По лестнице, устланной ковром и уставленной лампами и статуями, поднимался Краницкий в чуть потертой шубе с дорогим воротником и в шелковом цилиндре; он шел с непринужденным видом, и на губах его под тщательно закрученными усами играла непринужденная улыбка. Да и как же иначе? Лестница — это почти улица. Люди ходят по ней вверх и вниз, а там, где можно встретить людей и их глаза, — непринужденность, уверенность в себе и элегантность являются одиннадцатой заповедью божией, которую Моисей лишь по непонятной забывчивости не начертал на своих скрижалях.

В прихожей Краницкий сбросил на руки лакею шубу, распространяя вокруг себя благоухание превосходных духов. Из кармана его сюртука выглядывал кончик цветного платочка. Пригладив перед зеркалом волосы, еще густые спереди, но едва прикрывавшие сзади маленькую круглую плешь, он с цилиндром в руке направился в гостиную упругим, уверенным шагом. Только над его нахмуренными бровями выступили два красных пятна, выделяясь на белом лбу, и затуманились карие, обычно блестящие или вкрадчиво улыбающиеся глаза.

В дверях, против входа, на фоне красной драпировки, с открытой книгой в руках стояла Ирена. Краницкий подошел к ней той характерно покачивающейся походкой, которая свойственна щеголям в присутствии женщин, и, склонившись, поцеловал ей руку.

— Можно войти? — спросил он, указывая заискивающим взглядом на дверь, ведущую вглубь квартиры.

— Пожалуйста, войдите. Мама у себя в кабинете.

Поклон и интонация Ирены были любезны ровно настолько, насколько этого требовали приличия, но так она держалась всегда и со всеми. От нее веяло холодом и равнодушным, порой даже презрительным высокомерием. Однако, когда Краницкий с цилиндром в руке шел по гостиной, Ирена провожала его взглядом, выражавшим наряду с тревогой дружеское участие и, пожалуй, еще больше — жалость. Она с детства привыкла постоянно его видеть; Краницкий всегда был ласков, как раб, услужлив и, как друг, чуток к желаниям и внимателен к нуждам не только хозяйки дома, но и всех ее детей. В нем была какая-то тихая деликатность, обычно присущая людям, которые не считают себя достойными дарованных им благ и потому вечно трепещут, боясь их потерять. К тому же он обладал талантом выразительного чтения и знал несколько языков. За последние годы самыми приятными для Ирены были вечера, не занятые светскими обязанностями, которые она проводила вместе с этим человеком в комнате матери. Иногда в этих домашних собраниях участвовали Кара и мисс Мэри; иногда, хотя и реже, их оживлял приход Мариана; во время перерывов в чтении он шутил с матерью и сестрами, а с Краницкий вел споры о разных направлениях и стилях в литературе. Но большей частью Кара была занята уроками, Мариан — светскими развлечениями, и только она с матерью, склонившись над рукодельем, задумчиво и спокойно слушали этот звучный мужской голос, с таким глубоким пониманием и чувством читавший лучшие создания человеческой мысли и вдохновения. Порой в эти вечера Ирена предавалась мечтам о чистой, безмятежно тихой жизни, овеянной сердечной теплотой и такой далекой от шума улиц, шелеста шелков и суетности пышных фраз, всю фальшь и пустоту которых она уже постигла, и оттого сразу говорила себе: «Крашеные горшки, идиллии, этого и на свете нет!» И махала рукой, словно отгоняя от себя прелестного мотылька, уверенная, что мотылек этот лишь призрак. Сегодня по каким-то мелким наблюдениям она догадывалась, что произошло и еще должно произойти нечто необычайное, и была особенно чопорна и холодна; только в глубине ее серых прозрачных глаз затаилась горячая искорка тревоги. На ней было суконное, плотно облегающее платье со строгим, почти мужского покроя лифом, а в огненных волосах, сколотых на темени японским узлом, поблескивала сталью длинная шпилька. С открытой книгой в руках Ирена медленно прохаживалась по обеим гостиным. Взгляд ее не отрывался от книги, но она совсем не перелистывала страниц. У одной двери Ирена сразу поворачивала, у другой, запертой, на несколько секунд останавливалась, и тогда до нее долетал приглушенный звук двух негромких голосов. О, она не хотела слышать ни слова из этого разговора, ни за что не хотела! Давно уже она старалась быть слепой, глухой, подчас чуть не мертвой, чтобы ни одним взглядом, ни одним движением не показать, что у нее есть и зрение и слух. Но теперь всякий раз, когда из-за закрытой двери до нее доносился громкий возглас, она останавливалась как вкопанная и веки ее трепетали, как листья на ветру. Давно уже ей приходило в голову, что когда-нибудь у них в доме должно произойти что-то страшное, к чему она не сможет остаться слепой и глухой. Может быть, это произойдет именно сегодня?.. Не поднимая глаз от книги, медленным, размеренным шагом она расхаживала от одной двери до другой, среди лазури, пурпура и всевозможных оттенков белизны, по блестящему паркету обеих гостиных; сухощавое лицо ее было неподвижно, и она казалась еще более чопорной и холодной, чем всегда, в своем плотно облегающем платье, с воткнутой в волосы длинной шпилькой, отливающей металлическим блеском.

