1

Хасаптан Илиа, бывший борец, только что получил письмо курбаши Магзума. Ему читал его ученик и племянник Мамед, парень с нарывающим, как сплошной фурункул, лицом, по прозвищу Еловач.

Новости были тревожные. Курбаши писал, что, после того как он ушел прошлой весной из Кара-Кумов, чтобы пробиться в Афганистан или Персию, двое из его ближайших, Шараф и Якуб, передались пограничникам и стали служить у них на постах. Тогда он распустил отряд, а было у него двадцать семь человек, и с четырьмя своими племянниками ушел в пески за станцию Уч-Уджи обжигать уголь из саксаула. За зиму добрались и до них и наложили налог, тогда они взяли пять лошадей, — он так и писал — просто взяли, но Мамед прочел это слово с определенным акцентом, а Илиа кивнул головой в ответ, что именно так и следует понимать его, — и ушли на юг, к керкинским кочевкам, где и нанялись в чабаны в новый совхоз. Оттуда завязали связь со всеми людьми отряда и постепенно привлекли их к себе. В начале весны Якуб, как и следовало по заслугам его, умер, — здесь Мамед опять сделал особое ударение, и Илиа ответил кивком головы, — а Шараф перевелся на другое место, к Термезу, но о нем написано друзьям, и все будут знать, как быть с ним.

Потом курбаши сообщал, что весною было много работы с колхозами, уважаемые люди уходили в Афганистан, других приходилось учить, и здесь забрали каракульчи на три тысячи семьсот афганских рупий, которую и продали одному человеку из Герата.

«Когда мы узнали здесь о том, что сделали инженеры, — писал курбаши, — и что выпущенная ими вода, — так утверждаем мы здесь и просим вас распространить это в ваших краях, — губит стада и расстраивает жизнь, мы решили снова набрать честных и смелых людей, чтобы восстановить у нас все, как было. Вода не должна быть проведена, — писал он далее, — потому что сейчас же начнут строить колхозы, и вы объясните нашим людям, что тогда бежать надо будет всем сразу и что тогда никто не спасет нас. Мы распространили здесь, что за воду, которая идет гибелью, на нас еще наложат налог, и так вы распространите у себя среди всех. Я выйду и возьму всех русских и отвезу их в кочевки, а туркмен, которые есть с ними, предам смерти. От имени всех ваших доброжелателей, находящихся с нами, желаю вам, чтобы милость божия, которая поставила вас в высокое положение, не покинула вас, чтобы это большое счастье осталось при вас навсегда».

Под письмом стояла именная печать с надписью:

Магзум Бек-Темир.

— Все? — спросил Илиа.

— Все, — ответил племянник и спросил: — Что будем делать? Надо кочевать в другое место. Через Магзума погибнем мы.

— Зачем кочевать? — сказал Илиа, но сам подумал то же.

— Ты иди, — сказал он Еловачу, — я подумаю, что делать. Да не болтай пока, что письмо есть.

Илиа смолоду был борцом и выступал на базарах. Когда ему минуло двадцать шесть лет, вышел случай ему жениться, невеста была выбрана, все уговорено, но в последний момент ее отбил этот самый Магзум, служивший стражником. Илиа с горя ушел тогда из аула и два года боролся на базарах в Чарджуе и Мерве, а когда вернулся, чтобы хозяйствовать, его «су», водный надел, оказался в пользовании мираба. Он начал тяжбу и проиграл ее. Проиграв тяжбу, Илиа поручил дело силе и определил убить мираба и убил бы, но собрались старики и вместе с ишаном вырешили считать его лишенным разума и посадить его на цепь, и чтобы мираб кормил его до кончины. Было это дело за два года до большой войны. Когда начали брать туркмен на войну, все кричали — отпустить Илию, потому что он был еще сильный и храбрый, но ишан настоял — не пускать. Так сидел Илиа до тех дней, пока не пришли красные и не арестовали ишана, и его выпустили на волю, и чтоб аулсовет кормил его. Но кормить было некому, потому что мираб убежал, и Илию старики опять посадили на цепь, отдав на попечение брата мирабова. И еще он сидел пять лет, а с прежними одиннадцать, пока Магзум не пришел управлять аулсоветом. Он выпустил Илию, и кормил его, и дал ему лошадь, и смотрел, чтобы раны зажили у него, и оповестил его имя как человека мудрого и угодного богу. Но сила уже не вернулась к Илие, и глаза стали видеть только вдаль.

Потом много было всего, и скоро Магзум ушел с ханом Джунаидом басмачить, вернулся, опять уходил, а возвращаясь, жил в доме у Илии, хотя жена его была в том же ауле. В последний раз, уходя на юг, Магзум сказал ему, что пришлет за женой, и просил Илию помочь ей отправиться с его посланным. Несколько раз заходил Илиа в дом к ней и справлялся, все ли имеет она и нет ли какой нужды, и однажды спросил ее, помнит ли она его.

