Мир теперь со всеми обольщениями готов поглотить Алексея. Елизар Демьянович, не тратя драгоценного времени, приступил к переделке племянника на свой лад с первых же часов знакомства. На привале, ещё до города, по совершении семидесятиверстного переезда, он устроил род паужина[23] для подкрепленья сил. В знакомом доме у батюшки на погосте[24] в несколько минут устроился стол, соблазнивший бы одним воззрением на обилие всякого съедобного самого строгого постника.

Алексей, подготовившись домашним обедом к трудностям далёкого переезда, не показывал особенного усердия разделить с дядюшкой богатства его походной трапезы. Елизар Демьянович, засев в переднем углу, потребовал, чтобы отец честной, домохозяин, благословил яствие и питие. Как видно, приглашение это для владыки дома было заобычное. Отец Герасим широким крестом осенил издали предлагаемое, присел и, словно по заранее обдуманной программе, занялся племянником своего угощателя, осведомившись:

— Для чего не касаешься, юнец, трапезы сея? Предлагаемое да едят…

— Не хочется, батюшка. Дома мы пообедали исправно и не спеша…

— Аще не алчба, жажда обдержит? — и, не спрашивая ответа, налил из плетёной сулейки чарочку, благословил и голосом, не терпящим возражений, выговорил односложное: — Пей!

Алексей было замялся, протягивая руку к чарке, но дядя на него взглянул в эту минуту как-то необычно. Взгляд этот был яр, дерзок, нахален и обольстителен. Пламя его зажгло в мальчике мгновенно новые желания необузданной воли, более обаятельные и неотвязчивые, чем те, которые уже охватили ум его накануне, когда он в отсутствие матери принял первую чарку от дяди. Рука, схватив судорожно чарку, вдруг словно приросла к столу. Будто собственная воля отказалась довершить сделанное инстинктивно движение, скованная страхом неотвратимой беды. Лицо Алексея даже побагровело от крови, бросившейся в голову, а биение сердца перехватывало дыхание. Отец Герасим свой приказ «пей» сам машинально как-то привёл, не упуская времени, в исполнение. Подняв руку Алексея, приросшую к чарке, он направил её прямо в отверстый рот сына Лукерьи Демьяновны. Как это случилось, он не помнил, и слова отца Герасима, сопровождавшие его действие: «Вся на пользу, с благословением» — отдались в его ушах, как бы одновременно повторенные невидимым хором на разные тоны.

Или напиток был крепок очень, или напор внезапных ощущений в свою очередь был силён и быстр, но только у Алексея в глазах все закружилось. Блеснула как бы молния, а за нею на мысли и на чувства лёг прозрачный туман, сквозь который все видимое представлялось в обворожительной форме приятности и новости для слуха и глаз. Каждое слово отца Герасима и дяди получало особый смысл, задирающий самолюбие и любознательность Алексея; а смысл слов обоих его собеседников был и сам по себе таков, что познание добра в нём на время уступало представлению зла в красоте, ему несвойственной. Мало того, слова «зло» и «порок» совсем не слетали с уст просветителей неопытного мальчика. Они о самом грязном выражались как об обычном и естественном порядке вещей и об узнании его на опыте — как о необходимом изучении жизни в её неизменных отправлениях.

Общность почерпнутого из застольной беседы в доме священника в незрелых понятиях Алексея Балакирева сложилась на первый раз в следующие три неизменные, как он поверил, положения жизненной практики обращения с людьми. Первое: делай все, что ты только можешь сделать безнаказанно и на что тебе укажут как на доставляющее удовольствие, второе: не высказывай — особенно перед матерью и теми, кто может довести до её сведения, — намерения проказничать, если в проказах этих видишь себе утеху. А утехи всегда больше в том, — хоть сам что придумаешь или тебе подскажут, — что отличается от общих понятий весёлости и приятности. Наконец, третье и самое главное: служба царская — буквальное и строгое выполнение возлагаемых поручений и обязанностей для дураков одних. Для людей же с умом, к числу которых поп Герасим прежде всего причислял Алексея Балакирева и Елизара Демьяныча Червякова, служба должна быть делом только видимости, а в сущности битьё баклушей и протягиванье времени, — чтобы делали другие, а мы торчали бы да глядели. Можно прикрикнуть, кстати, на тех, кто должен сносить подобные окрики, — нельзя же ничем не показать своего участия в деле! Только чтобы кстати это пришлось и, главное, вовремя…

— Куда ж, к чёрту, дворянину нос совать везде! — прибавил от себя как практикант службы Елизар Демьяныч. — Иное в башку-те просто, братец ты мой, совсем не лезет, да и понятия не имеешь… как и что?.. а стоять на деле нужно — велят. Стой, значит, и смотри… А улучив время, крикни, к примеру сказать, только чтобы вреда ни для кого… Ино старший и намотает на ус, что, видно, толковит парень… А старшому, коли он столько ж, если не меньше твоего ещё разумеет, и молчанье твоё может иной раз не полюбиться. Молчишь, может, неспроста?.. Запримечаешь дурно, да вида не показываешь, с подвохом чтоб донос сделать, где что неладно?! А старшой, олух, не ведает и видом не видит… И подумается: может, беда стрясётся, отколь не чаешь, коли под рукой умник. А коли крикнул подручный, — иной раз и невпопад, — старшой смекнёт это самое и спокоен: подчинённый такой же, значит, олух, как и он сам, и дальше носу не видит. Значит — не доносчик… Все и делают через пень-колоду… а дело самое — шито-крыто.

— Воистину так бывает, — умилённо возведя очи к образу, подтвердил отец Герасим. — Слушая тебя, Елизар Демьяныч, истинно, всю эту самую вашу дворянскую службу так и видишь наскрозь… как оно, значит, велось в старину, ведётся теперь, пока Господь грехи терпит, и, може, поведётся напредки, коли… молодой-от царь пообходится маленько от своей крутости, а то…

— Ну, что такое за «а то»? Сперва будет крут, а там как жар спадёт, коли подлинно спознает, что русский человек сам себе на уме, значит, проходим, — ко всему применится. Кричи и ногами топай, с кулаком подступай — он не поперечит — слушает. Спроси: «Сделаешь?» — «Сделаю», — ответит. «Понимаешь?» — «Как же не понять!» А сделает всё-таки по-своему.

Алёшу последние слова дяди привели почему-то в особенно весёлое расположение. Он принялся хохотать и хохотал до боли в боках.

Поп и дядя умильно переглядывались и как будто ожидали терпеливо, пока дитя уходится, чтобы задать ему новую долю удовольствия, с целью, разумеется, дальнейшего привития понятия о добре и зле в сём тленном свете. Не успел примолкнуть Алексей, поглаживая бока, заболевшие от смеха, как растворилась из сеней дверь, и две девушки в ярких красных сарафанах вступили в избу. Одна держала деревянный поднос, на котором стояли две очень почтённых размеров братины; а у другой девушки в руках на блюде была сахарная коврига с тмином и другими пряностями. Угощательницы подошли к столу и поклонились низко Елизару Демьянычу, как видно хорошо им знакомому, и Алексею Гаврилычу.

