1

На пограничный пост Сеид-бек пришел человек по имени Нури, бывший милиционер в Халаче. Год тому назад он бежал с дядей своим в Афганистан, потому что служба в милиции его не устраивала, а карьера певца-бахши, которую он старался сделать, упорно не удавалась ему. В Герате дядя и племянник занялись многими ремеслами, но быстро оставили их, чтобы перейти на более доходное дело — добычу каракульчи.

Знакомый торговец дал им взаймы денег на покупку патронов, оружия и кое-чего для обзаведения, взяв с них освидетельствованное ишаном обязательство вернуть стоимость взятого шкурками каракульчи.

— Но где нам достать эти шкурки, когда у нас нет ни одной овцы? — удивился Нури.

— Дурак тот, кто добывает каракульчу в своем стаде, — ответил ему дядя, и они вышли от торговца сразу разбогатевшими втрое против утреннего своего состояния.

Когда деньги были прожиты, дядя позвал Нури в гости к знакомому курбаши. По дороге он изложил ему суть дела.

Каракульча, мех искусственно выкинутого ягненка, ценится очень дорого по той причине, что матки гибнут от выкидышей. Поэтому издавна завелось добывать каракульчу от чужих маток, заглядывая ночами в соседние стада. Еще практичнее бывать не в стаде соседа, а ходить за рубеж, к туркменам.

— Вот собираются люди, — говорил дядя, — которые заняли много денег под каракульчу, идут, как мы сейчас, к знакомому курбаши и просят, чтобы он принял их, как это мы сейчас и сделаем, в свой отряд. Курбаши Искандер-бай, человек благородной семьи и храбрых действий, только что возвратился в полном здравии и благополучии, с хорошим прибытком.

— Зачем же нам итти в Туркменистан, откуда мы недавно сбежали? — сказал Нури. — Нас поймают и будут судить. Я это дело отлично знаю.

— Мы проникнем в пограничные области, добудем сколько возможно каракульчи, вернемся сюда и откроем лавку, — сказал дядя.

У Искандер-бая было уже много просителей, когда вошли дядя с племянником.

— Вот опять идут какие-нибудь «купцы», — насмешливо встретил их курбаши. — И на кой шайтан вы мне нужны? Вам бы только каракульчу добывать, а сражаться против красных — не очень-то вы охотники. С такими воинами и пропасть недолго.

Но все упрашивали его пространно, и он зачислил к себе большинство, возразив лишь только против несколько отпетых старцев.

Вскоре они пошли на туркменскую сторону и вернулись с пустыми руками, так как встретили их там неласково и отбили с уроном. Искандер-бай ругался и не хотел итти второй раз с таким народом, который считает в бою расход патронов, и если выстрелил больше нормы, то вешает винтовку за спину.

— Я не торговец! — кричал он, — я воин, я борюсь, как завещали нам имамы, с хулителями бога и слугами дьявола, я искореняю большевистские плевела, недостойный потомок халифов, а вы думаете только о заработках и деретесь, как старые бабы в хаммаме[5].

Но его опять упросили, и он второй раз вышел с отрядом за рубеж, к стадам у поста Сеид-бек.

— Ты не очень-то слушай его, — сказал дядя, — много он понимает! Больше двадцати пяти штук патронов не расходуй — и то в крайнем случае. За обойму овцу дают, имей в виду.

И ночью, когда подошли они к стадам близ Саид-бека, охватили их с двух краев пограничники вместе с комсомольцами самоохраны и били до рассвета, прижимая к непроходимым горам.

Не дожидаясь окончания действий, Нури бросил винтовку и, обходя перестрелку, добрался до поста, где и рассказал с облегченным волнением всю историю своих мытарств.

