброды, с пыльными растениями на длинном столе, с официантами, правда, китайцами, но капля в каплю похожими на всех вокзальных официантов. Передо мною были два пути: близкий путь — в китайскую каталажку и оттуда, может быть, в тюрьму, если я стану упорствовать в своем интересе к запретным для советских людей китайским фанзам и лачугам и останусь, на зло шпикам, в Харбине, или далекий путь — дальше по К.-В. ж. д. на восток. Разумеется, я выбрал последнее.

Почему невозможно менять лицо и цвет кожи, как одежду? Почему у меня сейчас не узкий разрез глаз и не желтый цвет кожи? Если бы это можно было сделать, в каких дураках я оставил бы харбинскую охранку и ее шпиков-белогвардейцев, принюхивающихся к следам каждого советского гражданина. Я затерялся бы в китайской толчее китайского города, я ходил бы и ездил, куда хочу.

Впрочем, для этого даже не нужно быть непременно китайцем. Англичанин, американец, японец свободно рыщут вдоль и поперек по этой стране, по ее городам и улицам, и ни одна ищейка, ни белая, ни желтая, не интересуется ими. Но то, что я есть — моя советская сущность и советский напор, — сильно ограничило возможности и круг моих наблюдений. Не было даже уверенности в том, что мне можно ехать на восток. У меня не было «бумажки», и, сев с билетом в кармане в мягкий вагон, я чувствовал себя зайцем.

Но ехать, так ехать. Кондуктор на перроне дал сигнал к отправлению, паровоз откликнулся на трель свистка, поезд рванулся и пошел. Харбин — назади{6}, и сыщик пока одурачен, потому что хозяину гостиницы я заявил, что еду обратно в Читу.

В плюшевом купе я не один. Против меня сидит человек иностранной внешности, выбритый, вылизанный, с рыжими зачесами жидких волос на лысых висках. Его ноги прикрыты клетчатым пледом. На нем черный сюртук, застегнутый почти до горла. Острый кадык на горле выпирает из тугого крахмального воротничка. Человек этот сидит так, как будто его, как сига, насадили на прямую палку. Он держит перед своими глазами маленькую книжечку в синем бархатном переплете с медными наугольниками и застежкой. На переплете вытиснен крест. Ага, английский миссионер!

Вот он не чувствует себя зайцем в Китае. Он поднимает глаза поверх своего бархатного Евангелия. Эти глаза цвета воды смотрят на меня строго. Тонкие голубые губы, похожие на дождевых червей, едва заметно шевелятся. Точно не из его горла, а откуда-то из глубины его тощего, прямого тела, из живота, что ли, звучит его голос. Кажется, он обращается ко мне, но что он говорит, не понимаю.

Это ничего не значит, что я не знаю ни слова по-английски. Не зная языка, я разговариваю с китайцами, с корейцами, с гольдами, с японцами, даже с тунгусами с Камчатки и айнами с Сахалина. Было понятно и весело для обеих сторон. Этот человек говорит без всяких жестов, с совершенно неподвижным, как фарфоровая маска, лицом и, кажется, сердится, потому что голос, идущий из его тощего нутра, становится гуще. Но я все-таки не могу понять.

Тогда он перекладывает синее Евангелие в левую руку. его правая рука в крахмальной манжетке вытягивается под геометрически точным прямым углом, сухой палец с отполированным ногтем указывает на эмалированную табличку на стене. Там на четырех языках написано: «для некурящих». Я гашу папиросу, а англичанин снова устремляет свои водянистые глаза на Евангелие.

Этот пресный господин едет на юг, где цветут маковые плантации, где, во славу Христа и Британской империи, его соотечественники, плантаторы, выжимают из мака сок для опиума, а из китайских рабочих — пот для доходов с своих акций. Весь юг «особого района» пестреет маковыми полями. Среди этих полей, в китайских деревнях и городах, разбросаны миссионерские школы — агитпункты английского империализма, который одновременно с ядом опиума прививает китайцам яд христианской покорности и незлобия.