Вдруг за другой дверью, из-за которой доносились два женских голоса, разговаривавших по-английски, зазвенел серебристый смех, дверь с шумом распахнулась, и в гостиную, освещенную зимним солнцем, бросавшим золотые ленты на пурпур и белизну, влетела необычайная пара. Высокая девочка лет пятнадцати, с светлыми волосами и в светлом платье, низко нагнувшись, держала за передние лапки серого пинчера и, вся порозовевшая, вместе с ним стала кружиться по гостиной, напевая модный вальс: «Ля-ля-ля! Ля-ля-ля!» Две маленькие ножки в изящных туфельках и две мохнатые собачьи лапки быстро-быстро мелькали на блестящем паркете, кружась между креслами, столиками и тумбочками с вазами, пока не наткнулись на стоявшую в дверях Ирену. Подняв с пола собачку, Кара выпрямилась и встретила странный взгляд сестры. Ирена часто замигала, как будто в глаза ей ударил резкий свет.

— Какая ты всегда веселая, Кара!

— Я? — вскричала девочка. — Ну да… меня рассмешил Пуфик и потом… так славно светит солнышко. Правда, Ира, сегодня чудесный день? Ты видела, какие алмазы искрятся на снегу? Деревья все в инее… Мы пойдем с мисс Мэри гулять… Я и Пуфика возьму, только надену ему попонку, я как раз вчера кончила ее вышивать. Скажи, мама здорова?

— Почему ты спрашиваешь?

— Когда я утром зашла к ней, мне показалось, что она заболела… Она была такая бледная-бледная! Я спросила ее, но мама сказала, что это ничего, что она здорова… А мне все-таки кажется…

Ирена с раздражением прервала ее:

— Так постарайся, чтоб тебе ничего не казалось! Твои догадки, как и у всех детей такого возраста, просто нелепы. Куда ты идешь?

— К папочке.

Помолчав, Кара указала глазами на комнату матери.

— А там… этот господин?

Почему-то эти слова она произнесла, понизив голос. Зато почти твердо звучал голос Ирены, ответившей вопросом:

— Какой господин?

— Краницкий.

На одно мгновение пунцовые губки непроизвольно искривились; потянувшись к сестре, Кара зашептала:

— Ира, скажи мне, но только правду, а ты… ты… любишь этого господина… Краницкого?

Ирена громко, искренне рассмеялась, как не смеялась почти никогда.

— Вот смешная!.. Ах, какой ты еще забавный ребенок! За что ж мне его не любить? Он такой давний и близкий знакомый!

И уже с обычной холодностью прибавила:

— Впрочем, ты знаешь, что я никого особенно не люблю!

— Даже меня? — ласкаясь, спросила Кара, прильнув пунцовыми губками к бледной щеке сестры.

— Тебя немножко! Ну, а теперь иди. Ты мне мешаешь читать…

— Ухожу. Идем, Пуфик… идем!

Прижав собачку к груди, Кара пошла из комнаты, но в дверях обернулась к Ирене и, подавшись вперед, приглушенным голосом сказала:

— А я его не люблю… сама не знаю за что, но не люблю. Раньше любила, а в последнее время не люблю, ненавижу, терпеть не могу… сама не знаю за что!

С этими словами она шаловливо повернулась на одной ножке и пошла дальше. Ирена, склонившись над книгой, шепнула:

— Сама не знает! Не знает! Поэтому и может танцевать с собачкой! Какое это счастье быть пастушком!

Кара шла, снова что-то напевая, но возле двери отцовского кабинета смолкла и остановилась. Из кабинета доносился гул мужских голосов. Опустив голову, девочка прошептала:

— У папочки гости!.. Что же нам делать, Пуфик? Как мы туда пойдем?

С минуту она колебалась, раздумывая, потом тихонько проскользнула за портьеру и через миг уже сидела на скамеечке, в узком треугольнике за высокой этажеркой с книгами, стоявшей наискосок от двери. Этот уголок был надежным убежищем, сюда она могла незаметно проникнуть и уже давно его присмотрела. Книги, стоявшие на этажерке, целиком закрывали девочку, но сквозь узкие щели между ними сама она видела всех. Всякий раз, застав у отца гостей, одним неслышным шагом прямо из двери она прокрадывалась сюда, пережидала гостей и, когда они расходились, немножко разговаривала с отцом.

За круглым столом, заваленным книгами, картами и брошюрами, в глубоких креслах сидели какие-то люди различного возраста и вида, с цилиндрами в руках. Явились они не по делу, а с визитом — коротким или более продолжительным, — и, поминутно сменяясь, уступали место другим, прибывающим непрерывным потоком или, вернее, как волна за волной. Одни уходили, другие приходили. Рукопожатие, более или менее низкий поклон, сопровождаемый изысканно вежливыми фразами, то и дело обрывавшиеся и снова завязывавшиеся разговоры о высоких и важных материях: о европейской политике, о местных событиях первостепенного значения и об общественных проблемах, особенно касающихся экономики и финансов.

По кабинету разносился негромкий, но отчетливый, металлического тембра голос Дарвида, к которому все прислушивались чуть ли не с благоговейным вниманием; казалось, вся эта непрестанно сменяющаяся толпа подпала под власть Дарвида, покорная каждому его слову, жесту, каждому взгляду холодных, проницательных глаз, блестевших за стеклами очков. Человек этот обладал какой-то своеобразной силой, которая его сделала тем, чем он был, и люди подчинялись этой силе, ибо она создавала предмет всеобщих и самых страстных вожделений — богатство. Но и сам он в эту минуту чувствовал все ее могущество. Когда лакей называл в дверях громкие имена, то известные своей знатностью или сановностью, то прославившиеся в науке или искусстве, Дарвид испытывал такое же чувство, какое, наверное, испытывает кошка, когда ее гладят по спине. Он ощущал ласкающую руку судьбы, блаженствовал и становился все любезнее и говорливее, блистая красноречием и твердостью суждений. В нем не было ни следа чванства, но ореол славы, сияющий вокруг гладкого лба, и тайное наслаждение почетом поднимали его на невидимый пьедестал, с которого он казался выше, чем был в действительности.