2

Допрос был короток. Комвзвода Чвялев, прослушав историю милиционера Нури, записал себе в книжку — «продумать экономику басмаческой храбрости». Несколькими часами позже его с двенадцатью всадниками при одном легком пулемете бросили на разведку в сторону засохшей речки. Путь на конях туда — три часа, и в седле продумал комвзвода Чвялев всю экономику вражеской храбрости, сделав категорический вывод:

«Не могут выдерживать длинного боя, стервы. Надо первому вызывать их на бой и вцепляться в стервоз, покуда душа из них вон. Держать их, сукиных детей, надо под огнем, да подольше. Убыток им надо делать, ядри их аллаха!»

Из-за высохшей речки чабаны донесли, что банда около двухсот человек держит курс от границы в нашу пустыню. Комвзвода послал на пост двоих с сообщением — до поста оказалось не менее сорока верст, — а сам-одиннадцать, при пулемете, занял крепкий бархан. Вызывая убыток, дрался он три часа. Пулемет заело, раненые лошади, вырвавшись от коноводов, стонали в пустыне. В раны красноармейцев забивался колючий песок, встречный ветер кружил над местом боя, приготовляя пески для свежей братской могилы.

Чвялев дрался четыре часа, и на пятый час боя курбаши снял свой отряд и повел его в обратный путь за рубеж.

Сам-шест Чвялев пересек ему путь, и банда рассыпалась на отдельные горсти и исчезла среди барханов.

Когда он вернулся к месту сражения, начальник участка с отрядом помощи подбирал раненых.

— Я вам, товарищ командир взвода, даю десять суток допрежь всего, а после десяти — поговорим. — И прибавил: — За неуместную вашу храбрость, которую вы совершенно зря из себя корчите.

По пути на пост он еще сказал ему несколько раз:

— Нам такие замашки никак не годятся. Что вы, товарищ комвзвода, Скобелёв, что ли? Ну, побили, ну, отогнали, ну и что? А подождал бы нас, окружил бы здорово и всех взяли бы, как в аптеке.

С поста донесли о происшедшем в штаб, и получился приказ: комвзвода Чвялева со всем барахлом — в штаб отряда.

На утро изготовил Чвялев трех коней — себе, жене и коноводу, поклал барахлишко в переметные сумки за седла и, не попрощавшись ни с кем, отбыл.

До штаба шло двадцать пять глухих километров. В середине пути коновод крикнул:

— Смотрите, матерь моя несчастная, басмачи нам дорогу режут!

Смотрят — действительно, едут десять человек в туркменских халатах, на головах чалмы, за спинами винтовки с рогатинами, рассыпались цепью и норовят забрать в кольцо трех военных.

— Что это, они из нас садистов каких-то строят, — сказал Чвялев, — как будто мы дети или кто. Из-за их, дикобразов, я поста лишился и звание загубил. А ну! — крикнул он, — заходи тремя колоннами, я — в лоб, ты, Филипп, — слева, а ты, Валечка, справа залетай — и рубайте их, рубайте без всяких сомнений.

Крикнули «ура» и пошли тремя колоннами в атаку, девятерых изрубили, а десятый, валясь с коня, на перерубленном седле выскочил из-под самых рук и, отстреливаясь из пистолета, пропал за барханами. Чвялев за ним, но споткнулся о пулю и упал с коня.

Его ранило в грудь навылет.

— Санитарно, как будто? — спросил Чвялев жену.

Она спустила нижнюю юбку и перевязала ею рану.

— Я вот тебе покажу, дьяволу, — ответила она, — чудовища проклятая, какой ненасытный жеребец! Вот приедем, я тебя прямо в холодную отвезу. Берите, скажу, своего ненаглядного, цацкайтесь с ним, а у меня сил больше нет.

Приехали они в штаб, сдали командира в госпиталь, а сами пошли с докладом.

— В полном смысле садист, — сказала в штабе жена, заплакала и забила себя руками по груди. — Ну, до чего храбрый, скажите на милость, прямо жить с ним нельзя, всю мою жизнь загубил человек. Угомоните его куда-нибудь в арестантские роты или в тихий обоз какой. Ведь через его я родить не могу, не берется во мне заросток, от беспокойства скидываю и скидываю, а какие мои могут быть годы, сами судите!