Отец Герасим просил Алексея взять братину и поцеловать подносившую:

— Так, государь-боярин, у нас обычай ведётся, исстари…

Алексей встал, трепещущими руками принял братину и от волнения, сообщившегося рукам, расплескал вино и ещё более потерялся от своей неловкости.

— Ничего, ничего… боярин… не имей сумленья… К добру — вино расплескать. Пророчит тебе: напредки что сыр в масле купаться будешь… между бабьем… удача. От призору только ты, Машуха, трижды поцелуй боярчонка…

Как опустилась братина на стол, как звонко чмокнула подносительница Алёшу, целуя в губы, и как из братины он машинально прихлебнул с нею, юноша уже не помнил… Сделалось ему только — чувствовал он — так хорошо и приятно, что все мысли и память внезапно словно вылетели из головы, а он утонул в приятности. Новость всего испытываемого играла, разумеется, главную роль в этом обаянии и удовольствии, возбуждая неведомую ещё мальчику жажду чего-то. Жажда эта была — чувственность, и обезумила его она не меньше вина. Оно же, в свою очередь, возбуждало если не воображение, ещё не разбуженное, то животные инстинкты. Что было далее — память Алексея не удержала в себе ничего, кроме поцелуев и питья из одной братины с очаровательницею в красном сарафане.

Очнулся наконец Алексей Балакирев от своего забвения, но уже картина была совсем другая, и прошлое припоминалось как сновидение, запутанное, причудливое и оставившее по себе тяжёлое чувство недовольства. Дядя спал, издавая храп с присвистом. Сильная тройка лошадей несла повозку сквозь лес, который, судя по светлым точкам, прорезывавшим темно-дымчатый фон чащи на полосе горизонта, должен был перемежиться. Алексею же хотелось теперь, чтобы этот скок коней и полумрак леса подольше держались. Глубокие тени и заунывность глуши лучше соответствовали мрачности его душевного настроения в эту минуту. Он, если б мог, заплакал бы, и, может быть, слезы облегчили бы сердце, занывшее как перед бедою. При взгляде на спящего дядю, голова которого раскачивалась от движения, а на полураскрывшихся губах блуждала неопределённая улыбка не то насмешки, не то нахальства, очнувшийся племянник вдруг почувствовал злость, сам не зная её подлинной причины. И чувства эти, неведомо откуда навеянные, испытывал почти ещё мальчик, который по младенчеству своему и незнанию света и людей не мог все осмыслить. Однако чем-то неведомым он был недоволен и не мог успокоиться, погружаясь вновь в забытьё. Алексей не осознавал ясно, что с ним происходит или произошло, но перемену в себе чувствовал, робел и чуть не трепетал с каждым поворотом повозки по зигзагам городских улиц. Как очутились они в городе, Алексей не заметил, занятый собою и своим недовольством. Но вот — путешествию конец, должно быть, кучер остановил лошадей и сошёл с козёл. Вот он расталкивает бережно Елизара Демьяныча, будя и повторяя громко над ухом его: «К приказу доспели!»

Спящий очнулся. Вылез из повозки, не без труда и кряхтенья, при помощи возницы, и велел Алексею выйти и следовать за ним.

Они встали перед кирпичным строением, напоминавшим больше всего монашеские кельи с выходными дверями между каждыми двумя-тремя узенькими оконцами со вставленною слюдою или с пузырём. Из дверей входил и выходил народ, торопливо о чём-то переговариваясь. И Алексей с дядею прошли за другими в одну из дверей в сени, а оттуда — в избу, полную народа. Говорила разом сотня здоровых голосов; толпы стояли около столов. К одному из крайних столов подошёл Елизар Демьяныч и тронул какого-то дельца за плечо, в то же время положив ему через плечо на бумагу сколько-то серебряных мелких монет.

Проворно куда-то смахнув их, делец со словами: «Добро пожаловать!» — взглянул вскользь на Елизара и Алёшу и лаконически выговорил, не глядя на Балакирева:

— Недоросль! Как имя и сколько от роду?

— Алексеем зовут, стряпческий сын, Балакирев.

— Куда внести? — задал вопрос делец уже дяде.

— Да нельзя ль нам с племянником в один жеребей[25], на лесосеку… поукромней.

— Лесосеки, Елизар Демьяныч, у Александра Петровича поспрошай; он велел к себе посылать. Заверни-ко в казенку, он таперя-тко отдыхает… Я тебе, родимый, как есть поноровлю, по старинному твоему неоставленью нас. И парнишку с тобой впишу, все едино… А к самому — по дружбе открою — без десятка ефимчиков[26] не подходи… коль говорить пожелаешь… Это перво-наперво… А затем он те скажет: сколько, за что и как доложить придётся…

— Тяжёленько, да делать нече… Племянник пусть у тебя побудет, Истома Фадеич.

— Пусть постоит… не прогоним… Только ты скорей: кончаем всенепременно сей вечор… Наутро пошлём списки на Воронеж, в шатёр государский[27]. По лесосекам, окромя тихососенских, все, почитай, порешены…

— Спасибо, что наставил на ум… Стой, Алёша… Я ненадолго…

И дядя скрылся в толпе, так что Алёша не заприметил, в которую сторону, только не в двери. Елизару Демьянычу пришлось сделать всего два шага к печи, занимавшей большую половину левого угла мрачной комнаты, где помещались приказные дельцы и куда приходили просители. За печью был узенький проход в казенку с красною оконницею в три шага вдоль и столько же поперёк. Но и эта клетка по условиям места и времени представлялась обширным кабинетом для особы начальника. В те времена на Руси размеры каменных жилых помещений были чересчур малы, и для одной особы девять квадратных аршин было очень обширным пространством. Тогда в палате трех саженей[28] длины и двух с половиной саженей ширины сидели по двадцати приказных за пятью-шестью столами, из которых к каждому должны были подходить люди сторонние; да под столом и около стола нужно было держать дела на столбцах в коробьях разной величины.

И в каютке начальника были книги и столбцы да висела одежда его. Единственная лавка служила не просто для сиденья за работою, но и постелью для отдыха. Стоило развалиться на полавочнике[29], и привычный к передрягам делец чувствовал себя в покое, удобно. Александр Петрович Протасьев — покуда думный дворянин[30] и затем окольничий, кончивший карьеру ссылкою за взятки, — систему поборов с просителей довёл до утончённости истинно художественной. Если он не писал, то, постоянно лёжа на лавке, принимал просителей, бесцеремонно обходясь со всеми и прямо заявляя свои условия.

Голова Елизара Демьяныча приподняла сукно, служившее завесою, скрывающею от нескромных очей внутренность казенки начальника, который, как и приказные, проводил в ней всё время от утра до вечера. Протасьев, лёжа брюхом на полавочнике, кивком головы пригласил посетителя наклониться к себе. Не спрашивая его ни о чём — потому что говоренное за печью в казенке было слышно отлично — забарабанил ему вполголоса, скороговоркой:

— У нас тихососненские ходят от шестидесят пять до восьмидесят. С сотни подвод прикладывается по три алтына, за десяток в неделю… За людьми не стоим: бери сколько хошь, и дворян такожде, окромя стряпчих… А внеси чистоганом наперёд по расчёту, да подписку отберём, что указ великого государя вычел и сведом ты, имярек, что требуется….

