Как только доктор Горак открывал поутру глаза, взгляд его устремлялся к радиорепродуктору.
Новости были тем первым глотком жизни, который он принимал в себя просыпаясь. Несколько дней назад, записав себе в книжку «этюд дня»: противотанковые учения в Англии, танковые учения в Германии, в Судетах и на территории «протектората Чехии и Моравии», передвижение войск к восточным и западным границам райха, — Горак долго решал этот этюд, как шахматную задачу, и пришел к выводу, что идет подготовка второго Мюнхена. Гитлер, бряцая оружием, под шумок выпрашивает у Чемберлена Венгрию.
Но ездивший в Фергану Войтал привез дополнительные новости: немецкие самолеты появились над Данцигом, немцы укрепляются вдоль границ с Польшей, Комиссия Лиги наций опубликовала доклад: с 1938 года из Германии бежало сто сорок тысяч людей, шестьдесят тысяч из них находились в Европе. Решенный третьего дня «этюд» терял правдоподобие. Неужели решается судьба Польши? Сегодняшние новости были иного толка: в Нью-Йорке, на Пятой авеню, в самом центре города, состоялась грандиозная демонстрация ста пятидесяти тысяч человек под лозунгом защиты демократии, а в печати появилось открытое письмо четырехсот видных деятелей культуры, требующее сближения с Советским Союзом.
Сопоставляя эти сообщения с приездом в Москву английских и французских военных миссий, доктор Горак потирал руки от удовольствия.
— Хитлер получит по носу. Это да. Это ясно. Англия и Франция поняли в конце концов, с кем имели дело. Хитлер есть нахал и не более нахала, я вас заверяю. Он — вы слышали это, Войтал? — выслал из Праги корреспондента «Таймс» и сотрудника агентства Гавас. Печать — держава, так ли? То не будет забыто и прощено. Хитлер потерял в глазах всей буржуазной прессы. Это первостепенно, Войтал.
— Если он выслал корреспондента «Таймс», то, значит, вам в Праге и показаться нельзя, доктор Горак? — не без иронии поинтересовался Хозе.
Но сегодня доктору Гораку не до частных споров. Он весь в решении «этюда дня». Ему не внушают доверия поляки, хотя их ненависть к Германии общеизвестна, он не уверен в венграх, не понимает политики Франции.
— Послушайте, Войтал, что думает ваша Москва? Молчание — не всегда самый красноречивый акт.
— Почему молчание? Первого августа Советский Союз, мне кажется, сказал очень много. Был выпущен заем третьей пятилетки. Раз. Начат Ферганский канал. Два. Открыта Всесоюзная сельскохозяйственная выставка. Кстати, вы совершенно напрасно не следите за ней по газетам. Затем я читал, что намечается Самур-Дивичинский канал в Азербайджане, каналы в Армении и Туркменистане, новый канал, кажется, где-то вблизи Бухары.
— Это не то, Войтал, не то.
— Советский Союз хочет мира.
— О! Я понимаю. Но силен ли, чтобы его добиться? Мир, Войтал, — это не нейтрализм. Мир — это не штиль, не покой, а борьба, как бы сказать. Мира добиваются в сражениях. Я не вижу этих сражений со стороны Советов.
— Доктор Горак, пойдемте лучше пить кок-чай, — позвала Раиса Борисовна. — Меня ошеломляет ваша любовь к политическим пасьянсам.
— Декую, мадам, — смеется Горак, принимая из ее рук пиалу чаю. — Это — чисто национальное, мадам. Наш король Юрий из Подебрад еще в пятнадцатом веку первый предложил проект Лиги наций. То я серьезно. Отсюда и пошло, что мы, чехи, любим поговорить о чужой политике, как о своем деле, как о миссии будительского характеру, — и он замурлыкал «Над Татрой са блиска»[21].
Войтал не утерпел, чтобы не задеть его:
— Вы бы, доктор Горак, лучше запели: «Где домов муй?»[22]
— Господа, господа! — запротестовала Раиса Борисовна. — Умоляю вас, не надо! Колхозники и так уже заинтересовались, почему вы все время ругаетесь.
Ее выступление едва ли бы помогло делу, если бы в это время в колхозном саду не появился Ахундов под руку с Амильджаном.
Еще с того дня, как Ольга нечаянно побеседовала с Юсуповым, Ахундов ввел новый распорядок работ своей «гостевой бригады».
Гости редко стали выезжать группой. Чаще всего они останавливались на каком-нибудь интересном участке колхозных работ, а Ахундов сзывал и свозил им наиболее ярких людей. Он не доверял личной наблюдательности этих иностранцев и готов был планировать даже их воображение.
История Амильджана — в пересказе Ольги — уже была известна гостям. Его встретили, как знакомого.
— Амильджан-ака, сделали вы новую модель за четыре дня? — не могла удержаться Ольга, чтобы не задам, вопрос первой, но тут же раскаялась: Амильджан сделал вид, что не расслышал ее обращения.
Ахундов за спиной Амильджана показал на пальцах — шесть! Значит, на два дня мастер сплоховал. Но все оказалось гораздо сложнее.
Амильджан принес показать гостям свою «загадку». Из потертого бумажника он вынул, разложил на ковре пять собственных портретов, вырезанных из газет, и, улыбаясь, молча оглядел гостей.
— Загадка не видно?