— Нет, — сказала она.

— А палавана Илию? — спросил он. — Молодого палавана Илию, который был сильнее всех мужчин?

— Нет, не помню, — сказала она.

— А кто тебя сватал до Магзума? — спросил он.

— Не знаю, — сказала она. — Какой-то человек сватал, но почему не взял к себе, неизвестно мне.

И с тех пор появилась у него обида на Магзума, и забыть он ее никак не мог. Теперь настало время решать, как быть.

Он лег на кошму и накрыл голову халатом, чтобы думать. Его разбудил Еловач, говоря:

— Инженеры приехали. Что делать будем?

И тут же вошел Адорин, поднял его и начал допрос. И как будто не засыпал Илиа, а продолжал свои мысли о прошлом, потому что все, кроме знакомства с Магзумом, пришлось повторить заново.

Изучать звезды он начал еще в детстве, от деда, но по-настоящему взялся за них, сидя на цепи. Знал он четыре главнейших звезды — юлькер, яралак, югийлдыз и ялдырак, и по ним все определял.

— Расскажи, как ты определяешь? — сказал Адорин.

— А вот как, — начал Илиа. — Когда наступают степные жары, выходит звезда юлькер. Если ее не видно, — лета еще нет. Она закатывается в полночь, потом все раньше — в десять, в девять, в восемь часов, пока не наступит время, когда она заходит вместе с солнцем, и тогда ее не видно сорок дней. Через десять дней после сорока она будет видна немного яснее, а затем все лучше, и, как станет совсем ясной, — пшеница готова. Через пятнадцать дней после выхода юлькер выходит яралак. Из-за света ее еще не видно десять дней. В это время начало летней жары. Через двадцать пять дней после яралака выходит югийлдыз, — готовы дыни, и цветет камыш. Пока не вышла ялдырак, нельзя выезжать без воды. После ее выхода ночи будут влажными, можно воду не брать. Через десять дней после выхода ялдырака у верблюжат начинает расти шерсть, через сорок пять — время случать баранов, через сто двадцать после выхода — случка верблюдов и начало зимы. Все.

— А как ты предсказал относительно Февзи и воды, тоже по звездам? — спросил Адорин.

— Нет, то другое, — ответил Илиа, смущенно вскинув голову.

— Что другое?

— Нельзя сказать. Грех. Я тебе просто пример приведу, сам решай.

И он легко и не задумываясь, как давно известную и на память выученную задачу, рассказал ему сон своего соседа, который он объяснил недавно.

За ним гнался верблюд, он бросился от него в первый попавшийся колодец и повис на его деревянных перекладинах. Видит — внизу змея, а по бокам две крысы подгрызают перекладины. Стал кричать — проснулся. Я ему так сказал: верблюд — жизнь, которая тебя мучает. Змея — земля. Крысы — день и ночь. А все вместе — скоро умереть. Вот и решай сам, как я объясняю.

— А сосед что? — спросила Евгения.

— Как что? Я же сказал — скоро смерть, и он вчера помер, — довольно и спокойно ответил хасаптан.

Адорин приказал ему быстро собраться и, вынув револьвер, упростил все приготовления. Снаружи собиралась толпа.

— Если что спросят, скажешь, что тебя вызывают лечить инженера, — сказал Адорин.

Через два часа они нагнали караван из четырех верблюдов с небольшим стадом овец.

— Куда идете? — спросил проводник-комсомолец.

Караван шел к такыру, где в суматохе передвижений возник сумасшедший базар. Все продавали овец и уходили прочь. Покупатели наехали из дальнего далека и покупали сколько ни предложи, хоть десять тысяч голов.

— Аму-Дарья ищет старый свой путь, беда нам будет, все Кара-Кумы зальет. Надо уходить.

— Придется пустить в ход хасаптана, — сказал Адорин и вечером у такыра долго объяснял комсомольцу, что ему надо сказать Илие. Не вытерпев, сам объяснил ему по-русски задачу завтрашнего дня.

— Если не скажешь, что я приказал, убью на месте.

Ночью спали по очереди. Илиа лежал и смотрел звезды. Куда его везут, он не знал, но не боялся, что ему будет плохо; одно пугало — что нагрянет Магзум и за речи отстегает плетьми, если не сделает хуже. И не знал Илиа, говорить ли завтра то, что приказали ему, или молчать, или взять да и выдать все про письмо и замыслы курбаши.

С утра хоть и не было ветра, пошел дождь пыли. Пыль поднималась далеко за такыром, как пламя дымящего вулкана, и долго и лениво кропила людей своим сухим и колючим дождиком. Пыль поднимали кумли — люди песков — своими стадами. На ровной долинке за колодцами с рассветом начался торг. Многие покупали и продавали, не слезая с коней. Бродячие пилавчи раскинули кошмы и натянули навесы для чайханы, на чувалы насыпали зеленые горы табаку наса, в медных чанах заварили плов.