— Нам бы с руки была середня плата… семь десятков могим, а насчёт подвод не можно ль оттулева, с места выправить по записи, сколько брать в нашу версту.

— Не мы, голубчик, тамо правим… Коли бы нашенские участки были, мы бы… все едино… а выпускать сокола без простриги — поминай как звали… Берём сполна по сему по самому вперёд… И спускать нече… дело любовное… По расчёту на участок, в одну выть[31] — пятнадцать подвод — сорок пять алтын в неделю. Да на рубку по указу, в двадцать недель с полуседмицею, шестьдесят три ефимчика выложь. И дадим тебе наряд, как есть чистый: людей забирай и подводы, и на работы ставь, и деревья вывози как сам знаешь. И приёмщики тебе ни синя пороха, застреки не учинят; и в вашу сторону ни един рассыльный не заглянет, и все, что пришлёте, примут без запинки… Нам, значит, дал, что должно, и мы… не олухи, не бездельники, не огурщики[32] … Бога как есть помним, по-христиански.

— Так-то так, да тяжёленько за один раз, — ответил тоже шёпотом Елизар. Протасьев перевернулся на другой бок и замолчал.

Елизар попробовал шепнуть в ухо неподатливому вымогателю:

— Половинку нельзя ли теперя, а половину…

— Мараться не стоит, — сквозь зубы процедил Протасьев и ещё раз перевернулся.

— Коли все, что с собою есть, выложу… все не хватит… — с отчаянием высказал Елизар и поник головою.

— Привези из дому чего не хватит… нам все едино; а коли дома нет — чего ж суёшься?.. Намеренье есть с лихвой зашибить, а поплатиться неохота… Вот и знай проходимов!.. — словно правый, с сознанием достоинства закончил Протасьев.

— Верь Богу, милостивец, в мошне ни шелега больше сорока восьми ефимчиков… А в полсотню нельзя ль землицу с леском поставить?

— Не след бы нам в такую мелкоту пускаться… а буде вправду недохватка, так уж, жалеючи тебя, по отказной памяти два ста четьих за пятнадцать рублёв возьму… Что с тобой делать!.. Не хочется истинно тебя в затрудненье оставить…

— Не могу в точность сказать: два ста аль с лихвой, никак, ещё будет землица племянникова, от сестры отцовская часть… Балакирева Алексея… что в одну версту со мной, к себе беру его под руку.

— Почему не так, коли даёте, ты али он — нам все едино. Вели Фадеичу настрочить, а Лукаш, земской, изыщет с отказчика положенное по новоуказным статьям и справит как следует на нашу хозяйку. Федосью Протасьеву Александрову жену Петровича…

— И так можно…

— Истома! — Голова дельца показалась из-за сукна. — Елизар Демьяныч с женой моей о спорной земле и покончили на том, что ей, Федосье, владеть половиной, двумястами четьи в поле с лугами и сенными покосами, бесповоротно… Напиши, со слов отказчика.

— Ино можно и племянниково имя проставить?

— Можно… Коли он подмахнёт… Грамотей он у тебя?

— Умеет руку приложить…

— Ну и пусть… Да лесосеки пай любой на Тихой Сосне закрепи на имя его, Елизара, с племянником Алексеем и наказ один двоим дай, за рукоприкладством на памяти[33], в царский шатёр, по нашему повытью[34]

— А на чернила да чтоб рука не изменила… сколько, Елизар Демьяныч, накинешь? — спросил Истома.

— Из балакиревских десятку четьи, голубчик, больше не могу… Надо и парню оставить отцовского, до своей заслуги, коли сможет…

— Так и быть… а, сам знаешь, маловато… письма, братец ты мой, пропасть…

Елизар промолчал и полез в карман. Протасьев насупил брови, и голова Истомы скрылась за сукном. Александр Петрович перевернулся лицом к Елизару и подался на полавочнике назад, оставив перед собою место чистое. Елизар стал класть полудюжинами немецкие талеры, называвшиеся ефимками. Выложив восемь раз по полудюжине, он вздохнул, поклонился и показал, что кошель пуст.

— Делать нечего! — с интонациею добродушного соболезнования выговорил Протасьев, смахивая кучу талеров в кису шёлковую, на вздёржках прицепленную к углу скамьи между стойками.

— Счастливо оставаться, Елизар Демьяныч! Всё будет так, как хотела твоя милость. Знай наживай, не зевай, а нами останешься доволен! — и Протасьев облапил, расцеловал и благословил даже большим крестом Елизара, отпуская на доходное дело, которого выгодность у него расчислялась по пальцам.

Елизар подошёл к столу, за которым писал дьяк Истома отказ десяти четьи для себя, видимо торопясь этою работой.

— Готов один отказ! Он подмахнёт и так? — показывая глазами на Алексея, молвил делец Елизару.

— Да! Алёша, садись и подпиши, как тебя величают, и прозванье выпиши полное…

— Не гораздо я, дядюшка, вывожу кси это непутное, — нельзя ль како с словом?

— Пиши как придётся ловчее… все едино, лишь бы прочесть можно: Алексей Балакирев, а не Андрей Бурлыкин…

— А для чего мне писать? по службе что?

— Начинать службу, Алёша, надоть, и где ни служи, везде благодарность нужна: сухая ложка рот дерёт… Я тебя делаю своим наследником, значит, моё — твоё, а твоё — моё! Понимаешь? Требуется дать на братию, что нам жеребьей лесосеки дали на царской службе: в кумпанствах[35] заготовку леса на Тихой Сосне, в борах… Там работать будут на нашем паю пятнадцать подвод да тридцать рубщиков… а мы с тобой — хозяева, набольшие. Почествовать его милость государя думного негоже малостью, вот из твоих… то есть из моих, буде бы я тебе не передавал своего поместья… и уступаю я два ста четьи в поле… А на отказной ты подмахни: «Алексей Балакирев», — значит, моё все отныне и довеку — твоё…

— Ой ли! Ай да дядюшка!.. Вот, значит, душа!.. И этот мужичок нам исправит… твоё — за меня-то?

— Как же!.. ещё бы!.. это своим чередом, а теперь пиши покамест, как я тебе говорю…

— Ужо я те покажу мужичок какой я тебе дался, щенок! — сквозь зубы процедил обидевшийся дьяк Истома, ехидно глядя на глупенького Алексея, покуда тот выводил «аз» и «люди» и задумывался над выражением звука «кс»[36].

Наконец, впрочем, он поставил проворно какой-то ни с чем не схожий выкрутас и дальше без затруднения уже проставил буквы фамилии своей.

— И здесь ещё подпись должна быть тоже, Алексей Балакирев, — внушительно твердил Истома, подсовывая свою отказную на десяток четьи.

И эта память украсилась каракулями Алексея.

Истома велел утром явиться одному Елизару за наказом и отпустил дядю и племянника, успевшего прочесть отказную жене Протасьева. Слово «двести четьи» крепко врезалось в его память, и не давали ему покою слова «из моих отцовских».

Выйдя из приказа и садясь в повозку, чтобы ехать на постоялый двор, Алексей хотел тотчас выспросить дядю, но вид дяди был не просто суров, а гневен. На бледном лице его глаза горели в полном смысле зловещим пламенем, нижняя губа судорожно подёргивалась, и весь вид его выражал бессильное бешенство. Он беспрестанно плевал и шептал какие-то угрозы; с языка старика беспрерывно срывались бранные слова: «вор, разбойник!»… и вслед за ними, шёпотом: «уничтожу… выведу на свет Божий… мошенники!»

