Когда Балакирев возвратился к Апраксину, Андрей Матвеевич ещё не вставал со своего пухового ложа.
Он, впрочем, не спал, а грезил с закрытыми глазами. В наше время назвали бы занятие проснувшегося Андрея Матвеевича мечтами, но в конце XVII века москвич ещё не выдумал этого мудрёного слова, явившегося в проповедях придворных витий чуть не век спустя. Грезить наяву — совсем другое дело — занятие приятное представлять себе всякие утехи и лёгкое, без помех их достижение. Грёзы Андрея Матвеевича были очень недалеки и не отличались богатством и причудливостью. Он, проснувшись и чувствуя во рту гадость, как бывает с похмелья, не сплёвывал от лени только. А чтобы заглушить неприятное ощущение, обычно прогоняемое с похмелья новою выпивкою, увлёкся мысленным представлением приятности питья всласть. Представление сделало ещё неизбежнее потребность выпить, и он, не владея собою, хриплым голосом крикнул:
— Пить!
Этот приказ окружавшие его знали и несли наливку барбарисную мгновенно.
На этот раз поднесенье замедлилось. Человек, ожидавший боярского пробуждения, рассчитал, вероятно, неудачно и, полагая, что успеет, куда-то улизнул по делам своим.
Раздался крик вторично, уже с гневом.
Робко вбежал знакомец и поспешил подать стопку.
Гневный Апраксин с жадностью глотнул, сколько влилось в его широкое горло, и, закашлявшись, со злостью оттолкнул стопку, так что наливка плеснула в лицо подносившему, а затем до ушей его долетели непечатные слова.
— Не гневайся, Андрей Матвеевич! Я не скоро нашёл сулею.
По голосу узнав, что Ганимедом[64] прислужился не холоп, а Алёша Балакирев, Апраксин счёл нужным извиниться:
— Прости, Бога ради, Алексей Гаврилыч, я ведь бельмами не заметил, что ты это, а не Андрюшка… Куда его черт унёс?.. Зачем изволил трудиться?..
— Да ты зычно и жалобно таково вдругорядь крикнул, — я и поспешил… Никого не случилось окроме…
— Удружил истинно… да винность свою чем мне загладить будет?.. Ты у меня… друг, а… не…
— Не велика важность… только бы, государь, был ты благополучен да на меня не изволил серчать за безвинную провинность.
— Все готов сделать, что прикажешь, только, Бога ради, отпусти мне вину невольную! — не оправдывая себя за сбрех, заверял совсем очнувшийся Апраксин. — Проси чего желаешь — сделаю… охотно…
Лицо Балакирева просияло, но вместе с желанием, промелькнувшим в мыслях, напала и робость.
— Я бы… — начал он и замялся.
— Ну, что? Говори смелей, — подбодрил Апраксин, вошедший в свою колею доброго малого к приятелям.
— Хотел бы, да не смею просить.
— Скажи, что? чего тут?..
— Коли бы милость была… чинком бы найти нельзя ли?
— Да знаешь сам — в стряпчие теперь не производят уж…
— Я не стряпчев чин хотел бы…
— А каков чин желателен был?
— Да, коли бы можно… хоша из солдатских… сержантский, что ль?
— Служба, друг, нужна, в полках…
— Могли бы мы и послужить… не перестарел ещё…
Апраксин улыбнулся принуждённо, но промолчал. Балакирев, не слыша отказа, продолжал:
— Хоть бы у воеводы, у братца твоего, которого ни на есть, у Федора Матвеича аль у Петра Матвеича[65], при лице, как…
Апраксин вздохнул:
— Тебе, братец, Верхососенские леса помешают… Царю докладать надо, и сперва… прямо братья взять не могут… И сами докладать не решатся… Нужна заступа иная… под весёлый час… чтобы не показалось во гневе… Ты лучше… Монцовне поклонись… Что ни на есть посули… Она, известно, зубы скалит и к державному подъедет при случае, так что и отказа не случится… Вот каков мой совет! Самое короткое и верное средствие…
— А сколько ей примерно… в приносе-от?
— Ну… это, как те сказать?.. заранее… не отгадаешь… Мать её карга прежадная… торгуется пуще жида… Недёшевы у их покупаются милости…
— А дать мне, сам знаешь, не из чего много, Андрей Матвеич… Животы[66] дядины вам пошли, кои можно было бы…
— Нет ли ещё чего где?
— Есть отцовские четьи… Матери ворочены… Да она, прах её возьми, живуща и при животе своём не поступится…
— Ну, как знаешь… А Монцовне не дать нельзя… и не дойдёшь до ей с пустыми руками.
— Эко горе!.. А с тобой бы заехать, к примеру сказать?..
— Почему не завезти тебя!.. Да будет ли польза?. Твоё дело!
— Ты бы, Андрей Матвеич, только бы предоставил мне с этой самой Монцовной слова два-три перемолвить… что возьмёт, по крайности…
— Можно… а все же, смекай, там на словах одно пообещают, а на деле не то сделают… коли поминок нет…
— А поминок[67] достать иначе не приходится, как к матери ехать… пугнуть бы… Да я один и съехать не берусь… Заклюёт… Коли бы милость была… Пустил бы ты со мною Карпушу… силачка нашего…
— Ах ты баба!.. нужна охрана к матери ехать!..
— Удержать может, а с человеком, на службу, скажу, посылают… то, что надоть…
Апраксин прошёлся по опочиваленке раз и другой, думая.
— Ин быть по-твоему — наконец сказал Андрей Матвеич, — возьми Лыску… Уж он одним кулачищем страху задаст целой деревне… Ты только сам поспрошай его: поедет ли?
Карпуша для друга с позволенья хозяйского на его троечке скатать согласился с Алёшею.
Ехали они скоро, и вот в воскресенье, тотчас после обеден, подкатили к терему Лукерьи Демьяновны.
— Никак, Алексей Гаврилыч домой пожаловал, — весело, с учащённым сердцебиением вскрикнула хозяйка Алешенькина, пестаясь со своим Ванюшкой.
Отец Герасим читал «Маргарит» вслух; приостановился. Накануне помещица причащалась и зазвала батюшку на обед да почитать — душе на спасенье.
Лукерья Демьяновна глянула в окошко сама таково неприветно и болезно. Всю душу у ей словно поворотило, и сердце защемило, и в голову ударило; холодный пот выступил.
— Что ещё будет? — молвила она едва слышно.
Попадья перекрестилась.
Всё смолкло. Словно наступило затишье перед грозой. Алексей дверь распахнул с какою-то напускною удалью и, в шапке войдя, крикнул:
— Рады ли гостям?
— Сними шапку, иконы здесь, Алексей Гаврилыч! — речисто отчеканил батюшка.
— А, и ты здесь? — как бы про себя выговорил Балакирев, сдёрнув шапку.