— Загадка не видно, — ответил доктор Горак.
— Сейчас мы будем читать, что написано под карточкой. Давай, уртак Ахундов. Это сначала читай, потом это…
Под карточками значилось: «Знатный плотник Амильджан Шарипов», «Знатный бетонщик Амильджан Шарипов», «Знатный кетменщик Амильджан Шарипов», «Знатный повар Амильджан Шарипов», «Знатный пропагандист Амильджан Шарипов».
Никто не мог понять, в чем, собственно, дело, и все обратились с вопросом к Амильджану, долго наслаждавшемуся недогадливостью гостей.
До поездки на канал он был всего лишь плотником. По приезде же на канал он смело попробовал свои силы в разных направлениях: копал землю — и преотлично, научился приготовлять бетон и участвовал в бетонировании плотины, варил обед бригаде монтажников и заслужил благодарность. Наконец отличился в качестве прекрасного пропагандиста.
— Пропаганда крепко я сейчас знаю, — уверенно рассказывал он. — Сам Юсупов слыхал, говорит, на высшей отметка работаю, — он обернулся к Ольге. — А этот Аббасов, помнишь, что говорил? Специальность, говорит, не имеешь! Ишак, честное слово! Никогда не забуду!
Ахундов тотчас перешел на рассказ о росте людей на канале. У него оказалось немало цифр. Доктор Горак был к ним чувствителен, раскрыл свою книжечку. Ахундов диктовал ему:
— Ликвидировали безграмотность на сегодняшний день шестнадцать тысяч человек… Вступили в комсомол… Вступили в партию… Получили технические профессии…
Амильджан, довольный произведенным на иностранцев впечатлением, с удовольствием глядел, как Войтал готовится его сфотографировать.
— С меня один человек картинка сделал, — громко сказал он, обращаясь к одной Ольге, — вот такой калибра, маленький совсем, я отказал. Говорю, мой рекорд пять раз меня выше, а картинка пять раз меня меньше. Не пойдет. Авторитет не будет.
И опять всех развеселил.
— Доктора Анисимова не видели здесь, Амильджан-ака? — Ольге было очень приятно чувствовать себя старой знакомой этого известного человека.
— Здесь он, здесь! Забыл совсем я. Салам тебе посылал. Приехал как дохтур, а болезней нет, он пропаганда работает, газет громко читает. Хороший человек, прямо скажу, настоящий большевистский специальность имеет.
— А Румерта не встречали?
— И Румерт тоже здесь. Э, ты совсем, сестра, голова потеряла — дохтура баба тоже здесь. Сам видел. Такой, как дома, — кричит, шумит, всем мешает. Она тоже говорит: увидишь сестрица, привет отдай. Деньги у тебя есть? — строго спросил. — Скажи, надо? Нет? А то нехорошо будет, — и, покопавшись в бумажнике, протянул Ольге бумажку в пятьдесят рублей. — Дохтур велел. Держи! В ларек разный красивый вещи имеется Может, какой запрос имеешь, — и, уже не обращая больше внимания на смущенную Ольгу, погрузился в длинный рассказ о том, как он замечательно жил это время и как все тут жалеют, что строительство недолгосрочно.
Стояла середина августа, а между тем было уже заметно, что народу кое-где поубавилось. Колхозы, закончившие земляные работы на отведенных им участках, перебросили основные силы на хлопок. А те, что приближались к окончанию работ, перегруппировывали свои силы.
Убавилось людей, но прибавилось машин.
Стали заметнее бригады горожан на воскресниках и отряды девушек, сменившие опытных землекопов на легкой расчистке зоны канала от вынутого грунта.
Появились строители мостов и плотин. Поле битвы разбилось на ряд отдельных сражений.
Войтал обратился к доктору Гораку:
— Спросите Амильджана, что он думает о возможности близкой войны, и вы узнаете многое, что вам еще здесь, в Советском Союзе, неясно.
Горак, не споря, задал такой вопрос.
Амильджан ответил не сразу, начав с того, что канал не тем только важен, что даст воду, а тем, что сооружен, как никогда и нигде не сооружали, и что слух об этом уже пошел дальше, чем пойдет вода. Гости из Таджикистана и Киргизии, Туркменистана и Армении, как птицы, далеко разнесут весть о канале.
— Вы, дорогой гость, тоже свое слово имеете, — сказал Амильджан, — и ваше слово тоже очень далеко полетит. Когда один человек подвиг сделал, мало кто видит. Один птица прибежал, еще весна нет. Два птица прибежал, опять еще весна нет. Когда тища птиц, тогда весна. А у нас как? Разве один человек тут? И сколько дней подвиг исделают, а? Разве можно это скрывать? — и он медленно распахнул руки, точно принял в них нечто весомое, зримое, выхваченное из воздуха, эхо народного подвига, которое ничем не удержать в пути.
— Вот вам и ответ, молчит ли Советский Союз.
Доктор Горак не возразил. У него был такой вид, будто он совершенно согласен с ответом Амильджана. Во всяком случае лицо его выразило торжественную сосредоточенность.
«Дорогой мой Юльчик!
Не знаю, когда ты получишь мое письмо, дойдет ли оно вообще до твоих рук, но мне хотелось бы, чтобы ты получил его как можно скорее. Я пишу из мест, несколько тебе знакомых, из Средней Азии, — точнее — из Ферганы, где сейчас силами народа сооружается гигантский канал. До слез обидно, что ты не со мною рядом, потому что твоим глазам надо было бы видеть происходящее здесь.
