ВСТРЕЧА С СТАРЫМИ ТОВАРИЩАМИ
«Впечатления бывают чище и глубже, когда они реже повторяются», — думалось дорогой Александру Васильичу. Этим он как будто хотел мысленно оправдать себя перед стариками в том отношении, что посетил во все утро только два дома. Но Светлову, видно, не суждено было ограничиться в это утро одними теми впечатлениями, какими он теперь возвращался домой. Едва миновав; две-три улицы, Александр Васильич вдруг услыхал, почти рядом с собой, громкий голос:
— Сто-о-й! Светловушка!
Не успел он обернуться в сторону голоса, как к нему подбежал, быстро соскочив с дрожек, молодой человек в парадной форме лекаря горного ведомства.
— Батюшки! Ельников! Ты какими судьбами? — закричал радостно Светлов и, в свою очередь, радостно бросился к приятелю.
Они дружно обнялись и поцеловались.
— Вот не думал-то!.. — сказал Александр Васильич, весь покраснев от удовольствия.
— Я, брат, и сам не думал, так скоро тебя увидеть… Еду — гляжу: что за чудо! неужели Светлов? Так и есть: он! — проговорил впопыхах Ельников, сияя тем же удовольствием.
— Едем ко мне, — пригласил Светлов.
— Нет, брат, ко мне. Я сегодня целое утро с официальными визитами таскаюсь, устал страшно, а у тебя ведь семья: не сразу растянешься, как дома. Отпускай свое судно, авось и на моем доберемся до пристани, хоть оно немножко и не того… не из паровых.
— Значит, надо заказать, что и обедать дома не буду? — улыбнулся Светлов.
— Полагается.
Александр Васильич отпустил своего кучера с заказом, что обедать дома не будет, и поехал с Ельниковым. Дорогой Светлов вкратце рассказал ему, как выдержал экзамен, сообщил самые свежие петербургские новости; рассказал, что отыскивал его в Москве, но там сказали, что он, Ельников, тоже выдержал экзамен и уехал на службу, лекарем, в Сибирь.
— Я и думал, что ты теперь где-нибудь в нерчинских краях пребываешь, — заключил Александр Васильич, слезая с дрожек у ворот квартиры Ельникова.
— Да оно так бы и случилось, пожалуй, если б я не похлопотал здесь у начальства. Не хотелось, брат, мне забираться в такую глушь… — сказал Ельников, и в голосе его послышалась тоскливая нота.
Анемподист Михайлыч Ельников принадлежит к числу тех личностей нашего рассказа, на которых мы остановимся подольше, и потому сказать о нем особо Два-три слова будет не лишнее. Ельников представлял собой фигуру среднего роста, до крайности сухощавую. Чрезвычайно серьезное лицо его смотрело мрачно, как иная сентябрьская ночь; но когда это лицо освещала редкая улыбка, оно было в высшей степени добродушно и привлекательно. Особенно хороши были у Ельникова глаза: большие, черные, глубоко впавшие в свои орбиты, такие же мрачные, как и лицо, они обнаруживали сильный самобытный ум и постоянно как-то лихорадочно лестели. С первого взгляда манеры Анемподиста Михайлыча казались грубыми, угловатыми; но, привыкнув к этим манерам, в них нетрудно было подметить ту своеобразную, суровую мягкость, которая как будто говорит встречному: «Ты смелее подходи ко мне — я человек хороший». Тем не менее наружность Ельникова производила на каждого, с первой же встречи, весьма тяжелое, тоскливое впечатление: неизлечимым недугом чахотки веяло от каждой ее черты. В особенности, когда Анемподист Михайлыч бывал чем-нибудь взволнован, лицо его принимало такой неестественный, зеленоватый цвет и восковую прозрачность, что становилось как-то жутко в его присутствии не одному свежему человеку, но и хорошо знавшим Ельникова товарищам.
В настоящую минуту, когда приятели уселись рядом на диване в маленькой, в одну комнату, квартирке Ельникова, Светлов, пристально смотря на него, чувствовала именно такое впечатление. «Не жилец он на свете», — подумалось Александру Васильичу в эту минуту, и ему стало жутко до боли.