— Ждали, видно? — прошептал он, глядя в пол.
— Зачем, батюшка, пожаловал, аль одумался? — не без ехидства сурово спросила мать.
— Чего тут одумываться?.. В своём мы разуме завсегды, коли служим… С чего изволишь, матушка, эти загадки загадывать?
— Какая загадка — спросить у сына, зачем он явился, когда от жены и от матери бежал татски[68], не простившись… Словно погони боялся.
— Не погони боялся… а потребовали… Ну и…
— Ну и что?.. С полуночи тягу дать требовалось, скажешь?.. Беспутный, беспутный!
— Опять пошла лаяться!.. Кажется, не трогал вас… в покое оставил… Живу, не замаю ни в чём…
— То-то и есть… Обидели здесь, значит… Бедняк и скрылся… сил не стало выносить… Заели сердечного… а он, истинно сказать, ангельская душа… Думает: чем гибнуть от нападков неслыханных, дай удалюсь от зла, благо сотворю… В рай попал… окунулся в потоке благого жития и стал совсем другим. Зачем только из рая в ад ворочаться?
— Не нужно бы было, не приехал бы.
— Да в чём нужда-то? Жену повидать? Доброе дело! Вот сынок у тебя… Благослови, отец, детище!
— Почём знать, моё ли? Чьё детище, тот и благословит…
— Ах ты озорник непутный! Смеешь ещё при мне, при матери своей, обижать молодицу невинную!.. Да ты, Алексей, совсем басурман!.. ни души, ни родства, ни чести!.. Эк тебя дядюшка-то злодей каким сделал!.. Такой же изверг, как и тот ворог… И тебе, значит, придётся на осине болтаться…
— За что бы было ещё…
— За воровство твоё, известно…
— Не воруй ты, а обо мне не заботься, коли ничему не хотела научить… Тяжело служить — да служу.
— Это и видно, что тяжело… Глазищи-то вишь кровью налились — от тяготы. От самого винищем несёт, как от пса смердящего… Можно поверить, что служишь… Пьянствуешь ты да бесчинствуешь с такими же пьянчугами, как сам! — закончила Лукерья Демьяновна, искоса глядя на спутника своего сына, остановившегося у дверей в светлицу и, видимо, смущённого приёмом Алёши матерью. Загощин не знал подробностей отъезда Балакирева в Москву, и упрёки матери Алексеевой дали понять добряку, каким неказистым человеком подлинно был его товарищ. Карп понял, что Алексей, слывший в доме Апраксина добряком, с ними был тоже неискренним. В сущности он оказывался человеком грязным, неблагодарным, от которого добрые люди должны отшатнуться. Он скрыл, что имеет жену и ребёнка, выдавал себя за холостого и теснимого. Довольство общее в доме матери говорило прямо, что гуляка, пресмыкаясь у Апраксина, просто баловал, а не был принуждён обстоятельствами к проживанию на счёт благодетеля. Сравнивая свою участь с Алексеевой, Карп мгновенно осудил Балакирева за все и порешил, что он негодяй и недобрый человек. Обиды себе в словах хозяйки дома честный Загощин не признавал, совестясь только своей роли теперь.
Молодая мать с ребёнком тихо плакала, робко приближаясь к мужу, не обращавшему на неё, казалось, никакого внимания. У ног помещицы сидела старая карлица, одетая девочкою. Она держала мотки бели, которую разматывала Лукерья Демьяновна. При словах Алексея карлица невольно попятилась, потому что он в рассеянии размахивал арапником, словно сбираясь огреть им кого придётся.
Тот же смысл жеста пришёл в голову и отцу Герасиму, и тот не выдержал:
— Ты бы, Алексей Гаврилыч, арапничек отложить изволил!.. Не к месту тако со родительницею беседу вести… Не лихой человек — кого стращать вздумал?
— Я не стращаю… а дело пришёл говорить.
— Садись и говори спокойно… как у людей водится.
Алексей присел на кончик лавки против стола и, видимо, спутался.
— Какое же дело тебя привело сюда? — глядя сыну в глаза, с чувством спросила мать.
— Закрепить нужно за мной отцовские четьи… значит, ехать нам нужно, матушка, в город.
— Какая там закрепа, коли впрямь на службе ты; отцовский надел впору жену прокормить да сына… А тебе на что поместье, коли служишь?..
— Оно моё!.. Значит, моё дело им и распорядиться как я хочу.
— Ну, это я тебе не позволю… Сраму не побоюсь, сама к воеводе пошлю безобразника… Врёшь ты, что служишь… Скрываешься от службы, если ещё не хуже что…
— Не езди, пожалуй, — я и один в городе обделаю дело… Подам челобитье воеводе, что мать захватила не принадлежащее ей — не вдовью часть, а сыновнее наследство…
— Пошёл вон, щенок, если ты до такого безобразия дошёл, что своему детищу не радеешь и о семье не думаешь!.. Батюшка свидетелем будет, в каком виде явился ты, и лжёшь, что служишь, пьяница!.. Пойдёшь к воеводе — тем лучше: скорее схватят да упрячут куда стоит…
— Никто меня не смеет упрятать… Я при государынином добре приставлен управителем, при матушке, при царице Марфе Матвеевне. С её, великой государыни, веленья и сюда поехал.
— Подай-кась, боярин, наказец царицын, мы вычтем: зачем тя прислала её царское величество, матушка государыня? — спросил поп Герасим, как видно смекнувший, что Алёша выдаёт себя деловым для вида, а у него совсем другие умыслы.
— Не тебе, батька, читать царицыны наказы: молоденек… и архиерею не всякому даётся.
— Не видишь разве, батюшка, что озорник изворовался и мелет незнамо что… На пьянство, вишь, ему отказ нужен последнего детского кормленья… Да не на ту напал бабу… Мать твоя лучше тебя права знает и в указных статьях найдёт, как и что… Проваливай знай откуда пришёл…
Карп не мог дольше выносить сцены, где ему приходилось играть мазурика, сообщника в неказистом деле. Он вдруг поворотился и, хлопнув дверью, усилил и без того затруднительное положение Алёши. Поп повторил настойчивее вопрос:
— Ну, пусть архиереи чтут наказы царицы, а и нам, попам, не заказано. Да… наконец-от, пусть меня к ответу потянут, а я вычту попрежь, какое твоё, Алексей Гаврилыч, управительство… коли не облыжно назвался…
— Не дам я тебе, шалыгану, наказ царский.
— Пошёл вон — за товарищем своим! честью говорю, — возвысив уже голос, отозвалась мать. — Не заставь меня своё детище власти предавать…
— Едем в город, я сам пришёл просить тебя… Чего меня власти предавать?.. Власть должна за меня заступиться, коли мать все заграбила и выделить не хочет.