Старики пошли помолиться к мазару, могиле святого, и в кольцо, ввинченное в стену, в кольцо с остриями, вправленными внутрь, просовывали руки, чтобы узнать, грешны ли они? Гвозди рвали кожу, и люди поникали в смятенной и жуткой покорности.

Потом прошел базарный глашатай с большим барабаном и пронес сладостный вопль хитрого и сложного напева.

— Откуда он? — спросила Евгения, готовясь записывать.

Глашатай, старик невероятных лет, бежал, как и все, из Моора, где он был базарным смотрителем, — и вот в пустыне базар, и он считает своей законной властью открыть его, как положено. Сморщив лоб и закрыв глаза, он поет, опираясь на палку, с вдохновением дервиша. Да, он бежал из Моора, но он честный работник. Вот он увидел базар, открывает его и блюдет по всем догматам коммунального права.

Кумли собираются вокруг него оцепенелой толпой. Они любят пение и слушают его как певца.

— Берекелля! Молодец! — кричат они ему.

— О чем он поет?

— О декретах, — говорит комсомолец. — Он поет новые декреты, но я уже слышал их у себя в Ильджике. Еще он поет, что если кто найдет без хозяина лошадь или хурджины, пусть доставит ему, у него — сохранение, также — штраф за драку.

— Илиа, иди и скажи базару, что условлено.

— Я скажу, — говорит Илиа, — пусть еще соберутся люди.

Они идут сквозь толпу. Туркмен в украинской косоворотке под старым халатом, приторговав барана, но еще не решив, купить или не купить, расспрашивает о местных делах.

— Колхозы делали? — спрашивает он.

— Отложили на осень. Воды у нас было мало. Хотели осенью думать.

— Ха, осенью, думаешь, вода будет? Водой черепах поят инженеры.

— Вода пущена, чтобы нас выгнать. Как нас уничтожат, вода опять будет. Слыхали про случай с Февзи?

— Илиа! — говорит комсомолец.

Под навесом из тонкой серой кошмы старик рассказывает, как он в прошлом году пересек пустыню с автомобилями Ферсмана. Он не хочет лгать и открыто признается в своей старческой трусости и еще в том, что если бы не деньги, так сроду не пошел бы он на такое опасное дело, как ездить на автомобиле. Он рассказывает, что машины шли, разрывая под собой песок, и слушатели перестают жевать и слушают его зачарованно.

В воздухе, как шум морского прибоя, стоит блеяние стад. Из почтения перед рассказчиком никто не ест, и пилавчи с тревогой глядит на ошалевшего от красноречия старика. А тот рассказывает, как пело радио и как ели в пути вкусные мясные консервы, и что русские пьют чай с сахаром, а он один — правильный человек — пил сначала чай, а потом съедал сахар и в общем-де съел фунта два за дорогу Люди, которые преодолевают пустыню на ишаках и верблюдах в течение пятнадцати дней, с уважением смотрят на старика, неделю проездившего на автомобиле. На верблюде спокойнее, а что такое пустыня, когда ее знаешь?

Илиа встает и, прерывая рассказ старика, говорит:

— Я — хасаптан Илиа. Кто меня знает? Вот мое лицо и мои глаза, пусть скажет, кто меня знает.

Он выжидает.

Адорин говорит ему тихо:

— Ты был борцом, Илиа? У нас с тобой борьба. Я держу револьвер у твоей спины. Думай, что скажешь, Илиа.

Народ сбегается со всех сторон.

— Ну да, это слепой Илиа, — раздаются голоса.

— Это он видел Февзи. Илиа, ты видел его?

— Я, хасаптан Илиа, говорю вам — я видел Февзи и знаю звезды, которые всем управляют, и вот мое слово — будет беда вам, идет на вас курбаши Магзум взять овец. Пусть мое слово запомнят. Он возьмет овец и разграбит кибитки. Вот — беда. А вода кончена, я знаю, что говорю, река вернулась к себе. Закройте базар, ступайте по своим кочевкам, не продавайте овец, — тот, кто покупает их, имеет злой умысел. Магзум придет, — говорит он, — придет Магзум, ничего не оставит, если не объединитесь и не прогоните его.

Все превращается в беспорядок. Навес дрожит и падает, как сорванный ветром парус, пилавчи шныряет, ловя своих посетителей, и молодой кумли верхом на коне пробирается к Илие и кричит ему:

— Илиа, слова твои отвезу, как письмо. Помни, Илиа!

— Сабля свою ножну не режет, — говорит Илиа.

Беспорядочно быстро пустеет такыр. Дождь пыли уходит прочь. Глашатай грустно стоит посреди брошенной котловинки, на остатках растерзанного базара.

— Нехорошо поступил, Илиа, — говорит он резонно. — Надо было мне сначала базарный сбор собрать. Базар нельзя разгонять, декрет такой есть, — говорит он и остается один.

2

Дни, ночи, сутки спутались, и время измерялось теперь кострами. Они прожили время в семнадцать костров, как потом сказал Илиа своему следователю.