К кому относились эти слова, понять не мог Алешенька по своей ограниченности и непониманию жизни; не мог он понять даже самых отношений к себе благодетеля, под видом благотворения отнимавшего у него последнее. В эту минуту дядя внушал племяннику безотчётный ужас, и впечатление его не скоро потом забылось. Так что страх сковывал уста Алёши, мешая ему спросить дядю — как разуметь следует отцовские земли, если он наследник его, Елизара?

На постоялом дворе вечером повторилось угощение Алёши крепким вином из братинки, и опять не обошлось без дивертисмента со вводом певиц и плясуний, позволявших себе много такого, от чего тогдашняя женщина даже не строгой добродетели сгореть могла со стыда. Но стыда не знали, кажется, или забыли о нём совсем служительницы кабацкой Терпсихоры. На этот раз увлекали они не раз Алёшу в свою живую кавалькаду, приводя его — похлопываниями да подхватываньями в бурных движениях — в какой-то неизвестный ему задор, прибавлявший отваги. Он и сам принялся откалывать коленца — избоченивался, выдвигая брюхо, притопывая каблучком, и с ухарскою бесцеремонностью хватал то ту, то другую плясунью… Дядя, как знаток дела, при каждом подобном движении расходившегося племянника возбуждал в нём ещё большее рвение на такие подвиги ободрительными возгласами: «Ай да Алёха! Ухарь!.. молодчина!.. точнёхонько как я в старину… не сдавай… забирай дальше!.. Вот так, вот так!» Даже один раз засвистал Елизар Демьяныч, выделывая совершенно птичьи трели. Густою дробью раскатывался свист, от которого мурашки забегали у Алексея по коже. Наслушавшись от няньки былин и сказок, Алексей невольно подумал вслух: «Точнёхонько Соловей-разбойник». Дядя взглянул многозначительно и улыбнулся. Но свист, должно быть, был неспроста, потому что сердце защемило у Алёши, расшевелив в нём побуждения, бросавшие в жар и холод. В глазах у малого потемнело и в ушах пошёл такой трезвон, что чудилось ему — заходил пол ходуном. Струя горячей крови бросилась к мозгу, и дыханье занялось от ускоренного биения. Инстинктивно, непроизвольным движеньем руки он силится оттолкнуть от себя плясунью и остановиться, но она хватает за другую руку, а её подруга обхватывает стан мальчика, и кружатся все ещё в более бешеном коловороте. Силы почти оставляют Алёшу; но дядя передаёт плясунье братину, и она ловко вливает в раскрывшийся рот молодого человека такое количество животворной влаги, что по жилам — чувствует он — разливается огонь. Он себя не помнит…

Дядя хлопает в ладоши и стучит по столу, словно не владея собой, а у племянника все предметы прыгают в глазах. Стол и скамьи словно кружатся, и Алексей, теряя равновесие, падает, увлекая за собою скатерть со стола и шандал с восковой свечой, освещавшей избу. Наступает мрак, и лежащий Алёша чувствует, что его покрывают поцелуями чьи-то горячие уста и жмут его руки чьи-то пламенные руки.

Дальше он утратил сознание.

Очнулся после оргии Алексей опять не рано, при дневном свете. Ощупал вокруг, не раскрывая ещё глаз, и чувствует — кто-то спит подле него на ковре. Открывает глаза и видит женскую голову на его подушке. Припоминает вчерашнюю пляску и убеждается, что подле него плясунья. Где же дядя и зачем она здесь очутилась? Страх отчего-то берет Алёшу. Ему теперь хочется уйти отсюда поскорее. Не без труда выползает он из-под груза одеяла, подбегает к двери — заперта. Он начинает кричать — дверь не отворяют; а крик его будит спящую, и она начинает его кликать дружески:

— Алёша, Алёша!..

Молодой Балакирев сел на скамью и поспешил набросить на себя кафтан, ничего не отвечая, хмурясь и совершенно теряясь в неловком своём положении.

Бесцеремонная ночлежница тоже встаёт и, в чём спала, садится подле Алёши. Начинаются непрошеные нежности, уверения, что юноша привязал её к себе ей самой неведомо как. Мальчик пятится сначала от потока нежных слов и отстраняет руки, силящиеся обнять его, но мало-помалу уступает. Вдруг растворяется дверь, и является дядя, нисколько не удивлённый сценою и словно не замечая, что племянник не один. Мальчик сперва поражён неожиданностью, потом сам начинает говорить и оправляется от смущения. Вносят угощение. Едят и пьют, как будто ничего не случилось и все в порядке.

— Подкрепимся, и ехать пора к месту. В приказе я был, пока спал ты, — объясняет Елизар Демьяныч. — Вот и наказы и памяти, — показывает он кипку мелких листков бумаги с выведенными в строку каракулями.

— А до завтра нельзя остаться? — спрашивает вдруг племянник тоскливым голосом.

— Ни! Ни часу нельзя промедлить… Воевода ведь здесь!.. Город! Как дали наказ, так и пошёл…

— А домой-от когда же, к матушке?..

— После… Прежде на работы нужно глаза показать да присмотреться, как там и что такое деется.

— А-а?! — И этим «а-а» поперхнулся словно Алёша. Он низко опустил глаза и тоскливо кивнул головой в ту сторону, где сидела ночлежница.

— Грунька после нас навестит… Не леший её съест… Твоя же будет, — смеясь, заверил Елизар Демьяныч.

Слова его покрылись звонким смехом особы, величаемой Грунькой.

— То-то же, — прибавила она, глядя своими бойкими глазами на грустного юношу. О мыслях его самого при спросе ни она, ни дядя, как видно, не считали нужным больше осведомляться: того ли ему хотелось?

А если бы кто спросил теперь Алексея Балакирева о причине его невольного вздоха, то услышал бы совсем не подходящее к словам Елизара Демьяныча и Груньки. Этот вздох, вылетевший у юноши при словах дяди, говорил скорее о нежелании видеть подле себя почти неизвестную ему особу. И присутствие её, навязанное дядею, было для него злом неотвратимым и страшным. И он сам своим ещё детским умом не понимал, как все это сложилось, а уж тем более не способен был сам все устроить. Однако ласки навязчивой подруги и жгучий напиток сделали своё дело, и когда, подкрепившись, дядя и племянник уезжали на службу царскую. Алексей на прощанье чмокнулся не раз с Грунькой — совсем по-дружески. Ни он, ни дядя не возражали её заверениям, что она не замедлит своим посещением и намерена гостить в лесах на Тихой Сосне. Алексею, впрочем, и в голову не приходило ещё ничего подобного, просто потому, что он не успел составить никакого понятия о житьё-бытьё в лесах. Одна мысль, что там будет, заняла теперь вполне весь ум молодого человека, не оставляя в нём места ничему другому. Подавленный близостью нового положения, Алексей, сидя подле дяди, с ним даже не заговаривал. Он упорно смотрел слезящимися глазами в тёмную даль и не замечал движенья повозки, прыгавшей по набросанным как попало соснам, тут же срубленным и погруженным в топкую грязь. Лошади шли неохотно, но ступали бережно по неровностям древесных стволов, выбирая твёрдую точку опоры для копыт и избегая наступать на торчащие из грязи скользкие ветви ельника. Скука перехода через топь ещё больше усилила тоску Алексея, и он не мог удержаться от плача. Услышав начавшееся хныканье, дядя не выдержал уже и сердито окликнул:

— Это что ещё? Не прикажешь ли, государь Алексей Гаврилыч, матушку кликнуть слёзки утереть? Дурень! Я ведь везу тебя на службу царскую, а не замуж отдавать, ко гневной свекрови… Нужно на деле стоять да уметь приказывать и взыскивать, а не рюмить. Воют тогда, как бьют, да и бьют — выть не велят. Выбрось из головы бабьи бредни да будь дворянином, как есть молодцом! Уж не мальчик теперь, коли Груньку спознал!.. Нужно дело говорить человеку: как и что требовать на работе, а мальчишке-рюме какое дело втолкуешь, коли он раскис до того, что слез унять не может, сам не знает, за что и про что!.. Слушай! Как приедем, перво-наперво найду я наш участок и приёмом займусь, людей и того, что надо для рубки. Коли шестьдесят с лихвой ефимчиков отдал Протасьеву, значит, нужно выручить втрое и сообразить, которое дерево в нашу пользу пойдёт при рубке и сколько подвод на вывоз на свой пай лесу употребить. Да и выбрать неприметную тропку в объезде. Счёт-то ты смекаешь, к примеру сказать, за сотню?

— Чего сотню, дядюшка… ино орехом у Поликарповых с ребятами в кучки складал я попрежь других по шестидесят и по семидесят… а дальше… — Он замялся, видимо затрудняясь, а дядя вновь ехидно засмеялся. Злость его разбирать стала теперь, уже ничем не сдерживаемая.

— Экого олуха сестричка выкормила! Бессчётный дурень!.. до семидесят чтёшь… эку вяху молвил!.. А перстов на руке сколько — решишь? Не тебе стало реветь, а мне, старому дураку, что нянчиться придётся с тобой, олухом. Заруби на носу, болван, что семьдесят да десять — восемьдесят люди называют, а к восьмидесят десяток — девяносто будет, а девяносто с десятком — сотня… Крепко это запомни… Без того пропадёшь на службе. Счёт первое дело знать… Слышал?

— Слышал, дядюшка, — ответил Алексей, уже не плача.

Счётная мудрость затронула его любознательность. Природный ум у него был неплох, да неведенье, круглое до сих пор, не давало случая изощрять врождённую сметливость.

— Баишь ты, семь десятков с десятью — восемь десять, а восемь десять с десятью — девяносто; а к девяти десяткам десять придать — сотня целая… К примеру сказать, — прибавил уже радостный от неожиданного расширения знанья своего Алексей, взявшись за большой палец левой руки пальцами правой, — это десяток, один, это два, — молвил, захватив второй палец. — Так — тридцать, к примеру, — держась за три пальца, — а так — сорок, — взяв четыре. — А вся пядень — полсотня. А так шесть десяточков, — и сам торкнул пальцем правой руки в ладонь левой. — Этак семьдесят будет, — повторил то же действие двумя пальцами, приложил три пальца к левой ладони и выговорил: — Восемьдесят уж! А эва — девяносто, — соединяя ладони, подогнув большой палец левой руки. Разогнув его, соединил обе ладони, крикнув: — Сотня целая, значит!..

Как ни сердит был Елизар, а улыбка одобрения мелькнула в углах рта его и он прошептал, успокаиваясь:

— Сладим как-нибудь… Смекает, так направить можно — не дерево в самом деле.

Урок счётной хитрости был сделан как нельзя более кстати, и пища для юного ума Алексея, предложенная в форме грозного наказа, дала направление мыслям молодого Балакирева в полном смысле дельное. Он уже под напором новых побуждений забыл тоску свою и стал озадачивать дядю запросами, доказывавшими, что мальчик способен быстро схватить всякую мысль. Да ещё он успевал сразу так поставить вопрос, что ответ на него давал нить для полного уразумения предмета, за минуту ему неизвестного. Путешествие, таким образом, приняло недуманно-негаданно совершенно иной характер — наставительный на дело, а не портивший, как нужно было дядюшке-наставнику, задумавшему сделать из племянника раба развратом.

В три дня, хотя и по скверным дорогам, отъехали путники от Владимира больше шестисот вёрст окольными лесными путями, направляясь через бывшее рязанское княжество. Они уже вступили в область воронежских лесов, оставив в стороне дикие поля тамбовские и реже встречая посёлки. Дороги, впрочем, оказывались более людными, чем в населённых местностях. Приходилось обгонять небольшие ватаги пешеходов, топорников, редко сталкиваясь со встрешниками. Все показывало близость случайного сгона народного на окраину. Ясно было, что не произвольно и не навсегда. Кое-где стали попадаться и обозы с домовыми запасами, сопровождаемые двумя-тремя вожаками из дворянских поместьев.

Дорога, слабо проторённая, беспрестанно меняла ширину и направление, делая колена в обход топей и наталкиваясь в конце угла на какую-нибудь естественную примету. Вот белеет издали расщеплённая осина, вырезываясь на мрачном фоне векового бора. А тут громадных размеров пень на каменистом косогоре, обросший молодым тальником, кажется прикрытою обрывками ковра травяного цвета головою великана, започивавшего в глубине леса. Вот издали несётся не то гул, не то топот, смешанный с говором громких голосов. Ближе и ближе. Можно различить голоса даже. Скачет, десятка в три, кучка всадников. Нагнали они повозку дяди с племянником и перекинулись на лету двумя-тремя возгласами. Признали Елизара служилые люди, и он опознал знакомых. Это были десятники, посланные впереди Протасьева на Воронеж.

Пропустив эту ватагу Елизар Демьяныч сказал племяннику:

— Ещё разве будет один ночлег взят до Вороны реки, где временный шатёр воеводский. Ты, Алёша, теперь знаешь, как и что… Понял?

— Как же, дядюшка!

— Сумеешь развести людей, как — я те рассказал — делается обычно?

— Не забыл, известно. Мужик от мужика в десяти шагах, а подводу от подводы — на тридцать шагов. А в ряду ставити на полтретья ста шагов больших, мерных, а…

— Ну довольно. Вижу, не запамятовал. Так точно наказ повелевает, буде препятия особенного не встретится и люди прибудут на срок, и недостачи ни в чём не окажется.