— Чего выделить?.. Из чего? Никак, ты не в уме, Алексей? — более спокойно, но решительно спросила Лукерья Демьяновна.
— Из моих отцовских.
— У тебя дитя есть и жена… Начальство рассудит… Узнает про твоё огурство и то отберёт, на что пьёшь…
Для Алексея сделалось ясным, что матери известно уже то, чего, он полагал, она не знала. При сознании этого смятение овладело им вполне, и он опустил голову и руки. К нему бросилась с плачем жена с ребёнком. Алексей отвёл её легонько и, стремительно поворотясь, вышел, не оглядываясь.
Карп уже сидел в повозке. Алексей вскочил и ударил по лошадям.
— Ванечка, у тебя нет отца! — раздался отчаянный вопль жены и матери…
— Что, брат Алёша, с чем поздравить? — встретил Андрей Матвеевич Апраксин упавшего духом Балакирева, когда тот вернулся в Москву.
— Черт, а не баба — мать моя!.. Доносом грозит, вишь… что мы отлыниваем от царской службы здеся, в Москве…
— Уважила же она тебя, дружок! Ай да глазок!.. Око всевидящее… И права ведь… сам знаешь… Не в твои годы ещё ничего не делать… На то старость зашибёт…
— Ей-от что от того, что я лямку не тру в походе?
— Пьянствуешь, говорит, истинно правда! — невольно высказался данный в спутники Балакиреву простосердечный силач.
Андрей Матвеевич сам любил выпить и слова своего проживальщика принял за упрёк себе. Этот щелчок боярскому самолюбию дал другое направление решению Апраксина:
— Смалчивай, Алёша… стерпится — слюбится; за всяким тычком не гонись. Тем паче нам с тобой, пьяницам… И козырнут, ин где ни есть неожиданно — нужно проглотить да подумать только: нельзя ль непьяницам усы обтереть. По братине мне брат ты, выходит; моё дело и пристроивать будет тебя, некошного[69]. Не хотел я тебя везти на немецкие мытарства. Ан, видно, так уж и быть. Хватим для бодрости побольше и под вечерок скатаем.
Апраксин повернулся и вышел из светлицы в ложню. Алексей туда же пошёл. Силач как ни прост был, а смекнул, что с языка непутное сорвалось. Крякнул да руками развёл. А у самого слезы на глазах показались.
Вот и вечер.
Апраксин и Балакирев крепко навеселе вышли из сеней и съехали со двора.
— В Немецкую слободу! — крикнул Андрей Матвеевич кучеру на повороте из переулка. Если даже никогда не бывали в Немецкой слободе, то, въезжая с Яузы, могли бы понять, что белый дом, у которого с угла на крюке железный лист болтается, занят персоною важною. Целые ряды коней в упряжке с кучерами, только без хозяев, вытянулись у белого домка в струнку. На железном листе, положим, нарисована золотая бочка; однако трудно допустить, чтобы ехали со всех мест сюда только глотку залить винищем заморским. Пьяницы и пешочком бредут. В погребке и свету не много. Один хозяин, немец чванный Иван Абрамыч Монцов, за прилавком дремлет. И мальчишек его не видать; куда-то попрятались, коли тяги не дали. Понаехали, значит, не к погребку, а застряли над погребком, где в двух оконцах ярко свечи горят.
И Андрей Матвеевич Апраксин с Балакиревым остановились. Кучер к краю отъехал. Калитка настежь — прощенья просим: пожалуйте, значит; от калитки три шага — и на лесенке; везде чисто и опрятно. Сразу видно, что немцы живут; и в сенях огарок зажжён порядочный, в подсвечнике — не каганец какой в черепке.
Андрей Матвеевич только за кольцо взялся у дверей — они и распахнулись. Отворил красавец мальчик лет шестнадцати и ухарь, должно быть.
— Здорово, Павлуша… Рады ли гостям?..
— Оченно рады, Андрей Матвеич… давно не изволили жаловать к нам… видно, у вашей милости недосуги да болести лихие!..
— Ишь ты, бездельник, зубоскал; зубы твоё дело точить. Видно, принялся здесь вплотную, коли задираешь, к примеру сказать, нашего брата.
— А то что же спуску давать?.. Вы сами не жалуете несмелых да невострых. А здеся такие тем паче не требуются. Коли Сам глянет да видит: рохля, и пропал человек… не поправишь потом…
— А я вот хотел тебе же под масть молодца представить, Анне Ивановне на побегушки.
— Хорошее дело! — ответил красавец, озирая с ног до головы Балакирева.
— Дома?
— Кто?
— Сам знаешь.
— Они-то с сестрицей дома, а матушки нет, потому посторонним Матрёна Федоровна приказала отказывать… А вы-то… почти свои…
Мы должны объяснить тем, кто не догадывается, что Апраксин привёз спутника своего в дом к фаворитке, тогда в силе бывшей, к Монс.
Не говоря более, Андрей Матвеевич пошёл из передней, и Балакирев за ним. Пройти пришлось через две каморки в светлицу, где гости играли в немецкие игры.
Хозяйки, две дочери виноторговца, пригожие из себя, играли. Обе они вскочили разом при появлении Апраксина и его спутника.
— Топро пошаловать! — произнесла с самою праздничною улыбкою старшая сестра Модеста, по-русски Матрёна Ивановна. Анна Ивановна, младшая, самая то есть фаворитка, дружески пожала руку Апраксина и со вниманием посмотрела на Балакирева.
Сели. Хозяйки стали продолжать игру, для обеих имевшую понятный интерес, потому что перед каждою возвышалась порядочная кучка серебряных денег. Играли не по маленькой.
Апраксин присел подле Анны Ивановны и стал на ухо ей давать советы. Правда, что он был крепок пить, но, должно быть, выпито было столько, что мозг работал плохо, и советы были невпопад. Положим, ловкая Анна Ивановна не слушала внушений, но один раз машинально поставила по подсказке Андрея Матвеевича и потеряла; неудовольствие заметно для всех исказило её прекрасные черты. А Апраксин, не замечая, что он её подвёл, счёл именно это-то время лучшим, чтобы завести речь о предмете посещения. Ему показалось, что Анна Ивановна откинулась назад от жару и скучает игрою. На самом деле партия была кончена и начались расчёты. Потерянная ставка повлияла, разумеется, на уменьшение куша выигрыша, и Анна Ивановна про себя считала, а Апраксин не заметил и завёл речь.
— Вы не отгадаете, зачем мы у вас?
— Может быть! — рассеянно ответила красавица.
— А хотите знать?
— После… теперь недосуг… — И сама, сбиваясь, продолжала считать по пальцам.
«Ну, ладно… После так после. А я думал, теперь!» — про себя сказал, хмелея, Апраксин.
— Шесть рублёв осьмнадцать алтын четыре деньги вашей чести причитаются, Анна Ивановна, — выговорил занятый расчётом дьяк Автоном Иванович Иванов.