3

Солнце не заходило, но тени с восточной стороны уже ползли на барханы. Пустыня двигалась, оставаясь безмолвно-безжизненной. Глаза кружились от ее ползущих теневых пейзажей. Прикрываясь широко распахнутыми тенями, из ее недр вывертывались змеи. Они пробегали, не обращая внимания на людей, тихие, похожие на клочки теней, гонимых по песку ветром. Легкое падающее солнце тончайше отражало металлический блеск их расписных тел.

— Ты что читаешь, товарищ Елена? — спросил Ключаренков.

— Книгу мне подарил один писатель. Бригада их была в Ильджике.

— Бригада? — Ага. Адрес их знаешь? Ну вот, напиши-ка им письмо. Жарь на «Туркменскую искру». Сегодня сдадим товарищу Итыбаю, он колдуна повезет куда надо, заодно сдаст и наше письмо.

Написав и отдав письмо Итыбаю, она возвращается к книге, на титульной странице которой сделана длинная надпись.

Адорин храпит и бьется во сне.

— Какие сны одолевают, хоть хасаптана зови, — говорит он. — Все о пустыне, чорт бы ее побрал. Две недели живу в ней, а что она такое — чорт ее знает!

Елена стирает пот с его лба. У нее такие горячие, значительно горячие руки.

— Нет, в самом деле, что такое пустыня? Вот смотрите, какая стоит тишина. Не тишина движения, а тишина состояния, биологическая, страшная и восторженная тишина, рождающая космические неврозы. Страх тишины переходит в страх перед пространством, перед так дико растянутыми километрами, ожидающими преодоления. Так может быть страшно, когда бы увидел вокруг все мясо, съеденное за всю жизнь, или бумагу исписанную, начиная с гимназии, или всех знакомых, со дня рождения. Смотрите, Елена, смотрите, пустыня вобрала небо в свои края, как голубую прозрачную воду…

4

Колебля голову над серым, запыленным телом, ощупывая мерцающим языком темноту на своем пути, бросая тело подвижною узкою волной, змея подпрыгивала и кусала воздух. Она угорала от звука, исходящего от огня у ее небольшого колодца. Она шла на тепло, скосив глаза на стороны, один глаз — в одну, другой — в другую, и теплый воздух, проносясь от огня, щекотал ее напряженную кожу. Но, когда она приблизилась, огонь издал звук, а за ним другой. Они продлились, как прыжок ветра, и вернулись в огонь, не оставив эха. Потом они возобновились, медленно колыхая ее сознание, и повлекли к себе, лишали язык чутья и кожу напряженности, они шли цепкими течениями в рассеявшемся под луною воздухе. Противоборствуя их опасным токам, змея кусала воздух. Глаза ее переставали видеть, и язык не говорил о том, что лежит впереди нее.

Был свет луны, как всегда, и была тишина, как всегда, и, ничего не волнуя, кроме ее тела, пел огонь. Она подвигалась к нему с бешенством и восхищением. Звук облекал всю ее теплою одурью и тащил к себе. Она подобралась к самому огню и бесновалась перед его теплом, но звук увлекал ее по другую сторону огня. Змея пыталась отбросить соблазнительно поющее пламя и грудью бросилась на него, опадая в мучительных ожогах. Потом, рассвирепев, долго кусала свою верткую тень и, смирясь, поползла на звук за огнем.

Вдруг в стороне зашумела ночь, и шум врассыпную раскидал звуки. Тяжесть отлегла от ее тела, и она ринулась в воздух, как рыба из продранной сети. Припав к голубому песку, она вошла в него острым сверлом и быстро двинулась в нем, как в туннеле, подальше от необъяснимого в этот вечер и страшного своею опасностью дня.

Человек за костром поднялся, отложив дудку, и сказал самому себе с горечью:

— Опять прошли люди. Вспугнули четвертую. Ночь прошла даром.

И пошел вслед каравану — попросить пиалу зеленого чаю и рассказать о своей неудаче, потому что был он охотником Туркменгосторга и бил змей на экспорт, по договору — полтинник с метра, и дорожил длинной змеей.

5

Тишина. Пески. Древен воздух над ними. Он ничего не держит в себе. Песок, третьего дня взбитый ветром, сыплется теперь сверху, как крупицы самого воздуха, бессильно распадающегося от времени. На горизонте замер облик ослепительного белого города. Он покоится на резких голубых туманах и напоминает возносящийся на небо скит с дешевой афонской олеографии.

— Аул у колодца Юсуп, — говорит Итыбай. — Два дома и восемьдесят кибиток.

Время, потерявшееся в песках, вдруг находится и организует людей, как сторожевой пес свое заблудшее стадо.

— Есть ли тут почта? — спрашивает Адорин и сам смеется над нелепостью своего беспокойства.

— Я чувствую запах дыма, — говорит Евгения. — Ведь миражей обоняния нет?