Представь себе, Юльчик, бурный трудовой привал длиною в 270 км, где более полутораста тысяч людей, иные с женами; а жены с детьми, сооружают канал днем и ночью. Дымят кухни, гремят оркестры, выходят «боевые листки», стенгазеты, что ни вечер — спектакли, концерты, и все это в темпах маневренного сражения, когда подвиг на одном конце канала спустя час становится известен на другом. Для большого писателя здесь материала на целую жизнь. Канал приоткрыл мне, чем будет эпоха коммунизма. Теряюсь от неумения выделить основное, главное из всего богатого событиями явления, которое меньше всего хочется называть строительством. Тут решаются судьбы. Жены, еще укрытые паранджой, вопреки воле своих консервативно мыслящих мужей, уходят работать на канал и выдвигаются в героини. Здесь вчера пассивный человек становится знаменит на всю область. Вчерашний хлебороб в течение месяца становится бетонщиком, арматурщиком или плотником.
Вчерашний неграмотный научается подписывать фамилию. На канале, в обстановке героического и далеко не легкого труда, все время работают школы и читальни.
Я здесь случайно встретился с доктором Гораком, ты должен помнить этого старого либерала, которого и ты и я не раз били на страницах «Руде право». Он, представь себе, американский гражданин и корреспондент американской газеты и хотя, я думаю, не стал еще платным агентом американской разведки, но подсознательно, сам того не ведая и, может быть, даже вопреки своей воле, творит преступное дело. Я попробовал проникнуть в его душу и понять психическую организацию этого социального моллюска, но это оказалось мне не под силу. Чех, могущий служить другому государству, когда свое в опасности, — для меня уже тем самым существо враждебное. Надпартийная теория бытия, которой он слепо придерживается, уже перепортила не одну сотню наших интеллигентов, превратив их в космополитов самого дешевого толка. Все бы это было мелочью, не живи мы с тобой в тяжелые времена, когда нужно единение всей нации, даже ее балласта, во имя спасения государства. Впрочем, зачем я пишу тебе об этом? В Праге тебе много виднее самому. Мое желание — как можно быстрее добраться до родины, и обнять тебя, и стать с тобой рядом. Немецкое иго будет долгим. Мы должны приготовиться к упорной и умной борьбе.
Тебя кое-кто здесь помнит. Шлют приветы. И каждый, не говоря этого вслух, как бы торопит меня домой, на поле сражения.
Желаю успеха в твоем трудном деле и здоровья.
Жди меня. Я не задержусь.
Твой Войтал».
«Друг Модесто!
Пишу коротко. Помнишь наш последний разговор? Я возвращаюсь к нему. Хочу домой. Помоги мне. Я уже больше не могу… честное слово, не могу.
Чем дольше я здесь живу, чем ближе присматриваюсь к советской жизни и лучше узнаю людей, воспитанных этой жизнью, — тем на душе делается все мрачнее, потому что я вспоминаю своих. Если Испания в ближайшее время не сумеет стать народной, нация лишится лучших людей и будет надолго обескровлена.
Нельзя терять ни одного часа. С завистью и, если хочешь, иногда даже с раздражением гляжу я, как легко, красиво и сильно растут здесь люди, как просто им дается их будущее, как широки их возможности. А мы? А тысячи и тысячи других?
Я видел, как строится Ферганский канал. Разве у нас не могло бы этого быть? Разве наши кастильцы не сумели бы поднять такого же дела? Могли бы. То, что я видел в СССР, уже жжет меня, переполнило душу и разрывает мозг. Я хочу рассказать об этом дома. Будь что будет, Модесто, помоги мне.
Помнишь нашу старую поговорку: у нас где три человека, там непременно четыре мнения. Почему на троих четыре? Потому что одно обязательно изменится. Мы проиграли, потому что у нас было больше мнений, чем следовало для дела. Мы больше говорили, чем делали. Посмотрел бы ты на узбеков! Народ горячий, южный, вспыльчивый, танцоры и певцы вроде нас, а говорят удивительно мало. О чем говорить? Все ясно.
А мы разве не могли бы жить, как узбеки? Мы могли бы жить, скажу тебе откровенно, лучше их. Они преодолевают еще влияние реакционного уклада старой жизни с ее магометанской нетерпимостью ко всему новому, они начинают после длительной умственной спячки нации в эпоху царизма.
Модесто, помоги мне. Я хочу драться. Отпуск в жизнь, который я провел не без пользы, не отучил меня чувствовать себя солдатом. Я не забыл, что славился среди твоих разведчиков первоклассным арагонским ударом. Рука моя тверда, как под Гвадаррамой, Модесто, а нервы сильнее, чем когда-либо. Пошли меня домой. Больше писать не буду и адреса своего не сообщаю, а просто скоро приеду и рассчитываю застать судьбу свою решенной, как я прошу.
Твой Хозе.
Чтобы умилостивить тебя, я привезу в подарок здешнего сыру, он напоминает наш из Ламанча, бутылку отличного вина, похожего на манзаниллу, и еще бутылку черного, как вальденельяс. Я привезу тебе узбекскую медную трубу, карнай, напоминающую трабукос, и бубен-дойру и станцую тебе качучу и хоту.