— А я читал шесть рублей тващеть тва алтин шесть тенег, — ответила, рассчитывая, хозяйка.
Автоном принялся пересчитывать.
— Да брось ты его, сутягу, Анна Ивановна, меня лучше слушай, я не четыре алтына, а целую полтину набавлю, — отрезал Апраксин.
Анна Ивановна обиделась.
— Не просит ваш польтин.
Автоном пересчитал снова и выкрикнул с досадою прежний итог.
— Он не даёт альтин; давай твой польтин! — подскочила бойкая Матрёна Ивановна к Апраксину.
— Ну, ладно, красавица… дам. Сестрёнка твоя нос дует попусту. А мы по душе поговорим.
Матрёна незастенчиво села и положила на колени ему свою разжатую руку, готовую принять подачку. Апраксин полез в шаровары. Достал кошелёк и вынул ефимок. Держа его между пальцами, он заговорил:
— Твоё не уйдёт… Слушай. Надо бы молодца устроить в полки. Попроси Адама Адамыча принять участие… Сегодня он сержант, — Апраксин кивнул головой на Балакирева. Матрёна Ивановна взглянула на него свысока, с миною покровительства, — завтра получай от меня шестьдесят рублевиков. Я ответчик.
— Мало! — ответила Матрёна, заливаясь хохотом. В хохоте слышалась ехидность, если не злоба, а частию жадность; но слова звучали высокомерно, поскольку она чувствовала свою силу и нужду в ней искателя милости.
Балакирева передёрнуло. Ему стало обидно за себя и за Апраксина, с которым, как он понял, обходилась презрительно не боярышня какая, а кабатчикова дочка, только что немка. А уж какая, не спрашивай… диво бы путная?.. Несмотря на презрительный хохот и ехидство, Матрёна вынула из пальцев Апраксина один ефимок. Поспешно вставая с места, она его положила к себе в кошелёк.
Предложение сестре слышала, разумеется, Анна Ивановна. Она соблаговолила занять её место и, очевидно, с намерением сгладить сколько-нибудь выходку Матрёны, оборотила к охмелевшему Апраксину лицо своё, освещённое самою доброю улыбкою.
— Теперь я готова слушать вас, — сказала она.
— А я уж забыл, — зевая, совсем осоловелый, медленно протянул Апраксин. — Вот разве он скажет, — и торкнул чуть не в нос Балакирева.
Анна Ивановна обратилась к нему. Алексей был гневен, но взгляд красавицы расположил его к уступке, если не к полной сдаче.
— Ви знаить Антрей Матвеич… он такий шалюн… — сказала Балакиреву Анна Ивановна ломаным языком с такою добродушною и смиренною интонацией в голосе, которую употребляла только в редких случаях, ожидая крупную поживу.
Алёша не нашёл слов и только встряхнул кудрями.
— Ваш батышка воевода… пиль? — попробовала спросить фаворитка, желая ободрить несмелого, как думала она, юношу.
— Да! — поспешил прихвастнуть Алёша. — Полковой и пребедовый. Смею заверить.
— Поместьи ваши там, — указала фаворитка рукою на восток, — должно быть?
— Да, так, пожалуй, придутся… — поспешил ответить оправившийся Балакирев, начиная пользоваться свойственным ему нахальством.
— И патишка шиф? — продолжает допрос немка, соображая, как ей заломить.
— Нет… померши… Я один, как перст… Готов твоей милости всякую службу сослужить… готов.
— Потелишься тостаток?
— Коли бы получил все, что надлежит… почему ж не так, поделимся… Нужно попрежде к полкам пристроиться… чтобы считаться хошь… да, сержантом покудова бы.
— Адам Адамыш, — вдруг произнесла Анна Ивановна, перестроив покровительственную улыбку на дружественную и вставая с места навстречу вошедшему Вейде.
Полковник Вейде[70], в недалёком будущем генерал, уже перебежал пространство от дверей до места, где сидела девица Монс, и схватил очень ловко в одну свою руку обе её ладони, не снимая своей замшевой жёсткой рукавицы.
Балакирев счёл за благо встать и отойти за стул, на котором уселся Адам Адамыч.
Это был в полном смысле живчик, человек лет тридцати с лишком, не толст, не худощав, не мал, не велик, а средственный из себя, с плутовскими, немного косившими глазами. Он умел одинаково всем угодить: с русскими пить и немцев бранить, с немцами — русских осмеивать. С купцами сетовать о худых временах.
В доме Монсов Адам Адамыч Вейде был принят на дружеской ноге, и как с другом дома с ним обращались без чинов, но тем не менее при посторонних — со всеми подобающими церемониями. Посторонними на этот раз были Апраксин со своим спутником, о котором по его ответам Анна Ивановна составила понятие, совсем расходившееся с подлинным положением Алёши.
Вейде, чванно раскланявшись с Апраксиным, с которым никогда и потом близко не сходился, по-немецки поспешил спросить девицу Монс: что за лицо, с которым она вела беседу при его приходе. Вейде показалось, что неспроста он уступил стул и удалился назад.
Анна Ивановна на ухо шепнула Вейде, что это какой-то воеводский сын, богач, явившийся искать при её посредстве милости у него, Адама Адамыча.
— Как називаешьси? — прямо задал вопрос Адам Адамыч Балакиреву.
— Балакирев.
— Де слушиль?
— По кумпанствам, у Протасьева, — неохотно ответил Алёша.
— Плют, снашит… — не долго думая, решил Адам Адамыч, не взглянув больше на говорившего и не ожидая возражений.
Алёша почувствовал себя так скверно, как только может чувствовать человек, считая для себя все потерянным и испытывая горечь обиды, но понимая, что обидеться нельзя за горькую истину. Апраксин немного ободрился. Хмель уже скатил с него, а с отрезвлением явилось сознание, для чего он приехал к фаворитке. Он попытался завести разговор с Анною Ивановною и Вейде.
— О чём, смею спросить, шептаться бы вам?
— О свой теле, — ответила девица Монс.
— О тшом немци кафарят, московски тшеловек не понят, — отрезал Вейде.
— А ну-кась, попытаем… Может, грехом, и поймём? — будто смешком, а на самом деле не думая пасовать, отозвался Апраксин.
— Невосмошна сём кафарит, — уклончиво опустив глазки, попробовала молвить успокоительным тоном девица Монс.
— Шашни разве укрывать, смалчивать, а дело безобидное почему не говорить?
— Какой шашин, каспадин Апраксин, ви знайт за мной? — горячо вступился Вейде, чувствуя своё превосходство.
— Теперь не знаю, а скажешь — буду знать.
— Ви ни снайт, что кафарит, — продолжал горячиться Вейде. — Мой не пасфолит блакоротной дивис опишать.