Верблюды качаются на песчаной волне. Так корабли из тяжелого моря облегченно и нервно входят в порты. Манасеин распоряжается.

— Верблюдам влить в желудки не меньше чем по восьми ведер воды. Выспаться и отдохнуть. Наполнить турсуки местной водой, мы опередили поток, — впереди сухо.

Вечерняя туманность относит белый город все дальше и дальше, все выше и выше над горизонтом. Теперь он вознесен в окружение первых звезд. Так проходит час, другой, третий, и вот осел, идущий впереди, спотыкается о камышовые берданы, все вокруг развертывается лаем, верблюды пятятся в сторону, и Хилков слезает у самой стены крайнего белого дома.

Из домика выбегает человек в белом и по-туркменски спрашивает:

— Больные? Откуда?

Торопясь на этот озабоченно-мирный голос, все начинают раздраженно укладывать на землю верблюдов, звать погонщиков и вытаскивать из чувалов свои вещи, вдруг ставшие совершенно необходимыми. Потом они входят в дом, это — больница, и блеск никелированных кипятильников кружит глаза.

— Инженер Манасеин! — говорит фельдшер и кому-то кричит: — Сходи в кооператив, позови приезжих! Тут кто-то из ваших есть, утром пришли.

Слова: больница, кооператив, самовар — радуют очень смешно.

— А баня? — кричит Хилков. — А баня? Какая же это культура без бани?

— Это уже завтра, — смущенно говорит фельдшер. — Не баня, конечно, а просто ванну устроим вам.

Все тогда поднимаются разом и идут в домик кооперации.

— А радио? — спрашивает Елена.

— К осени будет.

— А почта? — вдруг вспоминает Адорин.

— Ящик у входной двери. Найдете?

В кооперативе Семен Емельянович накрыт за примеркой исподников. Первой на него наталкивается Евгения и в смятении отступает перед его окриком:

— Дура какая! Что ж ты лезешь без голосу, без никакого? Какой тебя фольклор приволок? Подождите, ребята.

Но все уже рядом и обступают его, восхищенно трогая за ноги и умиляясь товаром. Розовые исподники блестят на нем нервно, как на акробате.

У стойки начинается маскарад. Елене через головы, на руках, подают нечто с машинной кружевной отделкой и с голубенькой ленточкой, продернутой сквозь кружева.

— Не малы? Вы бы примерили?.. Елена Павловна, берите пример с Ключаренкова.

И вот по рукам растекаются рубашки, кальсоны, носки. Пышные подвязки танго с лихим розаном надолго привлекают внимание Ахундова, пока их не покупает Адорин.

— Зачем вам? Кому же здесь дарить?

— Я подарю Семену Емельяновичу.

— Отдайте мне их, пожалуйста, — говорит Евгения. — Ну вот, голубчик, ради той простоты, о которой вы говорили. На что они вам?

Шоколад «Золотой ярлык» и папиросы «Моссельпром», конфеты, хинная вода, — все оказывается очень нужным. Цивилизация рекомендуется очень мелочной розничной лавкой.

Они вышли из кооператива, таща за собой Ключаренкова и Ахундова. Ночь зеленым ливнем затопляет становище. Ее зеленые космы стекают с белых стен домиков, и зеленые лужи теней колеблются на песке перед ними. Головою взволнованной кобры глядит луна на огни аула.

Фельдшер, в самом новом белом халате внакидку, встречает гостей у стола. На нем легкий защитный френч, усыпанный коллекцией разнообразнейших значков и жетонов.

— Что это с вами случилось? — спрашивает Елена. — Откуда эти значки? Как генерал в орденах!

— Я считаю себя нисколько не хуже любого генерал-губернатора, — говорит фельдшер. — Садитесь, пожалуйста. Вот консервы, вот мед. Хотите сыру? Хозяйничайте, пожалуйста, — говорит он женщинам, — а я успокою любопытство и расскажу о значках. Впрочем, вопрос не о них, вопрос философский — об активизме. Раньше, в царское время, были медали. Выслужил время — получай, отличился — носи такую-то Анну. Теперь этого нет, да и не нужно нам раздражать человеческую гордость и самомнение, но как раньше грудь в орденах была позором, теперь грудь в значках пролетарских обществ есть положительный случай. Значки мои не означают, что я кого-то лучше, они упрекают тех, у кого их нет. Что за пассивность! Все имеют право на тот или иной жетон, вноси лишь взнос и веди работу, но не платят и пассивны. Поняли? За два года я прошел в девятнадцать обществ. Плачу взносы и работаю в каждом. Все больные мои то в «Осоавиахиме», то в «Друге детей», и мы соревнуемся.

— А в «Автодоре»? — говорит Манасеин.

Фельдшер довольно указывает на значок.

— А в «Совтуристе»?

Тот вытягивает брови и говорит, оправдываясь:

— Вот беда моя, не могу завязать сношений с «Туристом». Но пустяки, пустяки, я добьюсь. Вот поеду в Ашхабад, привезу три новых значка. Я всех обгоню.