— Ладно, — сказал начальник, хозяйственно оглядев ее, — мы вашего товарища упекем куда-либо в спокойное место.

А Чвялев лежал в госпитале и думал об экономике храбрости и о том, как будет он отвертываться перед начальством, что говорить и что отвечать. И, сколько ни думал он, никак своей вины не находил, а экономика храбрости вполне казалась ему резонной штукой. Он пытался сравнить себя с басмачом и не мог. У него не было никакой экономики, он не предполагал никаких прибылей и убытков, и то, что им двигало в бою, было другое, не сравнимое с басмаческой храбростью и само по себе никаких границ не имеющее.

Через неделю он мог сидеть, через другую ходить полегоньку и получил два месяца Кисловодска и лечебную книжку № 7093.

В это время с ним встретился следователь Власов и набросал в блокнот с личных слов командира Чвялева эту историю.

— До чего, поверишь, год счастливый, — сказал ему Чвялев прощаясь. — Ах, и до чего же счастливый! Во-первых, пост оставлен за мною, во-вторых, Валька смирилась, развод аннулировала, а в-третьих, — он вынул книжку № 7093, — на целых два месяца в Кисловодск! А там, говорят, бабья, что басмачей, и безо всякой они там экономики храбрости. Ох, и годок!..

В той же палате, где Чвялев, лежали раненые — возвращенец Нури и брат Искандер-бая, басмач Беги, с ампутированной рукой, тот десятый, избежавший чвялевской сабли.

Каждое утро после обхода доктора Чвялев спрашивал басмача:

— Гниешь, дура? Каракульча бар? То-то! Как теперь свой убыток покроешь, а?.. Руки-то ведь нет, а?.. Да и мне грудь испортил, паскуда…

В ответ на его слова басмач твердо протягивал здоровую руку и тихо, одним движением бровей, просил сахару. Чвялев давал ему сахару и вылезал посидеть на воздух. Скоро он стал замечать, что у него пропадают вещи — то ложка валькиного приданого, то носки, то серебряный полтинник, и просто, с добродушной уверенностью он обыскал койку и вещи Беги.

— Воруешь? — говорил он, роясь в ящиках ночного столика, под подушкой, под тюфяком. — А ты того не знаешь, что я пограничник и на всякую вещь глаз имею?.. Это что у тебя, евангелие? — спрашивал он, находя коран. — Брось ее от себя, заразу!

Беги, махая оставшейся рукой, тупо вертелся возле командира, охая, негодуя и растерянно на всех оглядываясь.

— А это чьи носки?.. У кого украл?.. Ах, гад ты, гад несчастный, рази это можно, чтобы пиалу в грязные штаны заворачивать? Поставь пиалу на столик, не бойсь.

Он доставал из-под тюфячка пустые склянки, пучки шпагата, куски проволоки, спички, кнопки, использованные бинты и находил свою ложку или свой полтинник. Назавтра он обнаруживал у себя новую пропажу и снова устраивал обыск.

Палата с чувством невероятнейшего азарта следила за их соревнованием. Как ни совершенствовался басмач, Чвялев обязательно откапывал свои вещи, лазая в печь, шаря в вентиляторах, обследуя уборную. Ежедневные обыски стали правилом, на них собирались все жильцы палаты и персонал. Чвялев не пропускал их, почти обязательные, как врачебные процедуры.

— Зачем он крадет, раз его ловят? — спросил следователь.

И Нури сказал свое мнение:

— Жизнь его уходит, жаль ему своей жизни, вот он все и собирает будто для дома, играется. А у пленного курбаши жизни нет.

На эти слова Нури обернулся комвзвода Чвялев и, смутившись, спросил:

— Да ты что, всерьез? Ужли он от тоски это, а? Страдает по жизни — скажи ты!