— А ты, брат, еще больше похудел, — сказал он Ельникову под влиянием этого неотразимого впечатления.
— Эх, брат! ведь дни и ночи пришлось сидеть перед экзаменами, — ответил угрюмо Анемподист Михайлыч. — А главное — люди меня изводят, — помолчав, прибавил он еще угрюмее.
Светлов не стал расспрашивать товарища о значении последней фразы. Он научился понимать его с первого слова еще с гимназической скамейки. Александр Васильич знал, что Ельников был натура в высшей степени честная, чистая и впечатлительная. Всякая, даже малейшая людская несправедливость, на которую иной и внимания не обратил бы, принималась им горячо к сердцу. Не легко было состязаться с Анемподистом Михайлычем в том случае, когда он отстаивал какую-нибудь любимую идею. Несообщительный и скупой на слова вообще, он делался тогда увлекательным, красноречивым. При этом особенно плохо приходилось тому из его товарищей, кто, выслушивая рассеянно его горячие доводы, отвечал ему невпопад или перевирал его мысль. Ельников бесцеремонно схватывал противника руками за что ни попало и сердито тряс его изо всей силы, приговаривая: «Ты мог сказать, что не хочешь со мной говорить; а уж если стал говорить, так слушай же! слушай! не спи! Это неуважение!.. Это черт знает что такое! Я вот что тебе доказываю, вот что говорю… а ты что несешь?» — и прочее в этом роде. Светлова он считал своим лучшим другом, как и тот его, в свою очередь. «Светловушка, брат, богатая голова, хоть вы его и обзываете франтиком», — нередко говаривал с жаром Анемподист Михайлыч кому-нибудь из товарищей, когда тот отзывался легко о Светлове, часто приезжавшем в Москву, чтоб повидаться с приятелями. «У вас в голове — хвощ, а у него — царь. Вы вот так точно, что франтики: меняете свои убеждения, как перчатки. Тут дело не в том, в чем человек ходит, а в том, что он в себе носит!» — уже едко заканчивал обыкновенно Ельников, стоявший тогда во главе лучшего университетского кружка. Правдивость и добросовестность Анемподиста Михайлыча вошли там в пословицу. Достаточно было сказать, что Ельников в таком-то случае вот на чьей стороне стоит, — и все лучшее единодушно примыкало к этой стороне. Правдив он был со всеми одинаково, не исключая и ближайшего начальства. По этому поводу еще на первом курсе между товарищами долго рассказывался один забавный анекдот, очень метко характеризовавший Анемподиста Михайлыча. Какой-то плохой профессор, обращавший больше внимания на дисциплину, чем на науку, однажды заметил Ельникову. что у него недостает на вицмундире двух пуговиц. «У вас в голове и четырех пуговиц не хватает, да я молчу», — ответил ему угрюмо Ельников, — и высидел за эту остроту два дня в карцере. «Теперь вы, вероятно, стали умнее?» — спросил у него тот же профессор, когда Ельников появился снова на его лекции. «Разумеется, — едко согласился с ним Анемподист Михайлыч, — пока вы на меня не жаловались ректору, я думал, что у вас не достает только четырех пуговиц в голове, а теперь знаю, что у вас там целых шести не хватает». Но в карцер он на этот раз не попал почему-то. На третьем курсе все очень хорошо помнили его «дуэль на глазах». Дело было таким образом. Кто-то из студентов, считавшийся между товарищами аристократиком, отбил у другого студента модистку, с которою тот был года полтора в самых близких отношениях. Ельников узнал об этом и на одном приятельском вечере пристал к аристократику, требуя, чтоб он во всем сознался и извинился. Аристократии струсил, но упорно отрицал факт. Анемподист Михайлыч не унимался. «Очень уж, видно, жалко вам своей благородной дворянской шкурки?» — спросил он, пожимая плечами. «Господин Ельников!» — вскричал обиженный, весь побледнев, и направился было к Анемподисту Михайлычу. «Что прикажете?» — ответил тот спокойно, сделал