Вот какой я человек.
Помни это».
«Чикаго, «Журнал всемирных новостей».
Материал богатейший не зная ваших намерений относительно меня предполагаю вернуться Москву ждать указаний.
Горак».
«В редакцию журнала «Интернациональная литература».
Уважаемый товарищ редактор!
Пишет Вам Шпитцер из Вены, который был у Вас в мае перед отъездом на Урал. Сейчас я оказался на работе в Узбекистане, на Чирчикстрое, и пока очень доволен. Здесь есть еще трое немцев, один из Гамбурга, двое из Мюнхена, мы хотели бы выписать Ваш журнал на целый год и получить все выходящие немецкие издания. Все мы учимся русскому языку, но свой родной тоже забывать не хотим, тем более что в Вашем журнале печатаются очень воспитывающие произведения в революционном духе. Напишите нам, куда перевести деньги за журнал.
Уважаемый товарищ редактор! Я очень хотел бы написать небольшой рассказ или повесть о Флоридсдорфском восстании, но не знаю, как начать и как построить план, чтобы вышло интересно и принесло пользу. Но если Вы находите, что лучше писать о сегодняшнем, то я могу взяться и за такую вещь. Материал очень интересный. У нас тут столько народу, столько наций, что можно раствориться, и это очень интересно, когда люди разных наций дружно живут между собой.
Прошу Вас, напишите мне, за что лучше взяться. Мы прочли поэму И. Бехера, она очень понравилась нам, просим передать многоуважаемому автору нашу благодарность.
От имени четырех немцев
уважающий Вас Шпитцер».
«Чикаго. «Журнал всемирных новостей».
Не получаю ответа на свой телеграммы уверен что затерялись пути если не получу указаний ближайшую неделю выеду Москву отель «Националь».
Горак».
Во второй половине августа группа гостей выехала на несколько дней в Самарканд и, осмотрев древние памятники города и побывав на нескольких ковровых фабриках, вернулась в Ташкент.
Неутомимый доктор Горак с головой окунулся в обследование местных музеев, Хозе же и Войтал собирались вернуться на канал, как только соберется с силами совершенно выдохшаяся Раиса Борисовна. Что касается Ольги, то ее планы оказались безнадежно запутаны. Во-время не подав заявления в университет, она теряла учебный год. Березкин предложил ей поработать в газете до пуска воды на канале, а затем у себя, при корреспондентском пункте, в Ташкенте.
Она согласилась и сейчас тоже собиралась на канал, но уже помимо Хозе и Войтала.
Жила она пока у Шуры, хотя та дулась на Ольгу за потерю двух флаконов «Крымской розы» и за охлаждение к себе Азамата Ахундова, что тоже приписывала козням неблагодарной подруги.
— Ты знаешь, Ольга, я очень хочу выйти замуж за узбека, — призналась она в минуту откровенности, — вот ты этого не понимаешь, я знаю, не понимаешь, и смеешься, но муж-узбек, когда у него русская жена, — это золото.
— Да мало ли женихов, кроме Ахундова?
— Ай, не говори ты этого! Азамат — чистый парень, поняла? Я вижу, какой из него муж получится. А твое отношение ко мне такое, что я даже понять не могу!
Не умея рассеять подозрения Шуры, Ольга старалась как можно позже приходить домой, проводила дни и вечера на корреспондентском пункте у Березкина или ходила в оперу с Хозе и Войталом и вдруг, в самый разгар приготовления к отъезду на канал, вернувшись однажды поздно ночью, нашла комнату Шуры запертой. Ключа в условленном месте не оказалось. Она подождала во дворе, на ступеньках лестницы, и, не зная, что думать, позвонила на междугородную — Шуры на работе не было. Тогда, не зная, куда деваться, она позвонила Ахундову — номер его не отвечал. Будить Березкина ей показалось неудобным, и остаток ночи Ольге предстояло провести на улице. Но тут впервые за все время она вспомнила о существовании Татьяны Васильевны и побежала к ней.
Татьяна Васильевна нисколько не удивилась, увидя Ольгу в дверях квартиры. Она еще не спала. Несколько фигурок из хлебного мякиша — чудесно вылепленные узбеки-музыканты и девушки-танцовщицы — стояли перед ней на столе. Она осторожно расписывала их красками.
— Татьяна Васильевна, я в ужасном положении, можно у вас переночевать?
— Пустяки пустячные, конечно, — ответила та, не поднимая глаз от крохотного, длиной с мизинец, дойриста, которому она заканчивала халат.
— Чудные какие! — сказала Ольга, присаживаясь на краешек тахты, на которой под марлевым пологом посапывала маленькая Таня.
— Вы сами и лепите их, Татьяна Васильевна?
— Нет. Лепит одна моя знакомая, а я только раскрашиваю. Покажите своим иностранцам, им это будет интересно.
— А откуда вы знаете, что я работала с иностранцами? — засмущалась Ольга, ни слова не написавшая Сергею Львовичу о своем пребывании на канале.
— А мне Петр Румерт рассказал, — равнодушно ответила Татьяна Васильевна. — Он там видел вас, как же. Она вздохнула и, отложив кисточку, впервые взглянула на Ольгу. — Загорела-то как, ужас, вся облупилась, как мятое яичко. Хорошо было, а? Я ведь тоже два дня провела на канале, и чудесно, до смерти не забуду. — Она опять вздохнула и несколько раз провела рукой по лбу, точно отгоняла боль.