В плюшевом купе душно и тошно от постного миссионера. С внутренним вздохом сожаления я вспоминаю свой путь от Карымской до Харбина в жестком вагоне манчжурского поезда с корейцами, бурятами и монголами, вспоминаю Ли-Тина на укладке для багажа, плевавшего без всяких церемоний вниз через мою голову, вспоминаю запах чеснока, бобового масла и пота и в досаде и тоске заваливаюсь спать.

Как раз в эту минуту поезд тормозит, в окне наплывают огни. Станция. Створчатая дверь купе раскрывается, носильщик пыхтит над огромным чемоданом. Обладатель этого колоссального чемодана — почти карлик, японец, в котелке, в коричневых перчатках, приветствует англичанина. Тот откладывает бархатное Евангелие на столик и, сохраняя неподвижность своего фарфорового лица, протягивает руку японцу и отвечает ему на приветствие своим голосом из желудка. Итак, чорт возьми, они знакомы. От одного было тошно — теперь двое. Я вскакиваю и выхожу в коридор.

У окна курил старик в железнодорожной фуражке. От него так и брызгало веселой стариковской бодростью. Все радушно смеялось на его лице. Смеялись лучи морщинок вокруг веселых, искристых глаз, весело курчавились завитки его серебряной широкой бороды, под усами дрожала улыбка.

— Из России? — спросил он и открыл два ряда блестящих, совсем молодых зубов. — По лицу вижу — не по носу вам наши места. Китайскую каталажку нюхали?

— Нет еще пока.

— Поживете — понюхаете.

Он рассмеялся, точно это было очень весело нюхать китайский полицейский участок.

— Не из Москвы ли вас занесло?

— Из Москвы.

Он до того обрадовался, что бросил курить.

— Сыпьте ко мне. В купе как раз есть место. Где ваши вещи? Айда!

Не спрашиваясь меня, он бросился за моим чемоданом, перетащил его в свое двухместное купе и там молча осматривал меня несколько минут восторженным взглядом.

— Батюшки, из самой Москвы! И нашел себе соседа. Сдохнуть можно с этим живым церковным паникадилом! Ну, рассказывайте.

Но рассказывать мне он не дал. Видно, у него накипела потребность поделиться со свежим человеком. Он рассказывал о себе. Он — дежурный по станции, служит на К.-В. ж. д. тридцать с лишком лет, чуть ли не со дня открытия движения по этой дороге.

— Станцию Имяньто знаете?

Я не знал этой станции.

— Паршивая станциошка. Однако, ничего, обжился. Клуб выстроили. Школу тоже. Все это в наше, советское время. Вы — вполне советский, я полагаю?

Глаза его стали серьезны и пытливо впились в меня. Разумеется, вполне, — успокоил я его.

— Так, так. Ну вот, хорошо. Стало быть, больше тридцати лет протрубил я на этой дороге. При мне она и отстроилась. С солдатчины здесь и остался. Времена давние. На подавление боксерского восстания нас тогда послали. Тут мой срок службы и вышел. Еще до того, в девяносто шестом, что ли, начали дорогу строить. Строили ее, батенька, такие хапуги, что… Русско-азиатский банк строил, ну, и понятно. Миллионы к рукам прилипали. Мост через Сунгари видели? Так инженер, который его строил, состояние нажил прежде, чем мост был наполовину готов. И было от чего нажиться. Китайский труд дешев, а в те времена совсем даром работали. Наживались артельщики, десятники, кто во что горазд. Как саранча, налетал сюда всякий сброд из России. Золотое дно! Свыше полумиллиарда ухлопали на дорогу, а построили, так в первый же год шпалы начали раз'езжаться, быки на сунгарийском мосту то и дело давали трещины… Дорога давала миллионные убытки. Впрочем, царское правительство строило ее не для эксплоатации, а для других целей. По договору с китайцами, дорогу проводили до Порт-Артура. Уже тогда чувствовалось, что дорога строится для военных целей. В русско-японскую войну К.-В. ж. д., если, помните, и сослужила службу. Только она лишь и помогла подвозить войска и провиант. Если бы не К.-В. ж. д., японцы нам бы дыхнуть не дали. Побили бы еще круче. Ну, да ладно, будет о прошлом… Меня другое возмущает…

Точно обожженный своими мыслями, он вскочил и лихорадочно закурил.