шаг навстречу и, сложив крестообразно руки на груди, уставил на противника неподвижный, пронзительъный взгляд. Минуты три они простояли так, не спуская глаз друг с друга. Наконец аристократик не выдержал, покраснел весь, как рак, опустил глаза и отошел в сторону. «Если вы даже на меня не можете прямо смотреть после вашего поступка, то как же вы будете смотреть в глаза вашим товарищам? — сказал ему холодно Ельников. Он не проронил больше ни слова и сейчас же ушел, а выведенный им на свежую воду аристократик прослыл с этих пор «притчей во языцех» и вскоре вынужден был оставить университет, не находя прохода от двусмысленных улыбок даже тех студентов, которых считал своими. Многих, в свое время, забавляла также другая выходка Анемподиста Михайлыча, известная тогда под именем «лошадиной революции». Кто-то стал доказывать ему однажды законность рабства в известных пределах и сослался при этом на пример приручения с глубокой древности теперешних домашних животных. «Да, так! попали, батюшка, пальцем в небо! — разгорячился Ельников, — думаете, оседлали коня по праву сильного, так и езди на нем весь век? А что, кабы лошади вздумали восстать все поголовно в одно прекрасное утро? Ведь они бы все человечество одними задними ногами в прах повергли! Коли вы об этом не размышляли никогда, так вот поразмыслите-ка». Споривший с Ельниковым только пожал плечами, пренебрежительно сказав: «Вот проповедник-то лошадиной революции!» — «И буду проповедником! Нечего на пятиалтынный-то либеральничать!» — проговорил сквозь зубы Анемподист Михайлыч и отошел в сторону. Таков был Ельников на школьной скамье, таким же он и теперь представлялся Светлову, пока Александр Васильич молча смотрел на его исхудалое, утомленное лицо.
— Да, брат, — сказал доктор, первый прерывая молчание, — скверно живется на свете…
— Разумеется, скверно, да ведь ничего не поделаешь с этим.
— Именно ничего не поделаешь; только обманываешь и себя и других. Я вон всю эту премудрость, кажется, насквозь прогрыз, — Ельников сердито указал глазами на два больших чемодана, туго набитых книгами, — а что она, премудрость-то эта? Как и мы же, безнадежно разводит руками…
— Ты, видишь ли, слишком горячо все принимаешь, — сказал Светлов.
— Да я уж, брат, пробовал и не горячо принимать — все ни к черту не годится.
— Не хуже же теперь, чем прежде…
— И не лучше, чем прежде? Экое утешение сказал! — горько улыбнулся Ельников.
Товарищи помолчали.
— А ты знаешь, кто здесь еще из наших? — спросил вдруг Ельников, прилегая головой на ручку дивана,
— Нет. А кто?
— «Крыса» здесь.
Под именем «крысы» слыл у них один общий товарищ по гимназии, получивший там это прозвище за свою лукавую юркость и особенную манеру держать себя в классе.
— Неужели «крыса» здесь же? — обрадовался и удивился Светлов.
— А вот подожди; ты его увидишь, вероятно, через несколько минут: он каждый день в это время ко мне заезжает.
— Что же он здесь делает? Служит?
— Как же, лекарем при казачьем полку. У него, брат, огромная практика здесь частная; особенно у дам он в ходу, — улыбнулся Анемподист Михайлыч.
— Что ж он им, сиропы, да варенья, верно, прописывает? — захохотал Светлов.
— Ну нет, брат, я этого не скажу, — ответил Ельников серьезным голосом, — он знает свое дело отлично. Но, кроме того, у него действительно есть какое-то особенное уменье ладить с барынями.
— Как и у меня же? — рассмеялся Александр Васильич.
— Ты, пожалуй, почище будешь…
Ельников прежде часто нападал на Светлова за его особенную наклонность к женскому обществу.
— Я, брат, в этом отношении — каюсь — таким же остался, как и был, — проговорил Александр Васильич, закуривая папиросу. — Начинай, распекай! — засмеялся он добродушно.
— Эх, Светловушка! Ты, пожалуй, брат, и прав, — тоскливо молвил Ельников.