— Да ты, никак, Адам Адамыч, совсем белены объелся, — оправдывался Апраксин. — Какая те там обида далась… Какой-то девице, вишь… В уме ли, сердечный?
— Мой ни кочет срам слушайт… ви русска плют… фи…
Апраксин более не слушал… Он уже сгрёб в охапку Вейде и готовился его грянуть оземь, когда девицы Монс обе бросились к гневному Андрею Матвеичу.
— Помилюй!.. — нежно заголосила Анна Ивановна.
— Путь топри! — умоляла Матрёна.
Сам Вейде перетрусил, чувствуя себя в медвежьих лапах Апраксина… Вся дерзость улетела незнамо куда, и он чуть слышно пищал:
— Не шути так, Антрей Матвеич! Ти не понималь мой слова.
Апраксин был отходчив и умён. Знал он, что Вейде дерзок, а чтобы он был труслив и нахален, никому бы не поверил. Хмель совсем прошёл у Андрея Матвеича. Он готов был расхохотаться над перепугом девиц и полковника, но, глядя на их растерявшиеся лица и пустоту в комнате, из которой все поспешили убраться, как только он сгрёб Вейде, — Андрей вздумал продлить сцену униженья его.
— Ты, голубчик, больно востёр стал, — обратился он с внушительною речью к своей жертве. — Теперь рассчитаемся с тобой за все обиды.
Говоря эти слова, Апраксин покрепче сдавил вертлявого Вейде, невольно застонавшего от боли.
— Польно, пиристань, друк мой, Андрей Матвеич. Ти напрасно сердится.
— Нет, не напрасно… Какой он дался тебе плут? — допрашивал Апраксин, кивая на Балакирева.
— Мой пашутил над каспатин… Катоф сатисфакция ему дайть… Пушай, камрат, пошалюй… О-о-ох!
— Врёшь… Отпущу — обманешь…
— Пашится маку…
— Побожись!
— Буть я нетшесна тшеловек…
— Какая же это божба? Вот те Христос — говори.
— Вот… Кристос…
— Что я, говори, сделаю за свою провинность…
— Што я делай… свой провинность…
— Все… что он меня попросит…
— Што попросит… мини…
— Проси, Алёша, что хочешь, да думай скорей, пока держу немца…
— Сержантом, да не в полке… коли бы можно.
— Сержант на польке… Карош… Тело!..
— Смотри же, Адам Адамыч, не лги… Анна Ивановна послух будет.
— Я свитетель… польста рупли мне, Антрей Матвеич, — поспешила вставить красавица Монс.
— Так и быть. Пришлю тебе с ним же, Анна Ивановна, когда в сержанты напишет его Адам Адамыч.
— Прикотит савтра на Преображенец твор… Мой делайт…
— Смотри же, Адам Адамыч… сам в мои камраты назвался… Будешь мне камрат — я те — вдвое. Поцелуемся. Мою просьбу справишь — на кафтан лундского, самого лучшего, дарю…
— Итёт.
Раздались поцелуи, и из железных объятий силача Вейде вышел, не шутя расправляя свои бока. Вейде казался весёлым. Апраксин почувствовал себя в ударе. Анна Ивановна смекнула, что лучшее закрепление дружбы и договора бывает при питьё за общее здоровье.
Светлица опять была полна. Исчезнувшие заняли свои места. Павлуша взглядом красавицы хозяйки уполномочен был внести наливки.
Вот он с подносом подходит к Вейде и Апраксину к первым, и учитель с учеником одновременно протягивают руки, берут чарки и чокаются.
Павлуша поднёс чарку и Балакиреву.
Алёша развязно подбежал и чокнулся с хозяйкой и с обидчиком.
Анне Ивановне это даже понравилось, и она, чокаясь, сделала глазки, сопровождая этот манёвр ободряющею улыбкою.
Вейде, придя совсем в себя, стерпел выходку дворянина, ищущего ранга сержантского, но, чокаясь, менторским тоном приказал:
— Савтра. Преобрашенска двор, до полден.
Поднесенье кубков через несколько минут повторилось по случаю приезда самого главы всепьянственного собора, всешутейшего Никиты Моисеевича[71] с постельничим Гаврилою Ивановичем.
Оба члены всепьянейшего собора из наиважнейших питухов по Москве не терпели, чтобы в их присутствии кто ослушником был в осушении до дна чарок.
Андрей Матвеич оказался самым доблестным последователем Ивашки Хмельницкого: готов был все вливать в широкую глотку, не чувствуя упадка сил. Храбрый полковник Вейде, наоборот, показался самым слабейшим. Он с четвёртого поднесенья, что называется, окочурился. Сжался как-то в три погибели и, покачнувшись, упал своим легковесным корпусом на здоровое плечо Алексея Балакирева. Тот бережно сложил негрузную ношу на его же стул — только поворотил тело, терявшее равновесие, к высокой стенке, а ноги подпёр своим стулом.
Никто из гостей и хозяек на все эти заботы Алёши не обратил внимания. Только всешутейший косневшим от трудов языком вопросил:
— Сей кто?
— Вейд, — говорят.
— Ишь, пусто его будь, как надёжно заправлен: никак не свалится…
Поздно последовал разъезд честной компании. Хозяйки ждали приезда старшого… Не улучили, видно, на тот вечер.
Прощаться стали.
— Не побудить ли Адама Адамыча? — почтительно спросил Павлуша Анну Ивановну.
— Мошно…
Будили, будили — ничего не поделаешь: спит как мёртвый.
— А мы вот что, — вдруг молвил Апраксин, — мы его с собой возьмём.
— Это сиво лютши… — в один голос отозвались сестры Монс.
— Бери же, Алёха, за ноги, а я за голову!.. Положим себе на колени и увезём.
Сказано — сделано.
Все почтительно расступились перед телом успокоенного полковника Вейде, которого, совершенно как усопших, вынесли из дома Монсов Апраксин с Балакиревым.
Апраксин, увозя с собою спящего Вейде, вздумал с ним ещё проделать штуку.
Привезя к себе Адама Адамыча, Андрей Матвеевич приказал, приготовить ему постель в отдалённой части своего дома. Несмотря на то что ставни были заперты и нисколько не пропускали света, он велел ещё полавочники плотно уложить к стёклам оконниц с внутренней стороны, а все двери, притворя их, прикрыть сукнами. Так что ни один луч света никоим образом не мог попасть в спальню гостя. Количество выпитого в доме Монсов для слабого Вейде было порциею, превышавшею его силы. При царствовавшей глубокой тишине, в тепле и полном мраке слабосильный Адам Адамыч проспал весь день и уже к ночи стал приходить в себя; но боль в голове, мрак и отсутствие, казалось, человеческого существа вблизи погрузили полковника в состояние полной неизвестности: спит он или бодрствует?