— Скажите, вы знаете договор о К.-В. ж. д. с Китаем?

— Какой — советский или старый?

— Старый, новый, не все ли равно! — закричал он на меня, как будто я был виновником неприятностей, чинимых китайскими милитаристами железнодорожникам К.-В. ж. д. Сказано и подписано: через 36 лет со дня открытия дороги Китай может ее выкупить. Точка. Дальше: ежели же он выкупить ее не сможет, то через 80 лет он получит ее даром{7}. На-те, получите из рук в руки, тепленькую. Точка. Ну? 36-летний срок еще не истек, а вы хотите хапнуть. А по рукам не хотите? Что?

Он наседал на меня, окуривая меня дымом, точно хапнуть дорогу хотел я, а не клика Чжан-Сюэ-ляна и Чан-Кай-ши.

— Позвольте! — отстранился я.

— Нет, не «позвольте», а, извините пожалуйста, по рукам дадим. Я — советский железнодорожник, у меня тут печет, — ударил он себя по груди. — Боксерскую контрибуцию мы вам подарили? Извольте отвечать — подарили или нет?

— Подарили, — покорно ответил я.

— А договор от 4 октября 1924 года вы подписали? Собственноручно ?

— Собственноручно, — подвердил я, хотя не я подписывал этот договор, а китайское правительство.

— Что говорится в этом договоре? Во изменение старого договора, К.-В. ж. д. переходит в совместное управление Китая и СССР. Права — равные, доходы — пополам Точка. Мало вам этого?

— Да я… — попытался я возразить.

— Что вы все «я» да «я»! — кипел железнодорожник Все ясно, как орех. Прежде дорога давала чистый убыток, а уж в первый год совместного управления мы довели прибыльность дороги до 7 с лишком миллионов рублей. В 1926 году К.-В. ж. д. дала 15 ½ млн. прибыли, а в 1926 — свыше 16 миллионов. И этого вам мало!

— Да я-то тут при чем?

— Опять «я»! Я ему русским языком говорю — свинство, разбой, а он мне — «я», «я»…

Он вдруг остановился, взглянул на мое растерянное лицо и расхохотался.

— Фу-ты! — вытер он слезы смеха на своих лучистых глазах. — Погорячился. Иногда по ночам сидишь на своей проклятой станциошке в дежурке у диспетчера[8] и вот в этаких словах мысленно споришь с китайским правительством. Прирос я за тридцать лет к этой дороге. Горит во мне обида. Был бы я, вместо Карахана{1}, уж написал бы им! Небу жарко стало бы!

_______

Старый железнодорожник угомонился и улегся спать в одежде и сапогах. Его могучий храп наполнил все купе. Мне не спалось. Железнодорожник разворошил в моей памяти все, что я знал и слышал о К.-В. ж. д. и ее прошлом.

Из Харбина ответвление К.-В. ж. д. идет на юг. Эта дорога перерезывает лесную холмистую Шен-цзинскую провинцию и, ответвляя линию на Гирин, бежит через Мукден к тихоокеанской бухте Да-Лян-ван и Порт-Артуру.

На Квантунском полуострове, у Да-Лян-ванской бухты, при царском правительстве был выстроен город Дальний и оборудована гавань. Молодой русский империализм в своих захватнических устремлениях к восточным рынкам и морям пытался в те времена утвердиться в Манчжурии и на южном побережьи Тихого океана. Квантунский полуостров с портами был отдан Китаем в аренду России. Началась хищническая эксплоатация природных богатств Манчжурии. В этом узаконенном договорами грабеже русский империализм не отставал от американского, английского, германского империализма.