— Как, Анемподист Михайлыч!.. Неужели… поздравить? — шутливо-торжественно произнес Александр Васильич.
— Поздравь, брат, — угрюмо ответил Анемподист Михайлыч.
— И где же… совершилось сие… чудо? В Москве? — тем же шутливым тоном спросил Светлов.
— В Москве, брат.
— Вон оно что! И крепко?
— Так, брат, крепко, как и нельзя крепче.
Анемподист Михайлыч быстро поднялся с дивана, порылся угрюмо в одном из чемоданов и, достав оттуда фотографическую карточку, подал ее приятелю. — Ого, отче, каков у тебя вкус-то! — сказал Светлов, внимательно рассматривая портрет.
— Нравится тебе?
— Чрезвычайно. Как же вы порешили с ней? — сочувственно осведомился Александр Васильич.
— Она гувернантка — голь, как я же, так что ехать нам вместе и думать было нечего. Я, прочем, звал. «Нет, говорит, дай прежде хоть немного денег скопить, чтоб было с чего начать и на что выехать. Твоих, говорит, средств не хочу». Кремень, знаешь, натура, хоть и молода еще..- взволнованно проговорил Анемподист Михайлыч, и по его выразительному лицу чуть заметно пробежала какая-то светлая тень.
— Через сколько же времени ты ее ждешь? — спросил Светлов.
— Не раньше, думаю, как через полгода; только дождусь ли?.. — грустно вымолвил Ельников.
В эти минуту в комнату робко и неуклюже вошел, низко кланяясь, господин весьма странного вида. Судя по наружности, это был очень молодой еще человек; но в лице у него выражалось какое-то преждевременное старчество, что-то неприятное и жалкое до крайности. Длинные, как у дьячка, волосы и длиннополый суконный не то сюртук, не то халат, как у семинариста, придавали всей фигуре вошедшего еще более жалкий аскетический вид; только меланхолическая улыбка, как-то неопределенно блуждавшая у него на губах, несколько смягчала эту нелепую, суровую фигуру.
— А! Созонов! — быстро проговорил Ельников, подходя к новому гостю и радушно протягивая ему руку. — Садитесь-ка, батюшка. Очень кстати пришли: вот и еще ваш товарищ — Светлов, — пояснил Анемподист Михайлыч, указывая глазами на приятеля. — Не узнаешь? — спросил он у того, — Созонов.
Александр Васильич буквально оторопел. «Как! Неужели этот странный, низко кланяющийся человечек, эта жалкая фигура — тот самый Созонов, мой товарищ по гимназии, подававший когда-то такие блестящие надежды?» — подумалось ему. Светлов глазам своим не верил.
— Он сильно переменился… — заметил Ельников, стараясь не смотреть на крайне озадаченного и совсем растерявшегося приятеля.
— Боже мой!.. Никак бы не узнал! — усиленно выговорил наконец Александр Васильич и протянул руку старому товарищу. Он только теперь узнал его, смутно вызвав из памяти прежний образ Созонова.
— Садитесь-ка, батюшка, — снова пригласил Ельников гостя.
Созонов стоял и как-то нерешительно переминался. Ельников подвинул ему стул.
— Вот в монастырь поступить собирается, — сказал он угрюмо Светлову.
— Что это вы, Созонов? Что вам хочется? — почти с испугом спросил Александр Васильич.
— Спасение души побуждает-с… — тихо и застенчиво-робко проговорил Созонов.
— Далось ему это «спасение души»! — сердито проворчал Ельников.
Они в гимназии были большими приятелями.
— Вы этого влечения, Анемподист Михайлыч, не можете понимать; это кому откроется свыше, тот может… — тем же застенчиво-робким голосом выговорил Созонов.
— Экую, брат, ты чушь несешь! Да разве в том, что ли, спасение души состоит, чтоб вот в этаком халате ходить да по неделям не мыться? — еще сердитее сказал Ельников.
— Подвиги многообразны… какой кому по силам, Анемподист Михайлыч…
— Так неужели, Созонов, вас уж ни на что больше не хватит? — вмешался Александр Васильич.