— Чем все это кончится, Оленька, что они там говорят, ваши иностранцы?
— Что все?
— А вы еще ничего не знаете? Странно. — Она, видимо, колебалась, поведать ли Ольге свои раздумья, или оставить их при себе. — Вы знаете, что Румерт третьего дня мобилизован?
— Петр Абрамович?
— Да, мобилизован. И вот я теперь с Таней и Вовкой, и все жду, что забежит, запыхавшись, Сергей и крикнет готовить ему чемодан.
— Да что же произошло, Татьяна Васильевна? — шопотом спросила Ольга.
— Сегодня Гитлер напал на Польшу. Только что сообщили по радио.
Мелкий озноб охватил Ольгу. Она едва удерживалась, чтобы не зареветь.
— Вы думаете, Сергея Львовича возьмут?
— Чего думать? Конечно. А не возьмут, сам пойдет.
— Значит, мы будем тоже воевать?
Татьяна Васильевна пожала плечами:
— Откуда, мне знать, Оленька? Я думала, вы больше моего знаете, а, оказывается, мысли ваши не на моем пути. Да и то правда, что вам!
Ольга встала. Колени ее дрожали, как на выпускном.
— Я пойду, Татьяна Васильевна.
— Куда же заполночь? Ложились бы. Места теперь у нас много, — но не настаивала.
Ольга, сама не зная, из каких побуждений, чмокнула ее в висок и побежала к воротам.
«Сейчас никто из наших не спит, не может спать!» — подумала она о своих иностранцах и, забывая о том, что скоро начнет светать, направилась в гостиницу, где жили гости.
И точно: никто из них не спал.
Все собрались в номере Войтала и курили, перебрасывались короткими фразами, ждали разговоров с Москвой, заказанных еще с вечера.
Раиса Борисовна сидела, закутавшись в ватное одеяло, и дрожала, как голая.
— Я уж и не знаю, нервы это или малярия. Вы знаете, Оля, у меня муж в войсках на польской границе, ужас какой!
— Да почему ужас?
— Ах, вы ребенок, вы ничего еще не понимаете!
Минут за десять до утренних радионовостей, не стучась, влетел серый от пыли и бессонной ночи Ахундов, за ним такая же грязная, серая и перепуганная Шура.
Ночью один из его приятелей слушал заграницу. Немцы бомбили Катовице, Краков и Варшаву. Гитлеровские войска ведут бои на польской территории. В Англии паника, Франция объявила мобилизацию.
Доктор Горак закрыл лицо побелевшими руками.
— Просим, можно ли врача?
Теряющего сознание его уложили в постель; решено было, что Ольга останется дежурить при нем. Она тотчас позвонила профессору Корженевскому:
— Говорит Ольга Собольщикова. Я была у вас как-то с Сергеем Львовичем. Очень плохо чешскому писателю доктору Гораку… Обморок… Да, да, иностранец, но все равно, какая разница, если ему плохо. Нужна ваша помощь.
В телефоне что-то забулькало, зашептало, и Ольга услышала звонкий, насмешливый голос Сергея Львовича:
— Оленька?.. Опять нервочки?.. Что такое? Что с твоим иностранцем? А? Медленнее, медленнее, спокойнее.
Сергей Львович, он приближался к событиям с такой нервозностью…
— Приближался! В качестве вокзала он приближался к поезду, так, да? Ну, хорошо, я сейчас приду. Положи ему пока что холодное полотенце на голову.
Хозе и Войтал не желали расходиться по номерам. Они были возбуждены до крайности. Вести с Запада рождали в них фантасмагории, полные надежд.
— Теперь события пойдут, как в ледоход, — говорил чех, потирая руки. — Теперь пожар охватит Гитлера со всех сторон. Чехи поднимутся, как один. Поднимутся французы. Гитлера подпалят, как волка в логове. Увидите, Хозе!
— Оле! Оле! — кричал тот, блестя глазами.
— И наши ребята не станут лежать на боку. Лишь бы Франция выпустила их из лагерей. Ведь, слушайте, четыреста тысяч, и какие бойцы! А потом те полтораста — двести тысяч, что бежали от Гитлера, это тоже корпус, а?
— Больше. Армия! Все должны навалиться на Гитлера, все сразу, как на медведя, и покончим сначала с ним, потом с Муссолини, потом с Франко. Теперь народы не остановишь. Молодцы французы! Даже блюмы и рамадье не испортили их. О-о! Французы, если начнут, будут здорово драться. Они умеют. Боевые ребята, горячий народ!
— А мы? Мы ведь тоже вступим? — дрожа всем телом и косноязыча, спрашивала Раиса Борисовна.
— О да! Самый сильный удар будет ваш, — жал ей руки Хозе. — Сейчас решится судьба всей Центральной Европы, вы увидите. Дело не ограничится одним Гитлером. Вся реакция полетит вверх ногами. Хо-хо!.. Теперь уже никакие чемберлены не смогут сбросить парусов с революционного корабля Европы.
В то время как они беседовали о вещах, затрагивающих судьбы европейских народов, а Сергей Львович выслушивал доктора Горака, Шура рассказала Ольге, почему она забыла оставить ей ключ от комнаты. Оказывается, они с Ахундовым расписались в загсе и тотчас выехали в кишлак к его родным. На радостях Шура забыла о ключе. Только и всего.