Вейде ощупью убеждается, что он в постели, но где — никак понять не может. Вот попробовал он встать — чувствует под ногами везде мягко; полы покрыты тремя коврами. Доходит до стены — на ощупь и там мягко. И стены завешаны коврами, чтобы ни окошек, ни дверей не нашёл гость.
Помучившись бесплодно и не находя выхода, несчастный Вейде, упав совершенно духом, начинает кричать.
Дали знать хозяину о крике пленника. Апраксин уже ожидал известия и приготовился. У него был натёрт мел на бумажке и подле лежал уголь, обточенный как следует. Мелом он выбелил себе лицо и вывел во всю ширину его углём соединённые вместе брови. От этой подмазки и выбелки получилось страшное видение. Особенно при слабом освещении насаженной на трость тоненькой свечки, которою как жезлом помахивал Апраксин, размалёванный и закутанный в кусок холста с ног до головы.
Представ в таком виде перед перетрусившим совсем Вейде, Апраксин глухим голосом спросил его:
— Душа заблудшая! Что требуется к твоему упокоению?.. По что стенаешь?..
— Та я рази умер? — совсем растерявшись, прошептал Адам Адамыч и невольно съёжился.
— В месте покаяния пребывавши… Попомни, зная дела твоя, осуждаемый на мучения…
— Помилюй, Коспоти!
— И прости мя за презорство, — подсказывает Апраксин.
— Присорьства прости… — машинально повторяет Вейде.
— Что я безвинного поносил у блудницы, превозносяся кичением.
— Китшени… — лепетал, не все удерживая в памяти, Вейде.
— И за то мучениям повинен, аще не заглажу с лихвою, — вещал за него Апраксин. — Предан будучи лютым демонам, иже гортань мою исполнят смолою горючею…
Язык Вейде лепетал невнятно от страха.
— Катоф… катоф.
— Балакирева удоволить по прошению и Апраксина, за отпущение вины моея, другом паче всех считати…
— Путу.
— Молись усерднее!.. Кара приближается! — грянул Апраксин сильнее и сильным движением трости погасил свечу.
В это время уже подползли двое людей Апраксина в шубах наизворот, наброшенных на голову. Они прижали к постели Вейде, и третий, поставив воронку в разжатый рот мычавшего страдальца, влил в него из сулеи крепкой водки так много, что Вейде одурел, обеспамятел и скоро заснул.
Прошло несколько часов, ещё пока он очнулся и от боли в голове начал стонать. На его стоны снова Апраксин подвязывает себе бороду, надевает дедовский белый кафтан, красный треух на голову, берет тонкую зелёную свечу и кадильницу; приказывает принести к спальне пленника кушанье, разрезанное мелко-намелко, и питьё сладкое с большим количеством спирта. Входит вдруг в спальню Вейде и начинает его уверять, что он его лечит от сумасшествия; что ему, как больному, не нужно говорить, а только употреблять яства и питьё, которое ему врач даёт.
Проголодавшийся Вейде отчасти под влиянием страха повинуется охотно. Апраксин даёт Вейде есть и пить. Его разбирает хмель очень быстро, и он засыпает крепче прежнего. Апраксин сонного Вейде перевозит в его дом и приказывает сказать, что он в обмороке найден.
Через день после попойки у Монсов очнулся наконец у себя Вейде.
Ему докладывают, что Андрей Матвеевич Апраксин, найдя его в обмороке, доставил домой и приезжал сам уже справляться о здоровье.
— Нитшего не помню… Да, ми били… вместе… кажется…
И перед мыслью Адама Адамыча прошли ещё раз представления смерти и явление волшебника… и успокоение после еды и питья. Все это сперва представлялось ему в бессвязных видениях, во сне, как ему казалось. Вслед за тем, однако, прокралось подозрение: «Неужели это сон, не более? И как я чавкал, работая, проголодавшись, челюстями… и как мне лилась в горло живительная влага, приятно утолявшая жажду совершенно и погружавшая в забвение? А может быть, и не все сон? Расспросить бы Апраксина», — подумал Вейде.
А Апраксин и сам тут как тут!
— Ну, каково тебе, Адам Адамыч, как очухался?
— Нитшево… Скверно во рту.
— Пройдёт… Подкрепиться надо.
— Я рано не принимаю пищи… В приказ Преобрашенский зъесшу, новобрантци поутшу и токта…
— А много у тебя новобранцев-то?
— Тостаточно, тафолна… Олюхи!..
— Вот возьми в капралы Балакирева — ему обузу учить спервоначалу отдашь.
— Какой Балакирев?
— А что Анна и Матрёна Ивановны просили, со мной вместях.
— А-а! Анна… Матрёна Ивановна… Снаю… Тавай, кте он?
— Здеся… Алёха, эй!
Явился Алёха и отбил чуфисы[72] полковнику.
— Слюшить кочишь… учить нада темпи…
— Слушаю-с!.. Знаем эти самые темпы, мало-маля.
— А-а! и как ти толжен бить, егда натшальник пред фронтом станет и молвить «Слю-шай!»?
— Известно — надобно в струнке стоять, мушкет круто к плечу держать да слухать…
— Карашо!.. Ню, егда натшальник мольфит: «Слюшай! Заряжай ружьё!»?
— Тогды, известно, со плеча берёшь ружьё и заряжать принимаешься и, как изготовишь, ружьё паки на плечо положишь, уже без слова командирского…
— Карашо! Только снаишь… ответшай слова самая артикуль, ни полша… А егда повелевает официр: «На карауль!»?
— Я, государь, как твоя милость учит в Преображенском, не раз слухать хаживал и запомнил в точку ту ж команду: «Перед себя! Бери за дуло. Ставь перед себя. Отмыкай штык. Снимай. Клади в ножны. Опусти руку по мушкету. Мушкет перед себя. Мушкет на караул».
— Ню… а ештше последнее?
— «Мушкет перед себя: подвысь; на плечо».
— Так… И мушкет поворачивает умеешь?
— Всеединственно што палку… — прихвастнул Алёша, только видывавший его в руках солдат. — Как есть! — повторил он без уверенности.
— Карашо, карашо… Восмем себе! Прозиваешься?
— Алексей Гаврилов Балакирев, из дворян…
— Палакирев творанин… карош гренадир будет творанин… понатна тшилофек. А плохо понимать — палька кушай тафолно…
— Ну, к чему?.. — вступил в речь Апраксин. — Я потому по самому тебя, милостивец, и просил, что думаю, толк в парне есть… Сержантом сделаешь, верно, не умедливши… А что касается меха на кафтан твоей чести… Соболей сегодня пришлём — отпущу, и с лацканом…
— Прокурат ти, Андрей Матвеич… То, может, путит всатка?
— Какая там взятка? Не покривишь ты душой перед Богом и великим государем, коли мой Алёха взаправду исправен, и ты сам видишь, что дело знает.