— Вы меня хотите искусить, господин Светлов, человеческой мудростью? Я и сам некогда в помрачении ума моего дерзал проникать в тайны божии; знаю, сколь пленительно наваждение сие… Но всевышний просветил ныне мой разум и закрыл его от мирских соблазнов… — медленно и с глубоким убеждением произнес Созонов, тяжело вздохнув.
— Мне кажется, — сказал Светлов, — угоднее богу должен быть тот, кто больше приносит пользы ближнему; а как же вы достигнете этого, если добровольно закроете глаза на жизнь, от условий которой именно и зависит на каждом шагу ваш ближний?
— Любовь к ближнему следует приносить в жертву любви к богу — сказано в писании.
— Положим. Но ведь это что значит? Это значит, по-моему, просто, что, увлекаясь любовью к ближнему, вы не должны противоречить евангельским заповедям. Если б, например, для спасения ближнего потребовалось клятвопреступление, тогда, разумеется, писание учит вас пожертвовать ближним, — заметил Александр Васильич.
— Нет, господин Светлов, не искушайте меня вотще: младенцам открыто — сказано — то, что от мудрых сокрыто… Я только, господа, согрешаю с вами… — вздохнул Созонов.
Светлова что-то больно кольнуло в сердце.
— Я только добра вам желаю, Созонов, как ваш бывший товарищ, а не искушаю вас, — молвил он с горечью.
— Ведь вот, — желчно сказал Ельников, — третью неделю я с ним так бьюсь; и книг-то ему предлагал, и спорить с ним пробовал, и доказывал, — право, кажется, в няньки бы к нему пошел, — а он все свое, все у него наваждение какое-то; даже медицину считает грехом… Ведь вот вы до чего доработались, Созонов! — чуть не сквозь слезы заключил Анемподист Михайлыч.
— Вы что же, собственно, теперь поделываете-то, Созонов? — спросил мягко Светлов.
— Молюсь о своем спасении-с…
— Целый день все только молитесь?
— И день и нощь…
— Откуда же вы берете средства? Ведь одной молитвой не напитаетесь же вы?
— Милостью божией от монастырской трапезы довольствуюсь…
— Там, при монастыре, и живете теперь?
— Да, там-с…
Приятели помолчали. Созонов присел было на кончик стула, но сейчас же опять и встал.
— Я к вам… собственно… Анемподист Михайлыч, вот зачем пришел-с… вы не рассердитесь на меня? — спросил он смиренно у Ельникова, запинаясь на каждом слове и вынимая что-то из-за пазухи.
— За чем бы вы ни пришли, Созонов — я вам очень рад: стало быть, и толковать об этом нечего, — сказал искренно Ельников.
— Я вот зачем-с… я вам просфору принес, за здравие ваше вчерась вынул, — проговорил, краснея, Созонов и подал Ельникову тщательно завернутую в бумагу просфору.
— Ну что ж… спасибо вам!
Анемподист Михайлыч взял из рук Созонова просфору, развернул ее и поставил на угольный стол.
— Вы, может, обиделись, Анемподист Михайлыч? — робко спросил Созонов.
— За что же? Всякий по-своему выражает внимание. У вас свои убеждения, у меня тоже свои, а жить мы можем дружно.
— Вы если хвораете чем-нибудь, так она много может облегчения вам принести, вы ее скушайте ужо…
— Ладно, съем.
Созонов несколько минут постоял молча, переминаясь на месте и нерешительно поглядывая на Александра Васильича.
— Я бы и за ваше здравие, господин Светлов, вынул просфору, коли вам не во гнев… — боязливо выговорил он наконец.
— Ах да, Созонов, пожалуйста, заходите ко мне. Я бы и сам попросил вас об этом, хоть бы вы и не напоминали мне. Смотрите, заходите же. У нас с вами много найдется о чем потолковать: слава богу, давнишние товарищи, так вы без церемонии, — сказал Светлов приветливо.
Какая-то странная полуулыбка осветила суровое лицо Созонова.
— Истинно у меня к вам душа лежит, — сказал он, тяжело вздохнув и ни к кому в особенности не обращаясь, — пошли вам господь просветление!..