И сейчас же бросил обыск, прошел к своей койке, лег на нее и сказал с доброю горечью:

— А и вправду, чего это я из-за какого-то дерма, из-за длиной ложки, весь его душевный устав нарушал! Ты бы мне это раньше сказал, дурной!

Беги никак не ожидал такого исхода дела и стоял у своей койки, растерянно и виновато улыбаясь. Он не понимал, что игра с ним навсегда кончена, и думал, что командир просто сейчас не смог разыскать своей вещи и лег от досады на неудачу.

Потоптавшись у койки, Беги полез под кровать соседа, достал плевательницу, накренил ее набок и, прижав клеенкой к полу, долго вынимал изнутри запрятанную им ложку. Вынув, подошел к командиру и с нескрываемым удовольствием подал ему. Комвзвода закрыл глаза и как-то растерянно произнес:

— Эх, чорт его!..

Беги стоял перед Чвялевым, и рука его, похожая на длинную старую воблу, легонько вздрагивала. Он оглянулся в сторону Нури. По его лицу пробежало недоумение. С чувством обиды, страха, отчаяния он отступил, не отошел, а отступил к себе. Только теперь он понял, что его отвергли и им не интересуются. Ложка выпала из его руки и со звоном упала на пол. Он сел, потом лег на койку, потом укрыл голову полой халата.

— Придется тебе доигрывать, товарищ, — сказал санитар. — Вон как зажурили, заобидели человека, а много ли доиграть… дня четыре-пять каких-либо ему осталось.

— Украдь ты теперь у него ложку, — сказал фельдшер, — вот обрадуется, поди.

Так и сделали. Пока Беги лежал, укрывшись халатом, Чвялев подобрал ложку и спрятал ее, подвесив за шнурок к оконной занавеске.

Беги встал на звонок к ужину, медленно сбросил с лица халат и долгим, обнаженным от всякой надежды взглядом провел по лицам своих соседей. Глаза его за этот час тоски жутко откинулись внутрь орбит и выглядывали из них, как звери из нор. Но он взглянул на пол и скорее понял, чем увидел, что ложки не стало. Он хотел схватиться за голову обеими руками, крякнул от боли в зашитом плече и захохотал. Затопав ногами, он откинулся на спину и болтал всем туловищем из стороны в сторону. Он понял, что его обманули, очень хитро обманули, и он остался в дураках, а теперь его черед искать ложку. Ну, до чего хитро обманули, просто приятно, что так обманули!..

При общем радостном смехе он стал обходить палату, обдумывая, куда бы мог командир спрятать от него ложку.

3

— Я подсел к Нури, — рассказывал потом следователь Власов, — стал расспрашивать его о басмачах в пустыне.

«Я, как и Беги, ожидал расстрела, — сказал Нури, — но мне дали жизнь, и я знаю, что делать с ней. Курбаши Магзум Бек-Темир разгромил кочевки ходжакалинцев и ищет в песках отряд Делибая. Завтра я встану, возьму бумагу и поеду с красноармейцами навстречу Магзуму».

С прекрасной, живой осведомленностью он рассказал историю мытарств манасеинской партии, все события наводнения, поимку хасаптана Илии, закончив свое сообщение тем, что инженер спешит к холмам Чемерли, а Магзум пересекает ему дорогу, и что главное, чего не знает Магзум, — это сколько у инженера отрядов — один или два, и если два, то с каким из них идет Илиа. Курбаши боится хасаптана и хочет предать его смерти, но ему пока неизвестно, выдал ли Илиа властям его жену, или нет. Пока он не получит донесения из родного аула, он не предпримет решительных шагов.

— Откуда ты знаешь это все? — спросил я и понял без ответа, что новости в этих краях переходят границы свободно, как тучи.

Рассказ Нури извлек из моей памяти вечер в Ильджике, Елену, тревогу рассвета, после которой я оказался в почти опустевшем ауле и уехал смотреть вещи более спокойные и нужные, чем наводнение.