— Карашо… Сержант так сержант… потом мошно… А утшить рекрюти мошет карпораль!
— А в сержанты перескочить не можно с первого году?
— Царь биль карпораль, поели барабантчик.
— Ну… Ин, Алёша, делать нече… потерпи и капралом побудь… коли иначе нельзя, вишь…
Балакирев склонил голову с почтением. И в капралы, понимал он, так добряк Адам Адамыч решил по словесному испытанью милостиво. Может, с мушкетом и не то бы сказал?
Самолюбие его ослепляло, но не настолько же, чтобы он, человек, не лишённый верного понятия о вещах, не понимал, что повторять запомнившиеся чужие слова или самому держать мушкет да им вертеть — не одно и то же. Сноровка нужна… да ещё какая. Поэтому, считая и капральство призрачным до записанья чином этим в список, Алёша на ухо шепнул Апраксину:
— Андрей Матвеич, добейся, государь, теперичка, чтоб Адам Адамыч писаря призвал и меня бы капралом повелел записать… Ближе будет к делу… этак.
Апраксин придавил ему легонько ногу в знак согласия и, помолчав, спросил:
— А как у вас, Адам Адамыч, делается в полках? Ты вот, милостивец, нашёл, что капрал исправный будет Алёха Балакирев, — и въявь его в капралы повелишь вписать.
— Д-да! совершенно… И завтри, с четвертий час утра, учить пашел нових олюхов… темпи… снать… И в сторона воротить.
— И на письме со сегодняшнего дня значится Балакирев Алексей капралом коего полку? Бутырского аль твоего?
— Мой польк. Бутирски командир Пётр Иванич Гордон[73] … Я не могу бутирски карпораль писать… Да ви што, сумливаитись? Семён!
Явился дневальный в дверях.
— Посови Иван Суворов, писарь генеральни…
Через минуту вошёл статный молодой человек лет под тридцать с кудрявыми, от природы завивавшимися вверх усиками над верхнею губою.
— Напишить: Алексей Балакирев, карпорали седмой карпоральстви.
— В седьмом Тихон Суровцев, Адам Адамыч… в осьмом нет покуда…
— Ню! осьмое кариоральство Алексей Балакирев… Вот он самий…
Алёша поклонился в пояс пригожему молодцу и по знаку его вышел вместе с ним.
— Просим любить да жаловать наше недостоинство, почтённый государь-секретарь, — так титуловать прикажете? — подыскивая учтивые слова, какие только были ему известны, разразился Балакирев приветствием писарю Суворову.
Тот улыбнулся добросердечно и возразил, видимо польщённый титулом секретаря:
— Покуда писарь Преображенской гвардии; господином, коли заслужим, напредки будут величать… Все это, братец мой, для немцев — титулованья да чинности… А наше дело с тобой, коли мы двое как есть русаков, впору называть тебя Алёшей, а меня Ваней, коли хочешь. Потому что капрал в одном чине сдаётся с писарем… Чего изволишь?..
— Так милостив буди к Алёхе, коли так, без чинов, позволяешь обращаться…
— Да ведь ни какие мы с тобой не чужие. Хожу и я к Кикину и знаю, что ты за гусь у Андрея Апраксина… Чего ж тут?
— Так, голубчик, не прогневись, и по душе дай ответ, о чём попрошу. Я, вишь, команду словесно затвердил, лучше не надоть, а ружьецом бы повертеть как положено нужно теперя-тко, коли завтра учить других велит Адам Адамыч.
— Я, голубчик, не из строю… А есть у нас мушкетны мастера первой статьи, как Яшка Борзов… Он те вымуштрует как не надо лучше… Одно, может, не захочется тебе с им вожжаться — сквернослов и тяжёл на руку… Без зуботычин у его никакая наука не ведётся… Рази будешь ему глотку заливать, так он те помирволит… иной раз и придержит руку…
— Да чего тут разбирать тычки, лишь бы скоро и исправно, с толком показал… А насчёт угощенья, не стоим за винище… Хошь обливайся им, коли в глотку не полезет…
— Ну, так лучше не надо такого стервеца. Сходите-ко, робятки, по Борзова Яшку…
— Да чего ходить?.. Гляди, он со сторожем на дворе, с Якимом, перебивает… Должно, просит жажду утолить… Видно, ломает сердечного… Вишь, какой зелёный… Прикажешь кликнуть, Иван Андреич?..
— Кличь… Спешно, скажи, требуется. Коли б выучил в неделю мушкетом вертеть… распрекрасное бы дело…
— Не скоро ли, Алёша, будет? В неделю, сдаётся, немного узнаешь… Хоть бы в месяц, и то бы молодец был… Ведь Яков Борзов мастер своего дела, да захочет и подольше получать угощение.
— И первое самое дело, кстати теперь!.. — услышав своё имя в сенях и хватая на лету последние слова, ответил обрадованный Яков.
— Угощенье всякое принимаю ото всякого, и тем паче от желающего почтить нашу честь и чин… Нельзя ль учинить почин, Иван Андреич?
— Да это угощать хочет новый товарищ — Алексей Балакирев… Тебя пожелал спервоначалу отыскать и почесть воздать…
— С нашим удовольствием… Чем служить можем, рады… И кружало недалече, ото двора сзади…
— Я хотел, батюшко Яков…
— Сысоич, родной… Мы не гневливы, тем паче в кружале… Бывайте счастливы… едем.
— Нужду имею, Яков Сысоич, в твоей науке.
— Ладно, ладно… Выставляй знай, примем тя в свои руки!.. С чаркою проходите несть скуки аз и буки, говорит даже умник наш Левонтий Бунин. Я зело желаю с тобою, капрал, спознаться, чтобы нам друзьями остаться.
Алёша совсем повеселел. В мошне у него гремели пятнадцать рублей пятачками серебряными. Приглашён был запить новое знакомство и Суворов. Обещал он всенепременно завернуть и список захватить. «В кружале и передам, — говорит, — кто в твоё капральство назначен». Чего же больше?.. Судьба словно заманивать стала на удочку удачи нашего Алёху, рассыпая перед ним новые блага на выбор: чего хочешь, того просишь!..
Царское кружало, стоявшее на углу переулка и большой улицы в Преображенском, было недалеко от задних ворот полкового двора, где жил Вейде, ещё занимая должность старшего майора. Но он, с царской поездки на Запад, был уже в ранге полковничьем. Новый генерал, Автомон Михайлович Головин[74], занимал со стороны широкого двора по другую сторону входных ворот с берега Яузы такое же жильё, как Вейде. Посредине полкового двора стояла съезжая изба, где помещалась полковая канцелярия и жил Суворов, который пригласил Балакирева для написания репортиции. По задней стороне полкового двора шли одноэтажные, кое-как сколоченные жилья солдатские с навесом внутрь двора. Под этим навесом и усмотрел Семён Борзова в беседе с Якимом. Предложение Алексеево было манной небесной для жаждущего Якова. От того он так и поспешил к злачному месту винной торговли.