— Буде препятия особенно не встретится…

— Это не повторяй за мной, а памятуй про случай, а главное, востро гляди, изобрав десятников, чтобы не воровали и нам за огурство[37] таких воров в ответе не быть… А паче нам свой барыш наблюсти, не впротор делу да набольшему не в примету, чтоб доль ещё не давать, окроме срывки во Владимире — на приказ и на воеводу. Здесь приставники жадный народ тоже, да не в пример легче городских обирал… Известно, свой брат же… коса на камень находит, а перемочь нашего брата сквозника, что смекает по первому слову, куда ему? У меня, к примеру, ничего не усмотреть, коли бы сам везде был. Новик[38] учнет придираться к пустякам, думая горлом взять, я же ему дело говорю, а своим глазами знать даю, что делать наперёд. Все показывается шито да крыто… и на месте. Уж уговорено все, кому сколько и за сколько лесу моей рубки; в одно место везут, а в другом оставляют. А за оставленным в своё время приезжают сами и… берут. У меня рубщики и лес даровой; значит, за что ни отдашь — все мне чистый барыш; а им чем дешевле достать, тем лучше… А торговым сотням струги выставлять из своего лесу, стало, покупать приходится… Вот в чём самая суть… Вот на чём я ворочу своё, что вперёд переплачено думному да дьяку! Правда, взяли они да путь показали: как и с чего ворожить… На то с дельцом истовым и приятно дело вести. Дать-то всякому приходится, а от дельца-то с походом воротится… Это, Алёха, главное, смекай. Умный человек Александр Петрович, за то и думный теперь… и вотчин понакупил страсть… И Истома такой же; у него в посуле верная мера: чтобы двести нажить — двадцать ему подай. А сумел не двести, а триста слупить — все твоё!..

Алексей из бесед дяди во время дороги понял хорошо всю утончённую науку хапанья без страха и трепета по премудрому правилу: коли ты не возьмёшь — другие хапнут. А кто ж себе враг?.. На то и велика казна царская, что всем бывает от неё пожива и хватает на все… Хватит, значит, и на наш пай.

Царь Пётр Алексеевич задумал дело новое: флот соорудить общими жертвами со всех сословий. Посошников и топорников нагнали со всех концов обширной Руси: рубить на сооружение сотен судов из непроходимых лесных пущ — без счёту сначала и без меры. Ни сметить количества, ни приладить спервоначалу штуки длиной и шириной и обхватом, куда какая требуется, никому в новом деле и в голову не приходило. Изловчается человек примером да опытом. Советники царские, раскладку на всех судовую размечавши, одно рассудили: дворянство людей с поместьев выставить на работу, пожалуй, может; и люди эти могут отработать урок на своём хлебе, бесспорно. И деньжонок, алтынами накидывая на число дворов, собрать можно мастерам на жалованье; но — не больше. Стало быть, лес должен быть для вотчинных работников и для поместных[39] — казённый. Власти духовные в ту же статью идти могут, и с монастырями. А посадские деньги огребают со всего в торговле — могут и лес купить, и мастерам, при деньгах в кармане, переплатить больше. Да и поприжать не мешает аршинников-грабителей, благо случай есть. Раскладка утверждена. В приказы и по городам послана для исполненья. Приказные получили и смекнули: на чём, выполняя строгий наказ, поживиться можно. А затем — мы видели выше — тонкий делец по своему времени Александр Петрович Протасьев у себя и таксу завёл с дворян, вызываемых в надсмотрщики и пристава при рубке.

За посулу ловкий дьяк доброхотным давальцам, вроде Елизара Демьяныча, открывал и цель побора, и средства воротить внесённое, да ещё и с лихвою; будь только сам плутоват, расчетист да оборотлив. А все эти качества, так сказать, тонувшие в море ненасытной жадности, были основными стихиями характера Елизара Демьяныча, мгновенно сообразившего и ещё быстрее решившегося действовать. Алексей взят был им преимущественно для того, чтобы за счёт его отцовской части расплатиться с приказными, да и в случаях дальнейшей надобности прибегать к этому источнику. Это ему удобно было сделать, развратив племянника и приохотив его к наслаждениям, а для того он должен был усыпить его совесть и все чистые побуждения и выставлять пороки за обычные явления, свойственные людям, действующим по своей воле. Всякое дело представлять умел мастерски своему племяннику Елизар Демьяныч только с одной стороны: грязи и зла. Целью любого дела он видел только одно: захват в свою пользу и нераздельное владение, не гнушаясь при этом ложью и низостью. Истолковывая требования службы, он учил всеми хитрыми уловками отводить глаза от своих корыстных действий, заставляя работать земских работников прежде всего в свою пользу, а на государственное дело уделять лишь десятую долю добытого лесного материала.

Объяснение наше должно представить в настоящем свете злую науку жизни и службы. Наука эта, преподанная хитрецом дядей неопытному, несмышлёному и легко все ухватывающему Алексею, была так зловеща, что нетрудно догадаться, куда она могла привести его. Курс же превратного понимания жизни, её цели и стремлений прочитан и усвоен понятливым учеником во время пути ещё к месту будущих подвигов.

Была пора весны, согнавшей снег, но ещё не успевшей развернуть листа. В лесах, граничивших с раздольными лугами юга, вдруг наступили жары днём, а с наступлением вечера — туманы от пара оттаявшей земли. В такое время года открываются в глубине леса такие тропки, которых летом и не заприметишь за роскошным зелёным убором ветвистых дубов и ясеней. Две эти породы деревьев в обилии попадались на участке Червякова и его племянника, Алексея Балакирева. Елизар Демьяныч в зимние месяцы успел привести в исполнение почти все свои замыслы о наживе, в надежде на которую он сунул Протасьеву немалый куш вперёд. Внося же все, что выговорено, он небоязненно работал на свой пай, открыто рассылал посадским кумпанщикам казённый лес на казённых земских подводах да по расчётным биркам получал все, что причитало, без задержки. Он был такой человек, что, устроив дело, думал только о наживе, о дальнем не заботился, только по мере расширения дела ещё настойчивее повышал цены на свои услуги. Он не заботился о том, как о нём будут думать люди, вступившие с ним в сделку и видевшие только усиление поборов его и невозможность отделаться от кулака. Это, впрочем, общие невыгоды дел с кулачеством, которое, заботясь о быстрой и как можно большей наживе, вызывает неудовольствие обиженных и желание отплатить, разумеется, тою же монетою. Ещё больше озлобления возникает против кулака-монополиста, каким по случайному стечению обстоятельств и вследствие своей удивительной способности захватывать везде оказался для кумпанщиков Елизар Демьяныч Червяков. От неудовольствия дошло до открытого ропота и ожесточённой брани со стороны несчастливцев, принуждённых пользоваться его услугами. А худая молва — говорит пословица — далеко бежит, и успела она в короткое время дойти до ушей Сашки Меншикова[40], наушника царского, которому доносили — где что неладно, не служилые, конечно, люди, обделывавшие дела заодно, при общем дележе, а обираемые посадские. Узнал Сашка, что изворотливый и юркий Александр Петрович Протасьев всему злу голова, а лучший человек по его отзыву Елизар Червяков — мошенник и грабитель, каких мало, даже в то горячее, неразборчивое время. Сам же Червяков при начислении себе барышей способен был всех меньше к осторожности. Жадность в нём, однако, равносильна была животным побуждениям и жажде наслаждений в его вкусе, причём бабы и вино играли первые роли. При благоприятстве судьбы, сыпавшей в кошель щедрую и непрерывную подачу вымогаемых алтынов, совсем, можно сказать, оскотинился развернувшийся кулак. В мыслях своих он насчитывал с дерзкою отвагою тысячи и тьмы алтынов и не жалел тратить на кутёж. А тут и случай вышел раскошелиться во всю варю. Грунька выполнила обещание и привезла подругу. Они приехали гостить в лесах и радовать деятельных поборников хапанья, подвизавшихся уже тринадцатый месяц в пустыне, где с раннего утра раздавались мерные звуки топоров, крики рубщиков и команда носчикам. В самой лесной чаще, углубляясь в неё по мере вырубки, заседал распоряжавшийся делом рубки и вывоза приказ в лице Елизара с племянником. Они рассылали наказы свои через двух подьячих, имелось ещё не один десяток урядников Елизар и Алексей отдавали распоряжения словесные, дьяки писали, урядники счёт вели и наряжали из подвод обозы, вёзшие лес по назначению. Прибытие Груньки нарушило обозный деловой порядок. Неожиданным появлением на сцену бабы возбудили, разумеется, сперва удивление, а потом расспросы, шутки и балагурство очень недвусмысленного свойства. В этом оказывался неистощимый ум Елизара Демьяныча. Алексей в три месяца дядиного воспитания стал уже другим человеком: понятлив стал на плутовские штуки, а необузданным животным побуждениям дядя приучил его отдаваться без стеснений, сам подавая во всём пример.