Я записал все услышанное и решил держать связь с Нури, чтобы отправиться вместе с ним в пустыню на выручку манасеинского отряда. Я написал о встрече с Нури несколько писем и в них опять повторил, что собираюсь ехать к отряду и чтобы меня не ждали в скором времени в Ашхабад.

Я не знал того, что в городе имя мое уже связывали с инженерским отрядом. Итыбай-Госторг, взяв письмо Ключаренкова, сдал его в аулсовет Ильджика. Там, прочтя его, переслали помпрокурору, который, усмотрев в письме элемент жалобы на бюрократизм и перечень деловых просьб, срочно переслал его мне со своим заключением, что хоть письмо адресовано и не нам, но правильно будет произвести следствие, а потом уже передать письмо приезжему гостю, — и началось дело, в котором сплетались два имени — Ключаренкова и мое, хотя мы не знали друг друга.

Нури, однако, не был отпущен в экспедицию против Магзума. Как только ноге его стало лучше, его отправили в сопровождении нескольких комсомольцев в родной аул, чтобы там судить перед односельчанами и общественно выслушать откровенные признания и раскаяние так, чтобы они принесли пользу[6].

С отъездом Нури связь с событиями в пустыне для меня прекратилась, и я поспешил в Ашхабад, приехав туда нежданным, что многим показалось, не лишенным особых расчетов.

Имя мое ходило по городу в связи с письмами Ключаренкова, получившими одобрение и апробацию, и то, что я работал над ними, создавало вокруг меня атмосферу моей особой деловой близости к событиям в пустыне.

4

На другой день приезда писателей из колхозов в редакцию газеты зашел за одним из них Власов.

— Я к вам ровно на три минуты, — сказал он писателю. — Скажите мне, когда вы в последний раз видели Елену Павловну Иловайскую?

— Видел всего однажды, двадцатого мая.

— А товарища Ключаренкова, бригадира?

— Ни разу. И даже имя впервые слышу.

— Вот так-так! А ведь он вам письмо писал, знаете! Письмо попало в прокуратуру, там уверены, что это вы его направили с этим письмом. Тут такие дела заварились… А вы, значит, ни разу его и не видали?!

— Что с экспедицией?

— А то, что ее взял в плен курбаши Магзум. Так бы, пожалуй, скоро и не узнали, да помогла ваша книжка, та, что вы с надписью подарили Иловайской. Книгу нашли у колодца с припиской товарища Ключаренкова: «Погибаем одиннадцатого июня», доставили книжку в Ильджик, а там сразу догадались, кому эта книжка надписана.

Следователь помялся и сказал еще объясняюще:

— Хотя по фамилии вы гражданку не называли, а действовали интимно сокращенным именем… Верно? Ну вот, а я было думал, что вы, может, знаете что-нибудь более моего.

— Где они сейчас?

— Трудно сказать, товарищ. Как бы не угробил их всех Магзум, чего доброго, — вот что неприятно, а там, где бы ни были, — найдутся.

5

Третий день в песках без воды. Близилась ночь, сухая и душная, как дым. Кони стали. Верблюды еще перебирали ногами, но на глазах теряли силы.

Но вот Нефес, ехавший сложа ноги калачиком на седле, опустил одну, нащупал стремя со шпорой и ткнул им лошадь в бок, — она качнулась, но не двинулась с места и заржала, вбирая в себя воздух.

Нефес соскочил с седла, поискал темными глазами и сказал:

— Есть вода!

Все пали с седел. Первыми пили, как положено в пустыне, лошади, верблюды, потом проводник Нефес, за ним старший — Манасеин, и после него остальные, и самой последней пила Елена.