Анемподист Михайлыч порылся в чемодане и достал оттуда литографированный экземпляр лекций Фейербаха[3] о сущности христианской религии.
— Вот вам, Созонов, от меня на память, — сказал он, подавая старому товарищу книжку. — Пусть это будет моей просфорой. Я съем вашу, а вы зато прочтите вот это, дайте мне слово.
— Да это ведь, верно, светская книжка, Анемподист Михайлыч? — спросил Созонов, нерешительно принимая подарок из рук Ельникова.
— Все равно, какая бы ни была, вы ее прочтите. Я же ведь не отказался от вашей просфоры, а все-таки остаюсь при своем убеждении. Так и вы сделайте. Прочтете? даете слово?
— Греха бы мне какого от этого не последовало?..
— Где же, в таком случае, стойкость-то ваших убеждений? В том-то и заслуга, чтоб всякие искушения вынести бодро, — сказал серьезно Ельников.
— Враг ведь рода человеческого силен-с… — потупился Созонов.
— Вот вы и закалите себя против него, — заметил ему Анемподист Михайлыч. — Впрочем, меня-то вы уж, верно, не считаете «врагом рода человеческого»?
— Сохрани господи! — встрепенулся Созонов и бережно спрятал книгу за пазуху. — Да будет над вами благодать божия!
Он стал торопливо прощаться. И Ельников и Светлов несколько раз крепко пожали ему руку, прося не забывать их и заглядывать к ним почаще. Созонов ушел, по-прежнему низко кланяясь.
— Вот она, жизнь-то наша, что производит! — весь взволнованный проговорил Ельников, едва затворилась дверь за Созоновым. — Счастье, брат, наше с тобой, что мы вовремя выкарабкались отсюда; ведь это душу рвет на части… Проклятая!.. — затрясся он, весь побледнев.
— Ты успокойся, — сказал Светлов, — тебе это вредно.
— Вредно!.. А не вредно мне каждый день задыхаться от злости, зная, что подобные явления встречаются у нас на каждом шагу? уж лучше, брат, пластом растянуться! — горячо заметил Анемподист Михайлыч и в изнеможении опустился на диван.
Светлов молчал. Он сам чувствовал то же самое.
— И ничего ведь не поделаешь против таких явлений; ходишь смиренно, как какая-нибудь собака с ошпаренным хвостом! — продолжал Ельников, судорожно сжимая кулаки. — Тьфу ты! — плюнул он озлобленно.
— Вот потому-то мыслящим людям, как ты, и надо беречь себя, — сказал успокоительно Светлов,
— Много мы с тобой намыслим! — саркастически улыбнулся Ельников.
— Скажи, пожалуйста, — спросил Александр Васильич, — ты расспрашивал Созонова? знаешь, как это все с ним случилось? Ведь не ни с того же ни с сего…
— Черт, брат, знает как. Нас просто, кажется, с самой утробы матерней уродуют. Он и прежде был немного меланхоликом, тосковал по родине, даже учиться одно время из-за этого перестал. Пороть, разумеется, стали… ну, и выпороли из человека весь здравый смысл. Эх, и говорить-то не хочется! — ответил сквозь зубы Анемподист Михайлыч.
— Он ведь классом ниже нас шел, так что я лично-то мало его знаю, а только слышал о нем многое, особенно от тебя; вы с ним ведь пансионеры были, так виделись каждый день, — сказал Светлов, помолчав.
— Ты не поверишь, когда он в первый раз пришел ко мне сюда, я просто голову потерял. Этакая светлая голова пропала! Тут, разумеется, причин много было, только я теперь не в состоянии рассказывать… Это меня просто бесит, рвет… понимаешь? — рвет! — проговорил Ельников, с кашлем приподнимаясь на диване.
— На меланхоликов, брат, всегда плоха надежда.
— Да ведь и меланхолию можно направить в хорошую сторону, а тут черт знает что такое вышло! — снова закашлялся Анемподист Михайлыч.
— Видишь ли, душа моя… — начал было Светлов, но стук подъехавшего экипажа остановил его.
Ельников встал и заглянул в окошко.