Подьячие по случаю приезда гостей удалились сами работать на свой пай, получив наказ вести дело и доложить после, благовременно. После первых с гостьями шалостей — совсем не к лицу и не по летам — у Елизара Демьяныча в разгулявшемся воображении мелькнула мысль разом двух бобров убить, распотешить приказчика Змеевской засеки да стрелецких голов, содержавших лесной объезд. Могли ведь они, в случае неладов, захватить вывозимый лес для торговли с кумпанщиками. А промедление здесь в один только день в горячую пору могло лишить кошелёк Елизара Демьяныча недельной выручки, то есть заставить даром проработать неделю, внося за неё сборщикам Протасьева что следует. Такие нужные люди, как объездные головы, были к тому же сами хлебосолы, порой наезжали к Елизару, где угощались до отвала, а иногда сами угощали искушённого жизненным опытом старца наиболее ценимым им развлечением в пустынном лесном пребывании — песнями бродячих цыган. Разумеется, оставляли они у себя долее прекрасный пол из табора, выпроваживая мужчин да старьё заблаговременно. Как не показать таким угодникам своего радушия и готовности отплатить приглашением на пир? Здесь царицами праздника должны быть Грунька с Фенькой, героини-странствовательницы, прибывшие налегке, только на одной подводе, но не забывшие гусель да яркого гардероба. Обе обладали богатырским сложением, с развитым торсом, звонкими голосами в песнях и длинными косами, которым могла бы позавидовать любая султанша, воспеваемая восточными поэтами. К наружным прелестям во вкусе москвичей XVII века прибавьте готовность на все и вся, бесцеремонность в словах и необидчивость на выходки других, да способность пить все, что даётся, и в таком количестве, сколько предлагается. При этих добродетелях Грунька и Фенька обладали в надлежащей мере и плутоватостью: умели воспользоваться минутою утехи, чтобы извлечь для себя из приятного расположения заинтересованной особы возможно больше выгоды, правда, жертвователь, памятуя степень наслаждения, не каялся. Совместите все это в тип миловидных, в русском вкусе, молодых особ, цветущих здоровьем и беспрестанно заливающихся искренним смехом, и вы будете иметь понятие о посетительницах Червякова и Балакирева в глуши лесной трущобы. Раскаты смеха, поцелуи бесцеремонных развлекательниц, возлияние из братины — незаметно сократили весенний день, так что гостьи с хозяевами не заметили спускающихся уже сумерек.

При гаснущем же сиянии светила, когда в лесной чаще был почти мрак, приехали званые гости, успевшие выспросить у намётанных посыльщиков, для чего их зовут спешно. А узнав цель приглашения, каждый взял с собою угощенье, какое нашёл. Знали они, что наскоро в лесу ничего не найдёшь, и каждый желал своим паем вступить в кумпанство для затевающегося пира.

После обычных лобызаний приезжих с хозяевами привычные к делу жильцы наскоро накрыли стол покоем да уставили узорную скатерть всяким съедобным и лакомством: чего хочешь, того не проси уж, а сам бери своей пятернёю.

Братина заходила вокруг собеседников, и зажжённые пучки лучины, наторканной в стволы обрубленных деревьев, всей сцене кутежа придали характер шабаша ведьм на Лысой горе. Нестройные звуки там и сям заводимых пьяненькими песен, пляс грузных пировальщиков, увлекаемых беззастенчивыми гостьями, которые от вливанья живительной влаги делались все нахальнее, действительно обращали пир среди леса, ночью, при дрожащем от сотрясения воздуха освещении во что-то фантастическое. Гул от звуков на поляне в глуши леса отдавался где звонче, где глуше, и весь лес, если углубиться в него с дороги, казался оживлённым.

Приехали вовремя к началу пира три сотника, а приглашено было четверо. Начиная, впрочем, пировать, заботливый хозяин послал навстречу запоздавшему на три тропки, вводившие в лесную чащу с поля, людей своих, чтобы гость впотьмах, грехом, не попал в омут какой ещё вместо угощенья.

Проводников отослали, сетуя на запоздавшего друга-товарища, а сами — по пословице: семеро одного не ждут — решили не отсрочивая утолить скорее жажду и приняться за предложенные яства. За этим делом, разумеется, совсем забыли отсутствующего, и все были, как называется у военных, на втором взводе, то есть в состоянии неясного понимания, что вокруг происходит, когда один из посланных на тропку подбежал, запыхавшись, к столу и крикнул: «Прибыл его степенство!»

Алексей, уже готовый чокнуться полною чаркою с Грунькой, отставил руку, чтобы приветствовать запоздавшего. Один голова объяснялся в любви подруге Грунькиной, и почему-то у обоих слезы лились из очей, едва видевших. Елизар Демьяныч, который усердствовал при угощении больше всех, старался, как хозяин, пример подавать, даже дошёл до приятного усыпления. Голова его склонилась, а на полуоткрытых устах явилась странная улыбка: может быть, правда, что Морфей убаюкивал хитреца повторением житейских сцен навыворот. Сам Червяков рассказывал с похмелья, что во сне главенствовал и приказывал он людям особой породы. Они прогуливались вверх ногами и в птичьем обличье со звериными хвостами писали вместо подьячих. Двое пирующих, люди крепкие, меньше охмелевшие, вели ещё беседу с приказчиком об ожидаемых магарычах. Он же покрывал густые голоса своим звонко-серебристым дискантом, резавшим непривычный слух до болезненности:

— Врёте вы, собачьи дети! Вам не по полутрети алтына, а по полтора только, а полтрети мне подай! Наше дело, будем говорить, правое — не усмотрел!.. Проехали другой дорогой… весь бор не обрыскать… семь вёрст в едину сторону… а нашему брату — первый кнут: зачем вывозную память[41] скрепил…

— Первый, подлинно!.. сам проговорился вор, забывший суд Божий, коли душу свою продал дьяволу за корысть проклятую! — ответил громовой голос подошедшего к столу приезжего в охабне[42].

Приняв его за стрелецкого голову, посланный довёл его бережно к месту попойки. Он, как мы видели, поспешил возвестить о приезде за несколько мгновений, но его никто не слушал, а голос гневного укора, загремевший в ответ на речь хищников, произвёл магическое действие.