И он рассказывает, что два его друга, фельдшер и наркомземовский агент, соревнуются с ним, пытаясь занять первое место, но пока неудачно.

— Я себе специально радио поставил, — говорит он, — чтобы из первых рук всякие новости узнавать. Как что-нибудь учреждается, я сейчас же письмо. Во многих обществах я член номер первый.

И он делился под общий смех и одобрение затаенной мечтой:

— Очень мне хочется самому какое-нибудь общество основать.

— Давайте! — кричит Адорин. — Давайте создадим общество «Друзей пустыни». Фельдшер — замечательный малый.

— Адорин, да вы же милый, милый, откуда вы такой взялись? — лепечет Елена.

И он вспоминает, что ей его предложение особенно дорого и приятно, и, радуясь, что он сделал его, и еще тому, что сделал непринужденно, без тайного умысла ей угодить, он вынимает блокнот и строчит протокол оргсобрания.

— Ну как, впору? — спрашивает Хилков Ключаренкова.

Ключаренков глазами показывает, что да, и косится на женщин, но те в удивительной простоте глядят на него и сами кричат:

— И нам все в пору. Замечательно! С вашей легкой руки.

«Проста, удивительно проста и этим-то в сущности только и хороша жизнь», — думается Адорину.

— И все-таки, что же такое пустыня? — говорит он. — Вот мы образовали новое общество, а что ж такое пустыня? Вот мы опустили письма в почтовый ящик, отсюда за триста верст первый цивилизованный город, но московские новости мы узнали, однако, тотчас же, завтра ожидается караван из Хивы, а послезавтра — из Ашхабада. В полдень завтра будет парад комсомольцев, охотников за утильсырьем, и общее собрание пайщиков кооператива Юсуп-кую. Тут прохождение новостей расписано, как прохождение поездов. Не грех вспомнить, что академик Ферсман несколько лет назад обнаружил, проходя Кара-Кумы, что в них живет не меньше ста тысяч людей. Двадцать три процента среди них сифилитики, столько же, если не больше, трахоматиков, они умирают здесь от чесотки, от малярии, но они сильнее, чем земледельцы, выносливее и даже более, чем они, красивы. Александр Платонович проводит тут искусственную реку. Максимов намерен пробуравить всю пустыню дырками колодцев, но третьего дня охотник Овез долго плакал у нашего костра оттого, что за день не убил ни одной змеи, а у него договор с Туркменгосторгом на триста штук, и уже получен аванс, и близок срок сдачи. Товарищ Итыбай-Госторг, погубитель кочевых кулаков, бурею носится по пескам, контрактуя шерсть и продавая мыло и бензин, и пустыня не мешает ему, она дает каракуль, она нужна. Что же такое пустыня? Ужас ли, бедствие, или просто «условие жизни», к которому нам трудно привыкнуть и на которое жалуемся только мы, заезжие люди. Но вот, смотрите, вот существует амбулатория, и пустыни нет, комсомольцы собирают утильсырье, и пустыни нет. Завтра мы примем ванну и выслушаем концерт, — где же пустыня? Вот эти пески и солнце? Но они нужны, чтобы завивать овечью шерсть и давать змей для экспорта…

— Это же ерунда, — говорит Манасеин, — ну, поболтайте на радостях, поболтайте… Сегодня последний день нашей возни с наводнением. Сегодня напишем все донесения и двинем через пустыню на север, — начнем работать над переводом Аму в Каспий.

— Я хочу сказать, — говорит Адорин, — что здесь одного не хватает — темпов. Здесь люди живут медленно. Надо заставить их жить быстрее, вот и все. И сделать это можно только средствами самых технически идеальных сил. Что такое каналы или колодцы? Каналы в Египте не ускорили, не усложнили жизни феллаха ни на секунду. Вы знаете, я не верю сейчас строительствам, которым нужны десять или пятнадцать лет. Я не верю им именно здесь. Что такое пустыня? Область, где есть нужда в применении максимально эффектной энергии. Надо искать более быстрые темпы в наиболее совершенных машинах, наиболее рациональных проектах. Надо выдумывать каждый раз, когда приходится повторять даже самые простые движения.

Входят, занося на плечах ночь, милиционер Саят и техник Максимов.

6

На отряд Итыбая-Госторга возложил Манасеин задачи своего арьергарда, — Итыбай снимал людей отовсюду, где они были, и подбирал заблудившихся. Куллук Ходжаев, отбив тело Февзи, вернулся в Ильджик за людским пополнением из мобилизованных горожан, и оставшийся один у берегов озера Максимов примкнул к Итыбаю. Позднее им передали Илию, так как никто, кроме Итыбая, не смог бы вернее его уберечь и доставить.