В 1900 году китайские народные массы поднялись против наглого грабежа с оружием в руках. Вспыхнуло мощное народное восстание, известное под названием восстания боксеров. Повстанцы-боксеры разрушили почти три четверти К.-В. ж. д., изгнали иностранцев из их концессий, жгли и уничтожали предприятия иностранных капиталистов. Восстание развивалось и ширилось под лозунгом освобождения Китая от «белых дьяволов» — иностранцев.

Империалистические державы высадили в портах Китая соединенные отряды войск для подавления восстания. Россия, под предлогом борьбы с боксерами, ввела в Манчжурию свои войска и заняла ее, обязавшись очистить ее через 3 года. Но, упрочившись в Манчжурии, царское правительство не имело никакой охоты уходить из нее. Царские чиновники, генералы Абаза, Безобразов и др., заключили с продажным китайским правительством невыгодные для Китая договоры на лесные концессии и расхищали ценнейшие леса на р. Ялу в Манчжурии.

Японские империалисты тоже тянулись к богатой Манчжурии. Они косились на захват Манчжурии Россией. В 1903 году истек срок занятия Манчжурии русскими войсками, но Россия и не думала выводить их из этого богатого края. Япония потребовала немедленного вывода русских войск… Царское правительство отказалось от выполнения своего обязательства. Это послужило поводом к русско-японской войне 1904-05 гг., которая в сущности была войной между русским и японским империализмом из-за дальневосточных рынков.

Разгромленное в этой войне царское правительство вынуждено было по мирному договору не только очистить Манчжурию, освободить Квантунский полуостров и вернуть Порт-Артур, но и отдать линию К.-В. ж. д. на Гирин и Порт-Артур Японии и Китаю.

Теперь на этой дороге распоряжаются японцы. В Гиринской провинции у японцев находятся в концессии табачные плантации, соляные копи и разработки леса. В Шен-цзинской провинции они завладели угольными рудниками. По южно-манчжурской дороге идут товарные поезда с прессованным табаком, с каменной солью из копей Нингуты, платформы, нагруженные досками и бревнами из манчжурских лесов, с полей Хей-Лун-цзянской провинции подвозят к станциям горы «бунтов» (тюков) с бобами и желтым гаоляном.

Во всех трех провинциях Манчжурии раскинута сеть японских концессий, поддерживаемых крупнейшими японскими банками. Правительство Манчжурии — по горло в долгу у японских банкиров, главным образом у крупной банковской фирмы Шидераха. Население закабалено у японских ростовщиков.

Японцы — хозяева Манчжурии. Для них — залитые электричеством, прекрасно оборудованные поезда-экспрессы, пробегающие по 80 километров в час. Для них — блестящие отели в городах. К их услугам рикши в Мукдене, эти двуногие лошади, бегущие во всю прыть с бамбуковыми двухколесными колясками. Японец-седок важно сидит в коляске и подгоняет рикшу-китайца тычком трости в спину.

Японцы — верхний капиталистический слой Манчжурии. Китайцы — рабочие руки на их предприятиях, манчжуры-скотоводы в степях Хей-Лун-цзянской провинции пасут стада овец и манчжурских быков, закупленных японскими скотопромышленными фирмами. Тунгусы в густой манчжурской воцзи (тайге), непроходимо заросшей гигантским орешником, кедром, черной березой, бьют соболой и белок для японских купцов, раскинувших свои фактории в поселках и деревнях.

Для японцев в Манчжурии китаец — человек второго сорта. Китайца, если это не «купеза» и не чиновник, не пустят на вокзале в зал I класса. Швейцар-японец вытолкает его в шею. Для китайцев есть вокзал — вонючий, проплеванный барак, без скамеек, почти без света, с проплеванным, слизлым деревянным полом. Для китайских рабочих есть особые вагоны, в которых возят скот и в которые их на бивают, как скот.