Началась ночь. При огне все сейчас же заснули. Сновидения у всех оказались чудовищно одинаковыми — всем снились базары, грохот в мастерских медной посуды, говор многих людей. Они спали, толкаясь своими бредами. Крик одного встревал в виденьях другого. Проснулись они также все вместе в легком испуге и удивлении, — солнечные пятна ползли по ним тонкими ящерицами, стояло утро, и у воды Нефес с курчавой иодно-серой бородой тарахтел ведром и через плечо разговаривал с Итыбаем-Госторгом. Мокрый от бега, костлявый скакун Итыбая терся головой о спину хозяина.

Пустыня поднимала пески и расстилала их на солнце. Догоняя ночь, шакал промчался к западу, где все еще было сине, серо, влажно и, похоже на пронзительный ветер, издалека засвистели гады.

Все они лежали на быстро теплеющем песке, не двигаясь, не оборачиваясь. Потом жар стал поднимать их, как закипающее молоко, и стало страшно, что он вдруг отхлынет и они разобьются, упав на песок.

Так, в полубреду, прошло много времени, и легкая дрожь, защекотав в груди, вернула им слабое сознание. Манасеин поднялся на локте. Солнце еще виднелось над горизонтом, но громадный вал песчаной пыли, заходивший со всех концов пустыни, уже заметил слабеющие лучи. Было так, будто пустыня занесла вверх свои края и пыталась завязать их узлом, как кулек, над крохотным колодцем и людьми.

— Пора пить чай, — сказал Нефес. — Вставайте!

Но сил не было встать. Итыбай-Госторг поднимал ослабевших и усаживал, как кукол, подоткнув им под спину мешки и вещи.

Только Итыбай, Нефес и Манасеин бодрствовали, но из последних сил. Итыбай шутил и дребезжаще пел песни. Он расспрашивал Евгению:

— Что приехали делать? У нас будете жить?

— Собирать старые песни приехала.

— Платить надо, даром не соберешь.

— Если надо, немного могу.

— А что потом будете делать с песнями?

Она объяснила ему, и старик недоверчиво качал головой. Выпив пиалу чая, он сказал:

— Давайте заказ Госторгу, мне, я соберу. Наш Госторг все может сделать. Я сам песни знаю, я вот уже учет делаю, сколько ребят родится и сколько помирает, также про скот, я вам и песни могу собрать. Недорого посчитаю.

— Так нельзя, — рассмеялась Евгения, — без нас не справишься, да и некогда будет тебе.

— Хай, — сказал старик. — Только смотри, дороже станет. — И, помолчав, добавил: — Ну, если не покупаешь ничего, значит, называешься гостьей.

Манасеин сказал Нефесу:

— Родиться бы мне туркменом, кочевал бы я по пустыне, собрал бы шайку, как Магзум, и ушел строить каналы. Разбоем построил бы их, честное слово.

— Возьми себе женщину старшего техника и иди жить в Кара-Кумы.

— Я и так пойду. Что мы все? Мы воды не чувствуем, как вы — пупком. Страшно мне иногда бывает, что никому не понятен мой план. Вот думаю, считаю, все хорошо, а страх берет другой раз: все может погибнуть, оттого что я русский, что душа у меня не здешняя, чужая вам.

— Тебя, Делибай, мы все за туркмена считаем, — сказал Нефес. — Если что надо строить — строй! Возьми женщину старшего техника и кочуй с ней.

— Ваши меня Делибаем зовут, я для них человек сумасшедший, мало понятный. Я тебя за что люблю, Нефес? За то, что ты любишь инженеров, Нефес, и это правильно. Вот Итыбай тех любит, кто покупает у него в Госторге, а кто не покупает — тот гость, человек, с которым надо возиться неизвестно зачем.

Нефес смотрел на него не мигая.

— Погоди, вырастут у вас свои инженеры, ты будешь их водить по пустыне и увидишь, как станет их сводить судорогой от одного только вида бессмысленно впадающей в ненужное море Аму-Дарьи, как будут они выть от неудач и джигитовать при успехах.