— Меня эта свадьба, Олька, всю перетрусила, как подушку. Ой, это такая, знаешь, нагрузка!.. А теперь, как думаешь, возьмут его?
И она, всего сутки будучи женой Азамата Ахундова, заплакала, как Раиса Борисовна, у которой было трое детей, а муж служил на польской границе.
Сергей Львович вошел в комнату Войтала в тот момент, когда мужчины, обнявшись, пели «Марсельезу», а женщины, плача, утешали одна другую.
— Нежность какая, а еще дальневосточница! — прокричал с порога Сергей Львович. — Здравствуйте, господа.
— Мы, напомню, знакомы по поезду. Что случилось, почему такой переполох? Да, слышал, слышал! — отвечал он, маша руками. — И не вижу причин для истерии. Никаких оснований. Абсолютно.
Он присел к столику, заставленному бутылками боржома, чтобы написать рецепт доктору Гораку.
— У старика запущенная гипертония. Покой. Совершенный и абсолютный. Вставать только в уборную. Строжайшая диета. Днем пиявки. Как можно меньше жидкости. И никаких политических дискуссий. Поручаю больного тебе, Ольга. Днем я доложу о нем в Совнарком, и тогда будет яснее, что делать. Но об отъезде в Москву не может быть и речи. Категорически.
— Старик сойдет с ума, — Хозе, не любивший доктора Горака, захохотал и захлопал себя по коленям. — Какой бизнес ушел у него из-под носа, подумайте! Ему бы сейчас торчать где-нибудь поближе к событиям!
Войтал не поддержал Хозе. Ему, должно быть, было жаль земляка.
Отправив Раису Борисовну с Ольгой и выпроводив Ахундова с Шурой, Сергей Львович позволил себе немножко поговорить о политике:
— Вы люди нервные, господа, и поэтому самые обычные вещи производят на вас чрезвычайно болезненное впечатление. Я только что с канала. Ни у кого не возникает мысли о том, что мы накануне большой войны.
Хозе и Войтал не хотели слушать Сергея Львовича.
Но доктор твердил свое:
— Нет, нет, мы еще далеко не накануне общеевропейской войны. Успокойтесь, идите, поспите хоть часа два.
Действительно, Москвы им так и не дали, и ничего другого не оставалось, как попытаться заснуть.
— Все равно завтра вылечу в Москву, — сказал Хозе, прощаясь с Сергеем Львовичем.
— Я тоже, — сказал Войтал. — А доктора Горака вы уж подлечите тут без нас.
К вечеру Ольга уехала на канал, оставив доктора Горака на попечение Раисы Борисовны. Днем улетели в Москву Хозе и Войтал.
Короткое расставание вышло невольно сухим. Впрочем, и тот и другой оставили Ольге свои московские адреса и просили сообщить им новости о канале. О том же просил и доктор Горак, когда Ольга, возвращаясь с аэродрома, заехала на минутку к нему в гостиницу.
Постарев за одну ночь на добрый десяток лет, он вместе со здоровьем потерял и большую часть своего интереса к событиям.
— Если когда-нибудь вы вспомните о старом Гораке, я буду очень признателен вам и заранее говорю «рахмат», спасибо, — и растроганно потряс ее руку.
Она едва сдерживала слезы. Его одиночество, отъезд Хозе и Войтала и вдруг рассыпавшаяся группа этих веселых, возбужденных, немножко странных, но интересных людей сказались и на Ольге. Она как бы вторично осиротела. Но стоило выехать за пределы Ташкента (ехала она в кабине полуторки), как все то, что угнетало ее в городе, мгновенно растворилось в спокойном воздухе сельской жизни.
Однако на самом канале, куда она, до изнеможения разбитая, с головной болью от переутомления, добралась к утру, агитатор райкома сразу же спросил ее:
— Какая установка есть, не знаешь? Прорабатывать события в Польше?
— А как народ, интересуется?
— Агитатор пожал плечами:
— Еще бы!
— А что по радио?
— По радио чистый скандал. Немцы идут, как на маневрах. Так какая же все-таки установка?
Ольга ответила тоном Сергея Львовича:
— Не знаю, какая установка. По-моему, наша с тобой установка — думать о канале.
Спустя двое суток Англия объявила войну Германии и из Франции сообщили, что начались операции всех наземных, морских и воздушных сил. Тем временем немцы заняли восточносилезский промышленный район Польши и вели бои в шестидесяти километрах от Варшавы. В Млаве развернулось жестокое сражение. Поляки яростно защищались, город и крепость были взяты немцами только после многократных штыковых боев. Судьба Волыни, несмотря на героизм отдельных ее гарнизонов, была ясна. Страна на глазах рассыпалась, как давно не чиненный сарай.
В эти дни Ольга занималась сбором материалов о культурно-просветительной работе на БФК, и цифры, которые она записывала в свой блокнот, невольно перекликались с цифрами убитых, раненых и пленных в далекой Польше.
В сущности в мире шли две войны. На одной войне убивали, жгли города, выгоняли детей из домов в поля, на другой, бескровной войне строили, созидали, растили людей.
В течение августа на канале было прочитано больше тысячи лекций и около десяти тысяч бесед, вышло полторы тысячи стенных газет и работало больше полутора тысяч школ с пятьюдесятью тысячами учащихся.