В кабинет вошло несколько человек со смиренным и одновременно торжественным видом. Это была делегация от известного в городе благотворительного общества, явившаяся с просьбой о денежном вспомоществовании и личном участии в филантропической деятельности. Дарвид пожертвовал крупную денежную сумму, но участвовать в работе общества отказался. У него нет времени, но если бы даже нашлось время, он принципиально против всякой благотворительности. Филантропия свидетельствует о благих намерениях тех, кто ею занимается, но не способна предотвратить бедствия, терзающие человечество, ибо, выдавая премии беспомощности и праздности, только поддерживает бесполезное существование лишних людей.

— Напряжение сил, господа, только напряжение всех сил и неутомимый, железный труд могут избавить мир от рака нищеты, пожирающего человечество. Если никто за своей спиной не будет чувствовать поддержки, никто и не станет сидеть сложа руки, все напрягут силы, и нищета исчезнет со света.

Среди посетителей послышались робкие и чрезвычайно вежливые возражения:

— А больные, калеки, одинокие, старики и дети…

— Филантропия, — ответил Дарвид, — не улучшает участи этих отбросов общества, а только сохраняет и продлевает их существование.

— Но у этих отбросов общества пустые желудки, печальные сердца и такие же души, как у нас.

Разведя руками с видом, означающим сожаление, Дарвид продолжал:

— Что же делать? Свет не может существовать без победителей и побежденных, и чем скорее побежденные исчезнут, тем лучше и для них и для света.

Кое у кого на лицах выразилось отвращение, однако все молчали; глава делегации поднялся и с приятнейшей улыбкой прервал спор словами:

— Если б, однако, у благотворительности было много таких патронов, как вы, она не раз могла бы загладить несправедливость судьбы…

— Не будем называть судьбу несправедливой, — усмехнулся Дарвид, — когда она благоприятствует сильным и преследует слабых. Напротив, она благодетельна, ибо сохраняет то, что жизнеспособно, и уничтожает все, что не приспособлено к жизни.

— Но к вам она, несомненно, оказалась справедливой, и мы все должны быть ей за это признательны, — поспешил кончить пререкания глава делегации.

Обеими руками он взял руку Дарвида и пожал ее с глубоким чувством, осветившим его изборожденное морщинами лицо, а седая голова его склонилась в низком поклоне. Для тех, кому сострадало его доброе сердце, он уносил отсюда такой щедрый дар, что, несмотря на рассуждения Дарвида, с которыми он не мог согласиться, почтительная благодарность его была вполне искренней.

Наконец комната опустела, и на губах Дарвида появилась колючая усмешка. Что же заставило его выбросить такую уйму денег на то, что ему было безразлично и что он считал ненужным? Что же? Обычай, связи, общественное мнение, выражающееся в устном и в печатном слове! Комедия! Убожество! Дарвид нахмурился, глубокие складки прорезали его лоб, как вдруг он услышал позади легкий шорох. Он оглянулся.

— Кара! Как ты сюда попала? А! Ты сидела в этом уголке за книгами! Нужно быть такой тростинкой, как ты, чтобы протиснуться в эту щелку! Ну что тебе, малютка?

Он улыбнулся дочери, однако поглядел на стоявшие в углу часы. Подняв к отцу розовое лицо, Кара с важным видом протянула ему только что проснувшуюся, еще заспанную собачку.

— Прежде всего, папочка, прошу погладить Пуфика… Пуфик умница и хорошо себя ведет; пожалуйста, погладь его хоть разик.

Дарвид рассеянно провел рукой по шелковистой шерсти собачки.

— Я погладил уже, — сказал он. — А теперь, если тебе больше нечего мне сказать, то…

— У меня нет времени! — смеясь, докончила Кара и, посадив Пуфика в кресло, обеими руками обвила шею отца. — Не пущу! — крикнула она. — Ты должен мне подарить четверть часа, десять минут, ну, восемь, пять минут. Я буду говорить быстро, быстро! Есть ли что мне сказать? Да множество вещей! Я сидела тут в уголке, смотрела, слушала, и, знаешь, папочка, я не понимаю, зачем к тебе приходит столько людей? Когда смотришь из угла, все это так смешно! Входят, кланяются…

Она подбежала к дверям и жестами, мимикой, походкой принялась изображать то, о чем говорила. Пуфик бросился за ней и сел посреди комнаты, не сводя с нее глаз.

— Входят, кланяются, пожимают тебе руку, садятся, слушают…

Она по-мужски уселась в кресло, придав своему личику глубокомысленное выражение. Пуфик, уставясь на нее, залаял.

— Или так…

Глубокомысленно-сосредоточенное выражение мгновенно сменилось туповатым.

— Потом…

Кара вскочила с кресла. Пуфик тоже вскочил и вцепился зубами в краешек ее платья.

— Встают, снова кланяются, и все говорят одно и то же: «Имею честь!.. Буду иметь честь!.. Надеюсь иметь честь!» Шарк! Шарк! Шарк!

Она по-мужски раскланивалась, шаркая маленькими ножками, а Пуфик теребил край ее платья, отскакивал, тявкал и снова хватал зубами ее подол.

— Пуф, не мешай! Уходи, Пуф! Шарк, шарк! уходят, а другие входят и кланяются… Опять: «Имею честь!.. Надеюсь иметь честь!» Пуфик, уходи прочь!.. Пожимают тебе руку!.. Уфф, устала!

Быстрые движения и торопливая речь утомили девочку, яркий румянец залил ее лицо, она запыхалась, закашлялась и снова обхватила отца обеими руками.

— Не убегай, папочка! Мне так много нужно тебе сказать. Я буду быстро говорить.