Он уже чувствовал, что еще до того, как родиться ему, бытие уже определило границы его возможностей и отпело ему удали, озорства, смелости и обреченности, сколько было свободных в том краю и среди тех людей, где началась его жизнь. Нефес отвел от него глаза и стал слушать воздух.

— Едут конные, — сказал он, и вместе с его словами пуля, вынырнув из темноты, взорвалась в костре и высоко подбросила угли горящим фонтаном. Вслед за ней другая, распоров копну песка, завизжала и запылила поспешно.

— Тушить костры! — крикнул Манасеин.

Нефес на четвереньках пополз к колодцу. Забились и застонали верблюды. Припадая на ногу, пробежал Ключаренков, волоча за собой берданку.

— Итыбай-Госторг! — крикнул кто-то.

Адорин обернулся, но старика уже не было. Елена с Евгенией возились у вещей, нагромождая их в кучи. Началась частая стрельба. Адорин подбежал к женщинам.

— Что делать? — спросил он.

— Идите к верблюдам! — крикнула, не оборачиваясь, Елена. — Там никого нет.

Он подбежал к верблюдам и увидел, что их поднимает ударами низенький человек в халате, опоясанном патронташем. Он рванул его за плечо, чтобы узнать — свой ли, и голова его брызнула во все стороны, как лопнувший арбуз. Боль была настолько сильной, что уже не ощущалась как боль, и он крикнул от смеха, валясь на песок.

6

Узнав, что хасаптан Илиа выдал план его похода, Магзум Бек-Темир быстро изменил направление своего рейда и взял круто на запад, оставив вправо от себя старый, еще сохранившийся от Тимура, колодезный шлях, и по безводной полосе пошел на север. Он еще не представлял себе достаточно ясно, что надлежит ему теперь предпринять, и не мог ничего решить, не зная, как развернется за ним погоня. Осторожности ради он ушел с караванной дороги и стал пересекать мертвые пески, чтобы незамеченным выйти севернее бугров Чеммерли. Об инженерах он, конечно, не думал. Все его мысли занял хасаптан Илиа, дела которого заслуживали смерти, и думать об этом было тяжело и сложно.

Не сомневаясь раньше в Илие, Магзум в пути вел речь, что он идет по зову праведного слепца Илии, видевшего тяжелые для народа звезды. Люди Магзума распространяли об Илие благочестивые и героические истории, называя его борцом, палаваном в идеальном смысле, и утверждая, что он сидел в свое время на цепи за борьбу в пользу родного народа против царя. Так Магзум шел к своему святому, произнося от его имени послания и предрекая события жизни. Он собирал Илие известность и делал ему житие истинного святого. Он раздавал по аулам мелкие вещи, якобы принадлежавшие Илие, и показывал простой пастушеский посох, присланный ему палаваном как символ твердого пути, со словами: «Пусть приведет он тебя к истине, как привел меня».

Посох этот вез в особом чехле, как знамя, молодой парень Муса.

Глядя на его светящееся почтением и страхом лицо, Магзум скрипел зубами и с наслаждением думал, как он обломает святой костыль о спину дурака Илии.

Но Муса хоть и знал, что хасаптан Илиа отвернулся от курбаши и предал его дело, не осуждал Илию, а все сваливал на судьбу. Он вез посох слепого и не видел на себе никакой вины, не боялся за жизнь и полагался на то, что все объяснится к лучшему. Сухое и легкое дерево посоха нести ему было радостно, он нес его как дерево мудрости и простоты, дающее счастье.

Отряд шел невесело. Колодцы были оставлены в стороне, и перед ними шли не посещаемые путниками места. С вечера запахло, однако, водою. Ее нежный и тонкий запах пьянил обоняние и путал все мысли, как анаша.

Магзум торопил людей, и, бросив поводья, они отдались коням, чтобы, идя на запах воды, быстрее достичь отдыха.

Так наткнулись они на костры манасеинского отряда.