На канале работало около ста медицинских пунктов, где не только лечили больных, но и подготовляли санитарок и санитаров, вели беседы по санитарии. Тысяча восемьсот колхозников стали бетонщиками, плотниками, каменщиками, арматурщиками, электромонтерами. Появились шестьдесят киномехаников. Двадцать шесть девушек и юношей — способных певиц и танцоров — были взяты на учет областными организациями. Ольга старалась записывать не только цифры, но и имена.
До Маргелана она добиралась на арбах или верхом вдоль кромки уже почти вырытого, а местами и совершенно готового канала. Обезлюдело на нем. Ушли колхозы, выполнившие план, поредели ряды тех, кто еще заканчивал недоделки. Земля звала домой, к хлопку, садам, хлебу. По сводкам штаба БФК, сейчас работало не более девяноста тысяч людей.
В Маргелане Ольга побывала на совещании стариков-садоводов, обсуждавших план высадки шелковицы вдоль всей трассы канала, прошлась по выставке этюдов, сделанных на канале с натуры, и, случайно узнав, что здесь Азамат, разыскала его на междугородной.
— С этими иностранцами я, уртак Оля, все запустил, — вместо приветствия сказал он, вылезая из переговорной будки. — Шура ругает, говорит, все прекрасные корреспонденции передали, один я позади всех остался, как балласт.
— Зарубежные новости слышали?
— А, да! Восстание, уртак Оля, восстание в Галиции. Доктор Горак как, живой? Сколько для него новостей, помереть можно со страху! — и сразу же, отмахнувшись от всего, что не могло послужить ему материалом для корреспонденции, заговорил о грандиозном тое, который на-днях намечается в колхозе Буденного, а также о другом тое, на головном участке, где будет принято от имени всех строителей БФК письмо товарищу Сталину.
Текст письма замечательный. Поэты Гафур Гулям и Хамид Алимджан писали. Поэма, знаешь, абсолютно поэма!
Из Маргелана ранним утром выехали они на стареньком газике, везшем на трассу газеты, обедали в опустевшем, точно брошенном жителями кишлаке, кажется, Кара-Тепе. На желто-серых глиняных стенах домов, принадлежащих строителям БФК, начертаны были серпы и молоты, звезды или приветствия. Канал взрыл часть садов, пропорол хлопковые поля и надвое расслоил кишлак. Древние старцы сидели на кромках сухого канала, как бы ожидая появления воды. Дети возились на «будущей набережной». Женщины нехотя возводили дувалы — глиняные заборы — вокруг новых приусадебных участков, выходящих на канал.
— Скажите, зачем вам дувал? — спросил Азамат одну из женщин.
— Ах, уважаемый, не говорите! Воды ждем, а от воды заслоняемся, такой стыд!.. — и женщина неодобрительно взмахнула рукой, на более откровенный разговор не решаясь.
— Вот тема, уртак Оля! Поднять кампанию против дувалов. Смотрите, как скучно в наших кишлаках, не только женщины — дома в паранджах! Все скрыто, спрятано, на улицу не смотрит ни одно окно, ночью огня нигде не увидишь, все за дувалами, за заборами, только для себя, не дай бог для соседей. Открыть, а? Сбросить с домов паранджу, пробить окна на улицы, на канал, цветы посадить всем, а? Тема, нет?
— Тема.
Ольге было завидно, что эта мысль ей самой не пришла в голову.
— Уртак Оля, вы совсем начинающий журналист, но я замечаю, у вас хороший глаз. У Шуры тоже есть способности, но она может только догадываться, у нее, как это по-русски называется, — нюх, да? Что касается мысли, то она их не имеет, где держать. Между нами, конечно.
— Вы что же, уже остыли к молодой жене?
— Зачем остыл? Я еще не имел времени развести костер. Это я так, вообще, — и перевел разговор на планы своих работ.
Через месяц-другой, как только будут закончены дамбы и перепады, канал наполнят водой, и она пойдет через всю Фергану к таджикам. Таджики примут воду узбеков к себе.
— Тема, да?
— Тема.
— А потом, по весне, начнутся новые каналы и новые люди на других участках пустыни продолжат почин ферганцев.
— Наверно, туда поедут наши лучшие. Опыт передавать.
— Опять тема! — засмеялась Ольга. — Нет, вы здорово планируете, далеко вперед!
— Подожди, подожди, — нечаянно переходя на «ты» и не замечая этого в своем увлечении, проговорил Ахундов. — Армяне начнут у себя каналы, дагестанцы начнут. Наши должны поехать — поздравить и опыт дать. Нет? Опять тема. Дружба народов.
— А я так вот ничего не могу придумать, — грустно призналась Ольга. — Березкин послал меня собрать материал о проделанной культработе, я подсобрала кое-какие цифры и имена, но это что, пустяк!.. Дайте мне какую-нибудь тему, Азамат, у вас их столько, на год хватит.
— Шефство — святой долг. Я дам, почему нет? Вы мне с этими иностранцами много помогли. Пишите! Дети на БФК. О! Три тысячи пионеров было, связь держали, воду носили, новости распространяли, газеты, журналы и так далее. Артисты на БФК! О! У вас, уртак Оля, такой культурный характер, что эта тема как раз вам. Цифры не надо, людей возьмите. Вечером зайдем куда-нибудь в чайхану, я вам все переведу, что расскажут.