Дарвид, стоя посреди комнаты, сначала с снисходительной, а потом с веселой улыбкой следил за ее живой мимикой. Напряженная внутренняя жизнь, проницательный ум и необычайная впечатлительность поражали в этом ребенке, подобном инструменту с вечно трепещущими струнами. Кара до странности напоминала мать времен ее юности. Когда она закашлялась, Дарвид обнял ее.

— Не торопись и не говори так много, сядь!

— Мне, папочка, некогда медленно говорить… И я не могу сесть, потому что ты сейчас же убежишь… Вот мне и приходится торопиться, чтоб тебя удержать! Я хочу, чтобы ты мне сказал, зачем к тебе приходит столько людей и зачем ты к ним ездишь? Разве ты их любишь? Разве они любят тебя? Или тебе с ними весело и приятно? Чего они хотят от тебя? И что это дает? Удовольствие или пользу? И кому это на пользу — им или тебе? А может быть, еще кому-нибудь? Зачем все это? А правда, эти визиты напоминают театр? Я ведь не раз бывала в театре… И здесь тоже, как в театре: все играют какую-нибудь роль, притворяются, ведь правда, это все кривляние? А зачем? Разве тебе это нравится, папочка? Только прошу тебя, ради всего, всего святого, ответь мне, потому что я хочу, хочу, чтобы ты, папочка, был моим учителем, моим светочем… ты, папа, такой умный, обожаемый, великий!

Пылким чувством горели ее темные глаза, устремленные на отца. Дарвид гладил ее бледнозолотые волосы небольшой сухощавой рукой.

— Детка моя, — приговаривал он, — маленькая!..

Однако, с минуту помолчав, он прибавил:

— Почему ты спрашиваешь о таких вещах, точно дикарь, привезенный из Австралии или Африки? Ты же видишь это с детства. Будто ты не знаешь, что мама постоянно принимает множество визитеров?

— Да, да, папочка, но мама развлекается и хочет, чтобы Ира бывала в обществе… А зачем это тебе? Ты тоже развлекаешься?

— Где уж там! — усмехнулся Дарвид. — Большей частью я скучаю, хотя косвенным образом это доставляет мне удовольствие.

— Какое?

— Ты этого еще не поймешь. Связи, влияние, положение в обществе.

— А для чего тебе это положение, папочка? Зачем ты добиваешься высокого положения в обществе? Разве это положение приносит какую-нибудь пользу? Разве дает оно счастье? Видишь ли, папочка, я знаю одну историю… Отец мисс Мэри — англиканский пастор, приход у него убогий, в каком-то глухом углу, где совсем нет ни богатых, ни знатных, зато множество бедных невежественных людей… И он только среди этих бедняков занимает положение, то есть не имеет никакого положения, а все-таки он счастлив, и все там счастливы! Они любят друг друга и живут так дружно… Так тепло и светло в этом домике пастора под старыми деревьями!.. Мисс Мэри уехала оттуда, чтобы скопить немножко денег для младшей сестры, потому что очень ее любит. Ей хорошо тут, по она тоскует по своим родным и столько мне про них всегда рассказывает! Когда-нибудь я попрошу тебя, папочка, чтобы ты позволил мне поехать с мисс Мэри в Англию, в их бедный деревенский приход, чтобы хоть взглянуть на это огромное, такое теплое и светлое счастье!

Слезы, как бриллианты, блестели в ее искрящихся золотом глазах, а Дарвид, обняв ее хрупкий стан, молча стоял, охваченный тяжелым раздумьем. Своими вопросами это дитя заставляло его мысль погружаться на самое дно явлений, которого он никогда раньше не видел. У него не было времени. Мог ли он сказать ей, что высокое положение в обществе тешит его тщеславие и льстит самолюбию, что нередко оно способствует и успешному ведению дел, то есть дает денежную прибыль? Мог ли он признаться даже самому себе, что этот англиканский, пастор в тихом приходе под старыми деревьями вдруг показался ему счастливейшим человеком!.. С минуту подумав, он сказал:

— Так должно быть. Счастье, как и несчастье, — одно для бедных и другое — для богатых.

Он взглянул на часы.

— А теперь…

— У меня уже нет времени! — расхохоталась Кара. — Нет, нет, папочка, еще две минуты, минутку., мне еще тебя нужно спросить…

— Еще спросить! — вскричал Дарвид, смеясь так, как почти никогда не смеялся.

— Да, да!.. И это даже важнее, чем то! Мне так неспокойно… так больно…

Переступая с ноги на ногу, она изо всей силы обнимала отца, словно боясь, что он убежит.

— Скажи, папочка, ты в самом деле считаешь, что бедных, голодных, печальных нельзя ни поддерживать, ни утешать, а нужно их забросить, чтобы они скорее перемерли? Когда ты это сказал, мне стало так… нехорошо… Мама и Ира давно уже содержат двух старичков., они оба такие седенькие, милые, и мы с мисс Мэри тоже часто к ним заходим. Значит, мама и Ира неправильно поступают? А нужно сделать так, чтобы они поскорее умерли с голоду?.. Бррр! Страшно! Ты в самом деле это думаешь, папа, или сказал так только для того, чтобы скорее отделаться от этих господ? Ты, папочка, добрый, прекрасный, любимый, золотой! Ты в самом деле так думаешь, или… чтоб отделаться? Пожалуйста, скажи мне, ну, пожалуйста!..

Она впивалась ему в лицо лихорадочно горящими глазами, а он снова молча стоял, пораженный. Почему же он не мог разжать губы, чтобы высказать этому ребенку то, в чем был глубоко убежден?