Они шли рядом с потоком. Пески звучно сосали воду. Как черви в падали, шевелились в теплом иле безыменные семена и, набухнув, повсюду вылезали ростками. Вырванные в ауле, деревья приподнимались с земли свежими побегами. Сытый, мрачный запах тления стоял кругом. В опавшей воде гнили трупы людей и животных. Мухи, которых здесь никогда не было, ползали тучами по обильной пище, даже не взлетая перед человеком, а только неловко и недовольно подпрыгивая.

Пользуясь тем, что работы не было, Максимов записывал все свои наблюдения над водой и колодцами.

Старый глашатай рассказал о колодцах то, чего никто не заметил: что многие из них заброшены и зарыты своими хозяевами, и их не открывают политически, из боязни нарушить право чужой собственности и нажить врагов. Что есть колодцы, заваленные трупами басмачей, и колодцы с трупами красных; их обходят стороною, потому что могила не должна быть осквернена прикосновениями. И еще узнал Максимов, что в песках есть уважаемые мазары — могилы праведных людей, — и в тех долинах идут дожди чаще, чем по соседству, и что, если бы было больше праведников, было бы больше воды.

Каждый встречный колодец Максимов исследовал и заносил себе в книжки; пятеро милиционеров помогали ему приводить воду в порядок с воодушевлением и энтузиазмом прямо непонятными.

— Если бы мне пришлось строить каналы, я бы набрал себе одних только милиционеров, — говорил Максимов Итыбаю.

В день сбора на Юсуп-Кую отряд их насчитывал уже двенадцать человек, среди которых был охотник на змей Овез, базарный глашатай и трое сирот-подростков.

На короткой дневке Максимов сел за дневник, а глашатай подошел к Илие с почтительными и надоедливыми вопросами. Тема была одна — вода и погода.

— Отчего идет дождь, Илиа? — спрашивал старик. — Или нет, ты так мне скажи, почему там, где говорящая палка, дождь бывает чаще, чем там, где ее нет? Вот в Мооре поставили палку радио, и дождь стал итти каждую пятницу, а до того дождя не было… Ты ответь мне, Илиа.

Максимов писал очень важное — цифры потерь в наводнении, но оставил и вслушался.

Овез, охотник, подтвердил сказанное.

— У нас в Ашхабаде то же самое, — сказал он. — Как не было радио, было мало дождей.

Максимов бросил рапорт и сел за эту новую головоломку, уверенный, что найдет для всякого суеверия его простую физическую формулу. Он выписал сначала все априорные мысли, все физические предложения, все электромагнитные формулы, все проблематические суждения.

Итыбай торопил его продолжать путь, чтобы засветло успеть быть у Юсуп-Кую, но Максимов медлил. Все были в сборе и ждали его одного. Итыбай ходил взад и вперед, качая головой в лад своим мыслям.

Он насчитывал гибель ста тысяч овец и двух тысяч людей. Пастбища залиты, колодцы тоже, стада сгрудились у холмов Чили, и, если не доставят кормов, все, что уцелело от воды, подохнет с голоду. Вода его мало интересовала. Корм — вот что еще могло спасти стада. Через месяц настанут влажные ночи, нужда в воде будет ослаблена, но вот корм, корм… Он бы не посылал инженеров делать воду, а посылал бы сеять траву, которая живет на песках.

Через час он ушел вперед, чтобы, не заходя на Юсуп-Кую, прямиком держать путь к холмам Чеммерли.

Максимов остался с милиционером у колодца. Двое суток лежал он на листе бумаги, расчерчивая ее с беспокойством и бешенством. Милиционер, бродяга по своей службе, повествовал ему о всех колодцах округа, о всех базарах, присовокупляя к описанию мест пересказ лучших событий, прошедших за последние годы.

Двое суток валялись они в мучительном творческом бодрствовании. Милиционер выдавал технику Кара-Кумы, а техник искал и комбинировал воодушевившие его формулы.

Он думал: дождь образуется, как известно, при охлаждении влажного нагретого воздуха, поднимающегося в верхние слои атмосферы. Чтобы столб воздуха подняло вверх, он должен быть легче окружающей его атмосферы. Достигнуть этого возможно согреванием воздуха водяными парами. Поднявшись вверх, влажный воздух, путем охлаждения, превращается в дождевые облака, и там, где нет восходящих потоков, там не образуется облаков и почти не бывает дождя.

Дожди охотно идут в океанах над подводными рифами, и мореплавателю висящее над океаном низкое дождевое облако является маяком, знаком опасного места. Воздух над рифами теплее, чем рядом, и обращается в восходящий поток, а от него собираются облака, и может быть дождь.

Он вспоминал искусственные сухопутные острова Дессонье — обширные, обнаженные углубленные площадки от десяти до ста квадратных километров, окруженные кольцом растительности. В середине площадки башня в двадцать метров с шарообразной вершиной. Нагревшись у ее стен, воздух поднимается вверх и сгущается в облака.