И тем же вечером был у нее первый улов. В кишлаке Шур, в переполненной народом чайхане, слепой певец пел песню своего сочинения. Азамат перевел очень точно, а Ольга обработала, как могла.
Песня была свежа, как теплый хлеб.
Братья, взял я свой дутар и по струнам бью,
К вам сегодня обращаю я песнь свою.
Вас народов вождь на славный труд позвал.
Слава тем, кто будет рыть Нарын-канал!
Трижды опояшься шелковым платком,
Делу честному отдайся целиком.
Наточи кетмень свой так, чтоб засверкал,
Чтоб открыл он водам путь в Нарын-канал.
Сквозь пустыни инженеры нас вели,
Через горы и овраги мы прошли,
Вождь великий путь каналу указал,
Всем народом вырыт был Нарын-канал.
Пусть живет великий Сталин, наш отец.
Пусть живет в биеньи пламенных сердец!
— Это тоже культпросветработа! — поучительно сказал Азамат. — Сам канал — тоже культработа. Всё — культработа.
Он устроил Ольгу в знакомой семье, вернулся в чайхану и до поздней ночи записывал легенды о канале, уже возникшие в народе.
Той, о котором с таким увлечением говорил ей Азамат, не произвел на Ольгу большого впечатления, вероятно, потому, что она устала от суеты передвижения, ночевок в чужих домах и встреч с людьми, языка которых не знала, и потому невольно стеснялась.
Да, признаться, не давали ей покоя и мысли о завтрашнем дне. Выйдя замуж за Азамата, Шура милостиво оставила Ольге свою скудную мебель и потрепанное шелковое одеяло, две подушки и одну простыню. Но спустя день, задумав расширять собственное хозяйство, подушки она забрала, даже не предупредив Ольгу. Теперь, ночуя в Фергане, Ольга клала под голову пальтишко, прошедшее сквозь испытания трех сезонов и уже почти негодное. Другого пока не было. Сбились и новые туфли, в которых Ольга щеголяла в поезде перед Хозе, продырявились тапочки. Черная шерстяная юбка выгорела, прохудилась и стала похожа на решето. А на все про все было у Ольги около пятисот рублей, и наступающая осень пугала ее. На этом канале все решительно приходило в негодность, а главное, не было свободного времени, чтобы заняться таким неотложным делом, как одежда.
Да и трудно девушке в чужих местах, особенно когда она круглый день среди мужчин и нет уголка, чтобы подштопать блузку или втихомолку постирать белье.
Азамат же, как нарочно, почти не оставлял ее одну, то знакомя с материалом для ее будущих статей, то рассказывая о собственных замыслах.
Второй той — на головном участке — оказался еще утомительнее первого. Но тут, на свое счастье, она встретила Березкина и отправилась в Ташкент.
Выступление Молотова 17 сентября о том, что Красная Армия перешла границу Западной Белоруссии и Западной Украины, она слушала в номере доктора Горака. Небритый, без твердого воротничка, с расстегнутым воротом мятой пижамы, он лежал, склонясь головой к радиоприемнику, точно из глубины этого болтливого аппарата ждал решения собственной жизни.
— Итак, война! — горько произнес он. — Я могу вам сказать одно, Ольга: мужайтесь! Это будет великое землетрясение. Не все переживут его. Однако будем надеяться.
Отмахнувшись от советов и предупреждений врачей, Горак заказал два места на самолете и стал готовиться к вылету в Москву вместе с Раисой Борисовной.
В гостинице Ольга нашла письмо от Хозе. Он писал ей из Москвы на очень плохом французском языке и так неразборчиво, что пришлось прибегнуть к помощи Раисы Борисовны. Та, хохоча и морщась, прочла все, что надо и не надо.
Хозе был взбешен, что ему не удалось уехать на родину. Испания надолго откладывалась. Хозе не знал, что ему делать, и на одной странице просил Ольгу приехать к нему в Москву, а на следующей велел ждать его самого в Ташкент не далее чем через неделю.
— Да он, шелопай, влюблен в вас, Ольга, только и всего, — разочарованно сказала Раиса Борисовна, внимательно исследовав все дописки Хозе на полях письма. — И не советую вам ни ехать к нему, ни звать его сюда. Подумаешь, какое сокровище!
Кто бы мог подумать, что будет так грустно и сиротливо в городе, все еще взбудораженном делами канала?
Жизнь в отраженном зареве мировых событий, которую вела Ольга по прихоти случая, казалась ей настолько бурной, а эта будничная — застойной, провинциальной, удаленной от центра событий.
Без увлечения и интереса ездила Ольга на канал, привозила материалы, печатала крохотные заметки в местной газете и радио, заказала пальто и туфли, раз в неделю бывала у Ахундовых, если они никуда не уезжали, и, слушая передачи из Москвы, думала о Хозе.
Теперь она была совершенно уверена в том, что любила его той первой, самой отважной и беззаветной любовью, которая овладевает девушкой, быть может, раз в жизни и чаще всего случайно.
Если бы не робость, она писала бы ему ежедневно. Если бы не гордость, она умоляла бы его приехать за ней.
Перед Октябрьскими праздниками пошла в библиотеку и с помощью русско-французского словаря написала ему торжественное письмо, ни слова не сказав о себе.
Ответа на письмо она не получила.