Нахмурив брови, без улыбки Дарвид ответил:

— Чтобы отделаться. Я сказал это, чтобы скорей отделаться от этих господ.

Кара запрыгала от радости.

— Ну, конечно, конечно! Я была уверена в этом. Мой любимый, самый хороший…

А он, гладя ее волосы, говорил:

— Нужно быть доброй. Будь всегда доброй… Помогай седеньким, милым старичкам. Недостатка в деньгах на это у тебя не будет…

Кара целовала ему руки; вдруг взгляд ее упал на письменный стол отца, и она крикнула:

— Пуфик! Пуфик! Куда ты залез! Вот тебе на! Влез на стол, еще там что-нибудь разобьет!

На большом письменном столе известного дельца, взгромоздившись на высокую кипу бумаг, сидел серый пинчер; уткнувшись мордочкой в окно, он рычал на пролетавших с громким карканьем ворон. В торжественно строгом кабинете серебристой гаммой прозвучал смех Кары.

— Посмотри, папочка, как он сердится! Это он сердится на ворон! А как он задирает мордочку, когда они пролетают! Видишь, папочка?

— Вижу, вижу! Первый раз на моем столе хозяйничает такой почтенный помощник. Ах ты, малютка!

Он обнял ее и на миг крепко прижал к груди. В эту минуту в голове его промелькнуло какое-то давнее, незначительное воспоминание: золотой луч, блеснув, разорвал тучу и открыл клочок чистой лазури. Этот луч он видел когда-то из окна вагона, но бессознательно, как видят множество безразличных вещей. Теперь он ему вспомнился.

В дверях передней лакей доложил:

— Лошади поданы!

— Уже! — горестно вскричала Кара.

— Ты маленькая смутьянка, — глядя на часы, сказал Дарвид. — Уже четверть часа назад мне надо было выехать из дому.

Кара подбежала к стулу, на котором стоял его цилиндр, и, низко присев, подала отцу. Затем быстро нагнулась и подняла перчатку, которую он уронил.

— Не забудь тут оставить Пуфика, чтобы он привел в порядок мои бумаги!

С этой шуткой Дарвид вышел в переднюю, а, надевая шубу и спускаясь по лестнице, уже думал о торгах, куда ехал покупать дом, продававшийся за долги: на редкость выгодное дело!

Проходя мимо швейцара, распахнувшего перед ним дверь на улицу, Дарвид спросил:

— Дома пан Мариан?

От лакеев швейцар знал, что молодой хозяин еще спит.

Какой постыдный образ жизни! Пора, наконец, обуздать этого взбесившегося мальчишку! Но что же делать, если у него никогда нет времени, хронически нет времени! Усаживаясь в карету, он крикнул кучеру:

— Скорей! Гони!

Как поздно он выехал из дому. Его совсем сбило с толку это дитя своим щебетом и нежностью… Луч солнца!

Сняв Пуфика с кипы бумаг, Кара, как всегда, прижала его к груди у самого подбородка и торопливо пошла в гостиную. Она тоже запоздала — на урок с мисс Мэри. В одной из гостиных она столкнулась с Иреной. Высокая чопорная барышня все еще прогуливалась с открытой книгой в руке. Проходя мимо нее, Кара радостно сообщила:

— А я сегодня долго-долго разговаривала с папочкой!

Ирена равнодушно ответила:

— Это действительно фокус!

Кара остановилась как вкопанная. Она уловила иронию в равнодушном тоне сестры и, казалось, готова была обрушиться на нее: брови ее нахмурились, глаза засверкали. Но Ирена, углубившись в чтение, уже удалилась. Через несколько секунд скрылась и Кара за дверью своей комнаты.

Лицо Ирены, чуть сухощавое и удлиненное, было попрежнему неподвижно, а бледность лишь подчеркивала его холодное выражение. Только с каждой минутой тяжелели от усталости ее опущенные веки. Всякий раз, когда она проходила мимо освещенных солнцем окон, шпилька, воткнутая в узел волос на темени, вспыхивала мгновенным ярким блеском.

Наконец дверь из кабинета Мальвины открылась, и показался Краницкий, совсем иной, чем он был, когда явился сюда. Он шел, ссутулясь, понурив голову, с красными пятнами на щеках и резкими морщинами на лбу.

Судя по его виду, он только что плакал. Даже усы его уныло свисали на тщательно выбритый подбородок. Ирена остановилась и, опустив руку с книгой, смотрела на него. Краницкий ускорил шаг и, схватив ее руку, тихо и быстро заговорил:

— Нет человека несчастнее меня! Я был недостоин столь великого блага, как… как… дружба вашей матери, и потому лишился ее. Je suis fini, complétement et cruellement fini![20] Прощайте, панна Ирена… Столько лет! Столько лет!.. Я всех вас так сильно, так искренне любил! Меня называют старым романтиком. Да, это так. Я страдаю. Je souffre horriblement[21]. Желаю вам всякого благополучия. Возможно, мы уже никогда не увидимся. Возможно, я уеду в деревню. Прощайте. Столько лет! Столько лет! Oh Dieu![22]

Он ушел, еще сильнее ссутулясь, с покрасневшими веками, а на лице Ирены отразилось необыкновенное волнение.

— Значит, так! Значит, так! — прошептала она и, взметнувшись, как птица, быстро и тихо, как птица, пролетела гостиную. Невидимые крылья несли ее к запертым дверям кабинета. Но, когда она вошла к матери, движения ее уже были, как всегда, спокойны и изящны, только глаза с тревожной заботливостью вглядывались в женскую фигуру, сидевшую в глубоком кресле с закрытым руками лицом. Мальвина плакала тихо и горько; беззвучные рыдания судорожно сотрясали ее плечи, и они клонились все ниже, как будто давила их незримая тяжесть.