Стрелецкие головы вскочили и первые с криком «Великий государь, помилуй!» — грохнулись на колена.

Слова «великий государь», произнесённые узнавшими голос царя Петра, и в пьяных произвели переполох. Что касается до прислуживавших за столом — эти бедные люди просто оцепенели. Приспешник Елизара Демьяныча, Захар, явившийся из балахнинской усадьбы с первым обозом съестного, ставил перед гостями киселёк миндальный с корицей в виде острога с башнями. При громе гневных слов царя Захар своё художественное произведение не успел даже опустить из рук. Он так и замер с ним, занесши блюдо при помощи поварёнка Сеньки над лысиной Елизара Демьяныча, не чуявшего грозы в сладком сне. Дрожание рук у Сеньки и Захара скоро перешло в онемение пальцев, неспособных удержать тяжесть, и блюдо стало клониться набок, но как-то счастливо само опустилось на стол. Только разрушилось кисельное сооружение и залило грудь да нарядный кафтан Амфитриона сладкою вязкою массою.

У проливавшего слезы и у подруги его глаза широко раскрылись при звуках громового упрёка и возгласа: «Помилуй!» А Алёша по неопытности своей скорее с удивлением, чем со страхом, не поднимаясь взглянул на того, кого назвали царём испуганные, просящие пощады стрелецкие головы.

— Что это за парень? — раздался грозный вопрос царя, уже относившийся к Алексею.

— Я-то? — ребячески ответил Балакирев. — Изволишь видеть, с дядюшкой, набольшим здесь, на рубке… дворянин Балакирев.

— Знай же, с кем говоришь! — крикнул на Алексея молодой человек, в это мгновение ставший подле грозного допросчика.

Алексей поднялся с места, как и все прочие, не исключая девок, кроме спавшего Елизара.

— Говори правду, о чём буду спрашивать! — менее грозно молвил государь мальчику, как он понял, меньше всех виноватому.

— Что изволишь, милость твоя… ц-цар-ское велич-че-ство!.. — машинально и робко ответил Алексей, мгновенно отрезвлённый.

— Что вы здесь делаете?

— По наказу думного, Александра Петровича, справляем рубку, а теперя случай выпал… гости.

— Пируете?

— Изволишь видеть сам.

— Простительно было бы, коли б дело справили, и Ивашку Хмельницкого вспомнить… да вы воруете много… казну мою грабите… торгуете лесом, мерзавцы, словно он ваш, из вотчин, а не государственный… Как же смели вы корыстоваться святыней?!

— Государ-р-ское величество, я справляю что следует… дядюшка Елизар прикажет — отпускаю на Воронеж бунты дубовые[43], а воровство ль — того не знаю… А алтыны еженедельно вносим приказчикам Александра Петровича… А от его наказ: эти самые алтыны навёрстывать как знаем… да дядюшка взнёс к его милости шестьдесят рублёв да три рубля ефимчиками необрезными счётом… и воротить своё надоть… Доподлинно это знаю.

— За что шестьдесят три рубля? Это опять новое… Кикин[44], допроси про все… и доведайся… Коли вправду не солгал ты, так и быть, помилую тебя… ради…

— Крайней глупости его, — прибавил бледный молодой человек, выговоривший перед тем Алексею: «Знай, с кем говоришь». — Ему, государь, поучиться бы ещё нужно теперь.

— Какое ученье пойдёт на ум, коли с сударками спознался? — возразил Кикин.

— Сколько тебе лет? — спросил государь.

— Шестнадцатый пошёл, с Алексея Божья человека.

— А давно пьянствуешь?

— Дядюшка велит, что ж… как на службу записался.

— А какой такой дядюшка твой?

— Започивал он теперь, вона… — и перстом указал на спящего Елизара.

— Кто же он такой?

— Елизар Демьянов Червяков, стряпчий, — ответил один из стоявших на коленях стрельцов. — Он взял участок рубки… а мы, государь, стражу посланы содержать, объездом… и сюда заехали по приглашению…

— Одно слово: рука руку моет! — с гневом отозвался государь.

— Помилуй, виноваты! Нельзя нам, беднякам, вывозу остановку чинить… Приказано с билетами пропускать, а билеты Андрей Фомич, приказчик, выдаёт, вот он! — указывал на съёжившегося приказчика. — Нам, хотя бы и подлинно ведали, что на продажу, а не на работы… с ярлыками велено пропускать…

— А донести… почему не донёс?

— Донос мой к самому вору, к Протасьеву, в шатёр придёт… Он тебе, государь, доносчика вором и поставит, скрывая своё воровство!

— Встань!.. Правое слово сказал… За признанье прощаю… Вяжи всех, кроме этого малого… Челядь да девок отпустить… Приказчика и пса старого, вора… допросить и — на осину!.. С другими расправлюсь… Вы двое, Александр Меншиков да Кикин, останьтесь; вдосталь все разберите, как есть… Велик Бог правосудный… Привёл меня с вами на кару ворам бездельным…

— Виниус! Ты скачи сей же ночью на Воронеж, назад и посади за приставов вора Алексашку Протасьева, а нам медлить нечего…

И государь поворотился; приказал светить себе, взяв лучину. В это время какое-то существо, бухнув в ноги государю и всхлипывая, крепко ухватилось за них.

— Говори, что тебе надо? — спросил царь милостиво. Грозен он был, да скороотходчив.

— Прости, государь, боярчонка моего, Алексея Гаврилыча… Вор твой царский, Елизар Червяков, сгубил ребёнка… Маменька плачет, чай: кой месяц здесь держит, ворог, да в винище втравляет… да девок водит… Сам бы младенец не смыслил… Маменьке отдай, государь… была у тебя у самого матушка… Помилуй!..

— Быть по-твоему. Встань, старик. Вези мальца к матери!.. Пусть выкурит дядину злобу, коли сможет… Не хочу брать на совесть вину неразумия. Кикин! Опроси все и отпусти его с этим стариком к матери… Пусть не плачется на меня.

— Один сынок, батюшка!.. неразумен… Слезами обливался я каждодень, глядя, как спаивал старый леший — грабитель… Робенковы, слышь, четьи Протасьеву записал, во взятку, и дьяку такожде… Помилуй!.. Коли воротишь награбленное, женить позволь — исправится!

Царь махнул рукой:

— Вставай! Будет все как сказано… Черкни, Кикин, и это в прибавку… Улики сами собой открываются на казнокрадов проклятых… Корень зла надобно искоренять… Ты, Меншиков, разбери все до тонкости — подьяческие плутни… За приказчика прежде всего принимайся.

И, приходя в обычное спокойствие, молодой государь пошёл с небольшой собравшеюся свитою к выходу из леса, горящая лучина освещала им путь.

Кикин занял за столом место прощённого головы, принявшегося вязать приказчика.

Будущий страдалец за царевича сам был кутила и не последний взяточник, но никогда не терял случая угоститься, тем более на чужой счёт.

— Садись, Александр Данилыч! Добру зачем пропадать даром? И вы, птички залётные, не перечь ни в чём… Мы теперь здесь вольны распоряжаться… И ты, малец, наедайся на дорогу, да будь разговорчивее. Узнаем, что нужно, и без допросов с пристрастием.