— «Крыса», — сказал он лаконически.
Минуту спустя в переднюю весело и шумно вошел доктор Евгений Петрович Любимов, именовавшийся некогда в гимназии попросту «крысой».
— Вот потеха-то! — чуть не упал на крыльце… — слышался еще оттуда его звонкий голос, говоривший, вероятно, с хозяйкой квартиры Ельникова.
В комнату Любимов почти вбежал; но, встретив там новое лицо, он на минуту остановился, пристально взглянул на Светлова, мгновенно просиял весь и кинулся к нему со всех ног.
— Чучело чучелейший!.. Ты как? Вот потеха-то! Здравствуй! Здравствуй! Вот не ожидал-то! Когда ты приехал? а? Вот чудо-то! — весело и запыхавшись, говорил он, принимаясь несколько раз обнимать Александра Васильича.
— Да ты хоть со мной-то поздоровайся, — смеясь сказал ему Ельников.
— Эка черт! Тут, брат, не до тебя покуда, — расхохотался Любимов. — Нет, чучелейший-то… а? Каков? — продолжал он, наскоро пожав руку Ельникова и снова обращаясь к Светлову.
— Как была «крыса», так «крысой» и осталась, — засмеялся Александр Васильич, обрадованный не меньше Любимова.
Здесь кстати будет сказать, что Светлов еще на школьной скамье получил от него прозвище «чучело» за свою странную привычку делать все по-своему, не как другие — «в свой нос», как выражалась на тот же счет Ирина Васильевна.
Любимов обыкновенно варьировал это прозвище на всевозможные лады, то называя Светлова просто «чучелом», то «чучелейшим», то «чучелизмусом». Он и теперь успел повторить их несколько раз.
Приятели все трое от души смеялись.
— Вот что, господа, — сказал Ельников, когда Евгений Петрович успел уж надавать Светлову сотню торопливых вопросов, — мы ведь, конечно, обедаем все вместе; а так как я сам хозяйства не держу и обедаю в гостинице, то приглашаю и вас туда же…
— Et cetera, et cetera… И так далее, и так далее… (лат.).[4] — перебил со смехом Любимов. — Нет, постой, Ельников; право угощать принадлежит сегодня, по старшинству, мне: я раньше вас обоих ориентировался на этой почве, — заключил он, весело потирая руки.
— А по-моему, господа, по-студенчески: у кого сколько хватит, тот столько и заплатит, — вмешался Светлов.
— Экой чучелизмус-то хитрый какой! — навострился: у меня полтораста рублей теперь в кармане, — сказал Любимов, скорчив преуморительную гримасу, живо напомнившую приятелям прежнего «крысу».
Все дружно захохотали:
— Что тут толковать долго, — заметил Ельников, — грядем!
— Постойте, господа, на минутку; у меня к вам просьба есть… — сказал Светлов.
— Разумеется! Чучеле только покажи деньги, у него сейчас явится просьба, — шутил Любимов.
— Не угадал на этот раз, — заметил ему, улыбаясь, Александр Васильич. — Дело вот какого рода, братцы: встретил я сегодня одну бедствующую семью, так надо помочь ей, но так, чтоб она не знала, что ей помогают. Я вот что придумал — написать ей письмо от неизвестного лица: был, мол, столько-то должен вашему покойному мужу, да забывал отдать, а теперь присылаю. Мне самому писать нельзя: догадаются по почерку, от кого, — так не напишет ли кто-нибудь из вас?
— Еще бы! Давай, Ельников, перо и бумагу, — засуетился Любимов. — Постой, сколько же ты думаешь ей послать? — спросил он у Светлова.
— Десять рублей: у нее семья большая — ужасно бедствуют… — сказал Александр Васильич.
— Стало быть, с моими — двадцать будет? — спросил Любимов, запуская руку в правый карман брюк.
— Как с твоими?
— А вот как, изволишь видеть, — рассмеялся Евгений Петрович, вынув из кармана толстую пачку денег, и подал Светлову красненькую ассигнацию.