Ирена неслышно скользнула по комнате, принесла из соседней спальни флакон, вылила несколько капель на ладонь и осторожно смочила виски и лоб матери. Мальвина подняла лицо, искаженное ужасом. Можно было подумать, что в эту минуту она испугалась дочери, но Ирена совершенно обычным, спокойным тоном сказала:

— На тебя всегда вредно действует бессонница. Опять эта несносная мигрень!

Мальвина ответила слабым голосом:

— Да, мне немножко нездоровится.

Она встала и попыталась улыбнуться дочери, но только дрогнули ее бледные губы и опустились веки, распухшие от слез. Стараясь идти уверенным, ровным шагом, она направилась в спальню.

Ирена двинулась за ней.

— Мама!

— Что, дитя мое?

Губы Ирены беззвучно шевелились; казалось, сейчас из них вырвется вопль, но сорвались только глухо прозвучавшие слова:

— Может быть, принести тебе вина или бульону?

Мальвина отрицательно покачала головой и, пройдя несколько шагов, оглянулась.

— Ира!

Дочь уже стояла перед ней, но теперь Мальвина в свою очередь не могла вымолвить ни слова. Склоненный лоб ее медленно заливал румянец, наконец она тихо спросила:

— Что… отец твой дома?

— Несколько минут назад я слышала, как он уехал.

— Если, возвратившись, он пожелает меня видеть, скажи, что я его жду.

— Хорошо, мама.

В дверях она снова обернулась:

— Если кто-нибудь другой… не могу!

Стоя в нескольких шагах от матери в чопорной позе одетой по моде барышни, Ирена ответила:

— Не беспокойся, мама. Я не отлучусь отсюда ни на минуту и не допущу, чтобы кто-нибудь нарушил твой покой. Даже отец… если он пожелает тебя видеть; может быть, лучше завтра!

— Ох, нет, нет! — вдруг с жаром вскричала Мальвина. — Напротив, как можно скорее… попроси отца и предупреди меня… как можно скорее!

Ирена ответила:

— Хорошо, мама!

Мальвина закрыла дверь, прошла несколько шагов и упала на колени перед своим великолепным ложем. В этом уголке между креслами, обитыми оранжевым узорчатым шелком, и пышной постелью, убранной батистом и кружевами, она заломила руки и, высоко вскинув их, тихо простонала, почти рыдая:

— Боже! Боже! Боже!

Дарвидова принадлежала к тем слабым женщинам, которым, как воздух, нужна преданная любовь: без нее они не могут жить и заражаются ею, не сопротивляясь. В холодной пустоте богатых гостиных она не могла противиться такой любви и давно уже, много лет назад, поддалась ей, почувствовав себя особенно слабой, когда на нее повеяло весенним дуновением юности, проведенной вместе с человеком, готовым пасть к ее ногам. Уже тогда, в самом начале, любовь эта камнем легла ей на душу, и тяжесть эта все возрастала, по мере того как шли годы и подрастали дети. Ни на минуту она не считала себя героиней драмы. Напротив, думая о себе, она всегда повторяла, краснея от стыда: «Слабая! Слабая! Слабая!» — и давно уже к этому слову присоединилось другое: «Преступная…» Она была слаба, однако сегодня нашла в себе, наконец, силы разрубить один из узлов той сети, которая так гадко опутала ее жизнь. Скорей бы разорвать и второй, а потом погрузиться в далекий от светского блеска бездонный мрак одиночества, наполненный только ее беспредельной скорбью! Понемногу в голове ее назревало решение. Она хотела как можно скорее поговорить с Дарвидом и не сомневалась, что и он вскоре этого потребует. А дочери? Что же? Разве не лучше, чтобы она ушла от них, скрылась с их глаз?..

Ирена придвинула к окну столик, на котором стоял ящик с красками, и с сосредоточенным видом принялась подправлять на куске голубого атласа букет роскошных цветов. То были хризантемы, раскрывшие, словно для мистических поцелуев, белоснежные и огненные лепестки. Глубокая тишина царила в доме, и лишь спустя долгое время из дальних комнат донесся звон стекла и фарфора, а показавшийся в дверях кабинета лакей доложил, что завтрак подан. Ирена подняла голову, склоненную над работой.

— Доложи панне Каролине и мисс Мэри, что ни мама, ни я не выйдем к столу.

Она приказала также принести две чашки бульона и сухари, а через минуту с чашкой в руке подошла к закрытой двери кабинета матери.

— Можно войти?

Ирена приложила ухо к дверям: ответа не было. Веки ее тревожно затрепетали; она повторила вопрос, прибавив:

— Ты разрешишь, мамочка?..

— Войди, Ира! — отозвался голос из-за двери.

Мальвина лежала на постели, облитая поблескивающей волной шелкового платья. Ирена вошла. Поставив возле постели бульон и сухари, она тихо скользнула по комнате и спустила шторы на окнах. Мягкий полумрак наполнил комнату.

— Так будет лучше. Когда болит голова, свет раздражает.

Ирена встала у постели.

— И в этих ботинках ты не уснешь ни за что на свете, а если не поспишь несколько часов, мигрень не пройдет.

Прежде чем она успела договорить, ее худощавые руки уже сменили узкую обувь Мальвины просторной и мягкой. Она снова склонилась к матери и одним движением расстегнула крючки на лифе ее платья.

— Теперь тебе будет легче.

Ирена стояла, опустив руки и улыбаясь. Несмотря на модное платье и причудливую прическу, в ней было теперь что-то от сестры милосердия, терпеливой и осторожной.