В Кара-Кумах есть свои сухопутные острова, ложбинки такыров, окруженные кольцом песков, с травянистыми зарослями и с мазаром — могилой святого — вместо центральной башни. Глинобитные стены мазара теплы и греют собою окружающий воздух, и на такырах с мазарами часто идут дожди, что обычно приписывается небесным заботам святого. Опыт одиноких мазаров на кара-кумских такырах, — говорил он себе, — вот классика, вот образец излюбленной многими антики, опыт пустыни перекликается с последним словом технической мысли. Используем «святые» дожди. Это же просто, и это эффектно.

— Я знаю, почему идет дождь возле старых мазаров, — говорил он милиционеру. — Я буду делать такой дождь.

Тот смотрел на него угрюмо и уважительно. Вот уже двое суток они лежали на кошмах возле колодца в пустыне, как нищие или прокаженные.

— Сегодня сделаешь дождь? — спрашивал милиционер. — Лучше, когда народ будет, тогда. — Он расхохотался, представив себе, как перепугаются люди. — Ты без меня не делай, — сказал он, — мы поедем с тобой на базар, и, когда люди начнут торговать, сразу пустим дождь на них.

Он упал на спину и смеялся, брызгая слюной, пока не забыл, о чем смеялся.

Максимов собрал все свои записки и зашил их в подушку седла.

7

Елена заснула под разговор страшно длинным и увлекательным сном.

Бывают такие женщины, таланты которых смешно выражаются в любви к данному месту или к данному образу жизни. Они могут быть влюблены в определенный город, в музей, в озеро, в свои улицы, где протекало их детство, и специальностью их тогда становится всю жизнь жить на этих улицах, любить озеро или музей и заставлять всех окружающих делать то же. Все остальное, что сопутствует взрослой жизни, — любовь, замужество, труд, — имеет цену тогда лишь, когда углубляет и совершенствует основную базу их жизни. Есть женщины, сосланные такими своими привязанностями в искусство, в быт, в разврат. Елена была сослана в пустыню, где она играла разнообразнейших героинь. Никто не мог понять, что ее удерживало в этой дикой глуши. По утрам у нее были большие и ясные, глаза. Днем они суживались, никто не мог заглянуть в их покойную и просторную глубину. Руки ее всегда казались вялыми и ленивыми, но однажды она простерла их над костром, как ветки, и они закачались упруго и просто, будто плыть в воздухе было их естественной позой. Так же непостоянны ее лицо, фигура, походка, голос. Ноги ее некрасивы, но выразительны, а в походке, как в речи, заложена трогательная эмоциональность. Она вся говорила, всеми своими движениями, всем своим телом. Ненависть и нежность вызывали у нее одну и ту же судорогу в глазах, зато смех всегда был неожиданно разный. Казалось, что у нее несколько фигур и несколько голосов, которые она меняет, как платья, и что ее манера держаться страшно зависима от этого дежурного одеяния.

Когда Адорин, сняв обувь, на носках проходил в свой угол, к уже расстеленным одеялам, он на ходу взглянул на Елену и успел увидать одни ее тонкие и блестящие руки, раскинутые поверх одеяла. Он даже остановился, но ничего не придумал и сейчас же ускорил шаги. Он не знал, совершенно не знал, как ему бросить свою любовь в эти ее беспомощно и доверчиво протянутые ладони.

Улегшись и погасив свет, Максимов тоже вспомнил о том, что ничего не рассказал Елене о старике глашатае, поющем декреты. Ему захотелось, чтобы она написала о старике своим писателям. Он приготовил ей для письма подробную запись, что именно и как поет глашатай.

Кто первый ввел этот замечательный жанр, было неясно. Старик говорит, что издавна существовали у них базарные надзиратели, дело которых — наблюдать за торгом, подбирать потерянный скот и забытые вещи, а также объявлять базарные правила. Петь декреты надумал он сам, прочтя о снижении ставок сельхозналога для членов колхозов, так как думал, что это хорошая базарная новость и что его обязанность ее распространить. А потом его приезжали слушать из исполкома и объявили героем труда. Прежде чем объявлять декрет, он прочитал его много раз, ища соответствующей мелодии. Его не смущали ни сухость языка, ни кропотливая мелочность цифр или наименований, потому что он научился строить сообщение так, что все большое выделял вперед, а все мелкое рассказывал постепенно между большим. Борода его, как бы вся из часовых пружин разных калибров, закрученная во все концы, приобрела торжественную и важную неподвижность, лишь крайние клочки ее вздрагивали легонько при пении. Походка стала вдумчивой и взор медленным, наперед все увидевшим и теперь только разглядывающим. Он проходил по базару, как древний первосвященник, и он никогда не рассказывал заранее, что будет объявлено, потому что желающий слышать услышит новость не просто из уст в уста, но в громогласном и ответственном выступлении.

Максимов попробовал прошептать для себя какую-то деловую фразу, что-то пропеть, но стало ужасно смешно.

«Чорт ее, чистая опера, а говорят — устарело», — и, уже больше ничего не успев придумать, уснул.