— Пять-то рублей и у меня найдется для круглого счету, — заметил сурово-добродушно Ельников. Он порылся у себя в бумажнике и достал оттуда пятирублевый билет.
Светлов крепко пожал руку товарищам.
— Это за них и от меня за участие. Спасибо вам! — сказал он, чрезвычайно растроганный.
— Ладно, на здоровье, — проворчал взволнованно Ельников. — Садись, Евгений, и пиши, — обратился он к Любимову, ставя перед ним чернильницу.
После общего краткого совещания Любимов написал следующее:
«Милостивая государыня, Агния Васильевна! Премного извиняюсь, что, будучи совершенно незнаком вам лично, беспокою вас настоящим письмом. Я имел кое-какие расчеты с вашим покойным мужем и остался по ним должен ему двадцать пять рублей. Долг этот, извините, совсем вышел у меня из головы, и только на днях, по возвращении в город, я вспомнил о нем, узнав случайно о кончине вашего супруга. Позвольте мне теперь с благодарностью возвратить вам эти деньги и примите уверение, что я вполне оцениваю вашу потерю, зная вашего покойного мужа с самой лучшей стороны. Всегда готовый к вашим услугам…»
— Постой, — сказал Светлов, прерывая на этом месте Евгения Петровича, — подпишись так, чтоб ничего нельзя было разобрать.
— Знаю, — ответил Любимов и так расчеркнулся, что и сам не прочел бы, что написал.
Письмо с деньгами вложили в конверт, запечатали и надписали адрес.
— Теперь, чучелейший, изволишь видеть, мы отправим с этим письмом моего кучера. Где они живут? Я сейчас распоряжусь, — сказал Любимов.
Светлов стал объяснять, как умел.
— Чувствую, — перебил его Любимов и вышел.
— Да смотри, чтоб кучер не проболтался как-нибудь! — закричал ему вдогонку Светлов.
— Ах, чучело, каналья! еще и учит! — весело послышалось в ответ из передней.
— Вот кстати вспомнил, — сказал вдруг Ельников Светлову, отыскивая фуражку, — ты ведь уроки хочешь давать?
— Да, а что?
— Стоит только сказать Любимову: у него чертова пропасть знакомых.
— В самом деле, — сказал Светлов,
— У него, брат, это духом обделается.
— Так «крысу» за хво-о-ст! — рассмеялся Александр Васильич.
— Кого это за хвост? Меня? — послышался у двери громкий, смеющийся голос Любимова, а вслед за тем явился и сам он.
Приятели объяснили ему, в чем дело.
— Разумеется, обработаю; хоть завтра же, — сказал, выслушав их, Любимов. — Вот чучел-то он поразведет тут! — расхохотался Евгений Петрович.
Товарищи взяли извозчика и поехали обедать.
Любимов, не обращая ни малейшего внимания на свой форменный, военный костюм, уселся рядом с кучером на козлах. Дорогой, между разговором, он то и дело оборачивался назад и как-то радостно посматривал на Александра Васильича, всякий раз приговаривая со смехом:
— Чучело-то… а? Вот потеха-то!
Поздно вернулся домой Александр Васильич. Он был в таком веселом расположении мыслей, что у стариков недостало духу сделать ему какое-нибудь замечание по поводу его неисправности в отношении родственников, хотя у Ирины Васильевны нечто и вертелось на языке; впрочем, ее больше обидело то, что сын на второй день приезда обедал не дома.
Владимирко, совсем было приготовившийся спать, с радостью узнав о возвращении брата, забрался тотчас же к нему в кабинет и с уморительной важностью объявил:
— Я, Саша, знаю, из чего водка делается: из спирта с водой.
— А я, брат, сегодня еще лучше тебя знаю, какое спирт на человека действие оказывает, и потому сейчас же лягу спать, — засмеялся Александр Васильич, целуя брата.
Владимирко пристально посмотрел на него, тоже засмеялся, чмокнул его ни с того ни с сего в щеку и побежал было к маме, но в дверях остановился.
— Ты сегодня, Саша, совсем смешной! — хихикнул он, повернувшись на одной ноге на пороге, и опрометью умчался.
Минут через пять Светлов богатырски заснул.