— А сейчас, мамочка, — с улыбкой проговорила она, — будь маленькой обжорой: выпей бульон и съешь сухарик, а я пойду писать свои хризантемы.

Она уже была у двери, когда мать окликнула ее:

— Ира!

— Что, мама?

Две руки протянулись к ней и обвили ее шею, а горячие губы обожгли ее лоб и лицо, осыпая их поцелуями. Ирена прильнула губами ко лбу и к рукам матери, но лишь на несколько мгновений, затем мягким движением высвободилась из ее объятий и, встав поодаль, сказала:

— Не волнуйся, мама, это может усилить мигрень.

В дверях она еще раз обернулась:

— Если тебе что-нибудь понадобится, только шепни мне: ты же знаешь, какой у меня слух, я услышу. А я долго буду писать в кабинете. Хризантемы прелестные, у меня возник по поводу них новый замысел, и он очень меня занимает.

В окно кабинета, убранного позолоченной мебелью, художественными безделушками, цветущей сиренью и гиацинтами, сочился мертвенный зимний свет, падавший на столик с красками, за которым в глубокой задумчивости сидела Ирена. Под тонкими лучиками бровей светились ее прозрачные глаза, устремленные в прошлое.

Ей было в ту пору лет десять; она с огромным увлечением наряжала куклу в новое платье и сначала не вслушивалась в разговор, который вели родители в соседней комнате. Но позже, когда платье уже сидело на кукле без единой морщинки, подняла голову и через открытую дверь стала смотреть и слушать. Отец, иронически улыбаясь, сидел в кресле; мать в белом пеньюаре стояла перед ним с таким выражением, как будто молила ее спасти.

— Алойзы! — говорила она. — Неужели еще недостаточно того, что у нас есть? Неужели нет на свете ничего, кроме заработков, прибылей, ничего, кроме этого золотого кумира?..

С отрывистым ироническим смешком он прервал ее:

— Извини, пожалуйста, есть еще кое-что: та роскошь, которая тебя окружает и которая так тебе к лицу!

Тогда она села против него и, подавшись вперед, быстро и сбивчиво заговорила:

— Алойзы, разве мы живем с тобой одной жизнью? Совсем нет. Мы только видимся. Ни для общения, ни для взаимопонимания у нас нет времени. Тебя поглощают дела, меня — светские удовольствия. Мне стали нравиться развлечения — это верно, но в глубине души я очень часто грущу. Я чувствую себя одинокой. Ты знаешь, в молодости я вела скромную, даже бедную, трудовую жизнь, и она нередко с упреком напоминает о себе. Ты этого не знаешь, потому что нам некогда делиться своими мыслями и чувствами.

Я принадлежу к тем женщинам, которым нужна опека, нужно чье-то ухо, готовое прислушиваться к каждому движению их сердца, нужен ум, способный руководить их совестью. Я слаба. Меня все страшит. Ты часто, почти постоянно находишься в разъездах, и мне страшно, что без тебя я не смогу хорошо воспитать детей. Я умею только любить их, отдам за них жизнь, но я слаба. Умоляю тебя, не уезжай от меня и от них так часто, не покидай нас постоянно… лучше откажемся от такой роскоши… я даже буду рада, потому что это нас сблизит. Умоляю тебя, Алойзы…

Она схватила его руки и, кажется, целовала их, но отчетливо Ирена помнила, как на них упала бледнозолотая волна ее распущенных волос. Девочке было тогда всего десять лет, но ей стало жалко мать, и она с напряженным любопытством ждала ответа отца.

— Чего ты, собственно, хочешь? — начал он. — Я слушаю, слушаю и все-таки не совсем понимаю, что тебе нужно. Чтобы я оставил любимое дело, в котором преуспеваю? Право, ты бредишь наяву. У тебя какие-то потусторонние идеи, просто ребяческая прихоть…

В комнату вошла Кара, прервав воспоминания Ирены.

— Ира, разве мама больна? Почему она не пришла завтракать?

— У мамы часто бывает мигрень; ты это отлично знаешь.

Кара повернула к дверям спальни, но Ирена остановила ее:

— Не ходи туда: может быть, мама уснула.

Девочка подошла к сестре.

— Мне кажется… — шепнула она и умолкла.

— Что тебе опять кажется?

— В доме что-то происходит…

Ирена нахмурилась.

— Какое у тебя воображение! Вечно тебе представляется что-нибудь необыкновенное. А на самом деле все необыкновенное — это просто крашеные горшки, иллюзии. Жизнь всегда идет заведенным порядком и очень прозаична. Не занимайся крашеными горшками и ступай гулять с мисс Мэри и Пуфиком.

Кара внимательно слушала сестру, но ее пристальный взгляд выражал недоверие.

— Хорошо, — сказала она, — я пойду гулять, но то, что ты сказала, Ира, неправда. Это не крашеные горшки. Мама расстроена и больна, папочка уже с неделю обедает в городе и совсем не бывает дома, и даже этот… господин сегодня, уходя, плакал в передней… Я случайно увидела… Он хотел мне что-то сказать, но я убежала…

Ирена пожала плечами.

— Ты, наверное, станешь поэтессой, так ты все преувеличиваешь. Мама не расстроена, у нее мигрень. Отец не обедает с нами, потому что получает множество приглашений, а пан Краницкий, должно быть, вытирал нос, но тебе, с твоим поэтическим воображением, показалось, что он плачет. Мужчины вообще никогда не плачут, а умные девочки не забивают себе голову крашеными горшками, а отправляются гулять, пока стоит хорошая погода и светит солнце… Врач предписал тебе ежедневные прогулки, но не вечером, а именно в это время.

— Иду, сейчас иду! Как ты меня гонишь!

Пройдя несколько шагов, Кара снова обернулась к сестре.

— Папочка сердится на Марыся… уж это я хорошо заметила… Все у нас как-то так… странно!

Кара ушла, а Ирена сплела пальцы и изо всей силы их стиснула. Еще немного, и этот ребенок увидит ту сторону жизни, которую она видит уже давно. Этого нельзя допустить, ни в коем случае нельзя!

Снова ее охватили воспоминания. Мать говорила:

— Мы и так уже очень богаты.

— Ну, нет, — возразил отец, — денег никогда не бывает слишком много или даже достаточно.

Потом, любуясь ее прекрасными волосами, прибавил:

— Но ты веришь, что я тебя люблю?

— Нет. Я давно этому не верю.

Потом говорилось еще много других слов, но некоторые Ирена позабыла.

— Самая верная опека, — говорил отец, — это большое состояние. Те, у кого есть деньги, никогда не испытывают недостатка даже в уме, потому что в случае надобности покупают его у других. На воспитание детей можешь тратить сколько тебе понадобится. Ты ведь сумеешь мне воспитать дочерей светскими женщинами, не правда ли? Старайся, чтоб они могли, когда вырастут, войти в высшее общество, как в родной дом. А что касается тебя, развлекайся, завязывай знакомства, наряжайся, блистай. С твоей красотой, остроумием, умением жить ты можешь высоко поднять имя, которое носишь, и оказать мне, со своей стороны, большую услугу. Наконец, если у тебя будут какие-нибудь неприятности или затруднения, связанные со светскими обязанностями, с хозяйством, с учителями, к твоим услугам этот милейший Краницкий, который охотно тебе поможет. Я очень рад этому знакомству. Именно такой человек и был мне нужен. У него обширные связи с весьма влиятельными лицами, к тому же он прекрасно воспитан, учтив и услужлив. Я сблизился с ним, предвидя, что он может быть нам очень полезен. Правда, он уже несколько раз занимал у меня деньги, зато оказал мне несколько услуг. Comptant, comptant[23], это лучше всего.

Он прошелся по комнате; лицо его, взгляд, движения выражали полнейшее самодовольство, уверенность в своих правах и в своем уме. Вдруг, обернувшись к дверям, ведущим в дальние комнаты, он радостно воскликнул:

— Легки на помине! Здравствуйте, здравствуйте, дорогой.

С этими словами он протянул руку входившему гостю. Это был Краницкий, в ту пору красавец мужчина в расцвете сил, которого, вероятно, поэтому, а может быть, и благодаря другим достоинствам, любили и баловали в высших кругах общества. Он сердечно поздоровался с радушно встретившим его хозяином дома, а перед супругой его замер в такой позе и с таким выражением лица, как будто единственное, чего он жаждал на свете, — это пасть к ее ногам…

И разговор родителей и эта сцена навсегда врезались в память Ирены. В свое время из этих воспоминаний она сделала далеко идущие выводы, потом совсем перестала о них думать, а сегодня снова думала, забыв о своих хризантемах, которые, казалось, смотрели на нее с голубого атласа, такие же нежные и загадочные, как она сама.

Лакей в дверях доложил:

— Барон Блауэндорф.

Ирена было крикнула:

— Никого…

Но потом приказала лакею подождать и за письменным столом матери по-английски написала на узком листке бумаги:

«У мамы мигрень, я ухаживаю за ней и видеть вас сегодня не могу. Сожалею об этом, так как разговор о диссонансах становится занимательным. Приходите завтра продолжить его».

Надписав фамилию барона, Ирена вручила конверт лакею и снова уселась за прерванную работу, но уже с насмешливой и веселой улыбкой. Странное дело! Стоило барону, хотя и незримо, появиться в доме, как в голове ее возник сумасбродный замысел. Ирена понимала, что он сумасброден, по именно это ей нравилось и должно было понравиться барону. Быстро, даже с горячностью она набросала среди цветов темные силуэты чертиков. Разместила она их так, что, казалось, они раздвигали цветы. Одни карабкались вверх, другие спускались вниз, выглядывали из-за листьев, лазили по стеблям, и все проказливо кривлялись, лукаво отдаляя головки цветов, как будто для того, чтобы не дать их полураскрывшимся лепесткам слиться в поцелуе. Торопливо накладывая мазки, Ирена смеялась. Она представляла себе, как барон Эмиль, увидев ее работу, скажет: «C'est du nouveau![24] Это не крашеный горшок! В замысле чувствуется индивидуальность! Тут есть какая-то новая дрожь! Это скрежещет!»

Выражения: крашеные горшки, пастушки, скрежет, новая дрожь, ревматизм мысли и многие другие, Ирена заимствовала у него. И не только она. Словечки эти стали ходовыми в довольно многочисленном кружке людей, презирающих все существующее и ищущих чего-то нового и удивительного. Барон Эмиль был образован, много читал. Часто перечитывал он книгу Ницше «Заратустра» и разглагольствовал о нарождающейся породе «сверхчеловеков». Цедя слова сквозь зубы, он говорил немного в нос:

— Сверхчеловек — это тот, кто, невзирая ни на что и не щадя никого, умеет хотеть!

При мысли о том, что вскоре, быть может, она станет женой барона и покинет этот дом, у Ирены сдвинулись брови и с лица ее сбежала улыбка. О нет, она покинет его не одна! Это будет поставлено барону непременным условием, и он, наверное, его примет, учитывая цифру ее приданого. В серых, вдруг загоревшихся глазах Ирены видна была энергия. Она так порывисто обернулась к дверям спальни, что металлическая шпилька в ее волосах блеснула отточенной сталью.

— Нужно уметь хотеть! — шепнула Ирена.