Храм Бахуса и Момуса в ту пору был украшен неизменною парою еловых ветвей, прибитых накрест над входом. Такие же ёлочки, вместо лавров, украшали и наличники двух волоковых окон, скупо пропускавших свет в царское кружало. Больше всего света падало на середину его через двери, днём вечно раскрытые. Стойка, видная с улицы, со входа была с одним приступком и деревянной решёткою, предохранявшею бутыли от самовольного захвата гостями. В решётке была дверка, которая открывалась при взносе денег и тут же закрывалась осторожным целовальником[75] на задвижку, чтобы предохранить от невольного греха. Все входившие в кабак крестились в передний угол, снимая шапки. Яков Сысоич и Алёша сделали то же, войдя и садясь за стол сбоку стойки.
Вместо мушкета Борзов схватил со стойки просовку[76], заложенную, должно быть, портным целовальнику, и ну с нею выделывать темпы, к немалому удивлению мирных посадских пьяниц. Он озадачил особенно честную компанию, подпевающую двум рядчикам «Как во городе было во Казани», когда вдруг рявкнул, держа на плече круто просовку: «Клади на мушкет руку!» — и сам приударил по ней с солдатским удальством. «Подвысь мушкет!» — и поставил просовку вполоборота от плеча. Команда «На караул!» была наиболее всем знакомою, а отставленье ружья к ноге сильно подзадорило любопытство зрителей, не ожидавших представления. Каждый, в свою очередь, любовался, как Борзов выполнял эволюции, вполне художественно, с оживлением командуя: «Приступи правой ногой, бери мушкет, подымай к ноге». Или, как бы готовясь дать отпор и отменяя, казалось, решённое намерение, кричал и выполнял сам: «Мушкет перед себя! Обороти с поля! Мушкет на плечо!»
Алёша Балакирев, что называется, на лету ловил штуки ловкого Якова и уж воображал себя в его роли перед шестерыми новоуками своего капральства, которых так милостиво называл Адам Адамыч: «Олюхи!» Алёша никак не допускал мысли, что он сам может попасть в число тех же «олюхов», а, напротив, представлял себя ничем не хуже Борзова.
Много ли они выпили или, лучше сказать, насколько сам себя угостил солдат-учитель, успевавший среди своих эволюции односложно отдавать приказания налить себе и выпивать духом налитое, — никому не было в примету. Но через час, когда пришёл со столбцом в кружало Суворов, Яков Сысоич был в состоянии ничем не сокрушимой храбрости. Только руки его не так охотно повиновались команде, а командные слова с неохотою и видимым коснением лезли из уст отца-командира. Алёша выпил всего две чарки тминной и был весьма весел. Радость Балакирева понятна всякому, кто бывал так же близок к заветной цели. Успех до того польстил Алёше, что все трудности представлялись ему теперь миновавшими бесследно.
Прав ли он был? — это другой вопрос. Суворов не много пил и не долго сидел. Он перед уходом пересказал обстоятельно два раза Балакиреву, как он должен принять завтра капральство:
— Нужно будет тебе со столбчиком сходить в солдатское жильё ещё с вечера, разыскать каптенармуса Евдокима Тарыева… Он те предоставит барабанщика, — сказал Суворов, — а тот будить тебя станет, твоё капральство и даст знать, что выведено… Ты их и поучишь мало-маля руку разбирать спервоначалу. А завтра, как мушкет получишь, с Яковом займись: артикул повтори… И ладно будет…
— Благодарствую и сказать как не смогу за твоё научение… Истинно, после Бога ты, государь мой милостивый, Иван Андреич… Что прикажешь… все предоставлю…
— Ну, что там за предоставление… Жить будем вместе… Спознаемся впрямь… — и вышел.
Балакирев расплатился с кабатчиком и, ещё накачав Якова на дорожку, потащил его чуть не волоком к солдатскому жилью.
Отыскать каптенармуса и при посредстве его барабанщика было дело не трудное. Передав каптенармусу столбчик, Алёха услышал, что отбор в капральство придётся отложить до понедельника, потому что был вечер субботы, а в воскресенье дела не делались.
— Да Адам Адамыч велел утром завтра приняться учить капральство.
— Видно, Адам Адамыч запамятовать изволил, а великий государь по воскресным дням учить заказал накрепко… А в понедельник милость твоя мундир примет и бородку скосит… Тогда и за дело…
Против этого возражать было нечего.
— А нельзя ль с Яковом с Борзовым мушкетом повертеть взавтрее…
— Про то про все ему знать, а не нам. Пожалуй, обеспокойся зайти к им в светлицу… Он с утра, чай, про выпивку смекать начнёт: где достать?
С этим и отправился домой Алексей, довольный всем, что случай и добрые люди устроили по его желанию: в чины произвели…
— А я только от Монцовны! — увидя своего приживальщика, не ложившегося спать, молвил, входя к себе перед утром, Андрей Матвеевич Апраксин. — Рассказывай свои похождения!
Что он в состоянии был рассказать, мы уже знаем. Выслушав рассказ Алёши, Андрей Матвеевич сообщил в свою очередь:
— Адам Адамыч был там. Матрёна Ивановна напомнить велела про пять десятков рубликов… за участие.
— Подождёт… благо устроилось дело! — ответил как бы нехотя Алёша.
— Так нельзя, смотри… Монцовны — случайный народ и своего не привыкли терять… чтобы не вышло чего дурного… лучше развязаться… достать; как не достать полсотни?.. А то могут напакостить так, что не поправишь… по дружбе говорю. Я за тебя обещанные соболи Адаму послал: он их принял и портному передал уж… Охабень новый шьёт на соболях даровых… Твоё дело полсотни отдать старшей Монцовне, Матрёне…
— Да, прости Господи, дерьму-то этому за что? — упирался Алексей. — Ведь не она что ни есть повыше с кем вожжается… то Анна, никак…
— Разумеется, Анна… А Матрёна Анной сильна… На свой пай зашибает, покуда везёт…
— Ну, так… черт бы её драл!.. Подождёт, коли не набольшая… Ну, что впрямь сказать может она?
— И все, и ничего… смотря по обстоятельствам. А обещанное которой ни на есть из этих сестриц и не в твою высоту отдают с поклоном, прося не запамятовать только да лиха не учинить.
Алексей погрузился в думу. Слова Апраксина не мог он не считать верными, но и упрямство, свойственное избалованным и капризным натурам, заставляло придерживаться принятого решения. Русское «авось» укрепляло упорство, маня возможностью провести гневных покровительниц, отыскав другую поддержку. Он был бы совершенно покорным и не думал бы увёртываться от взноса Матрёне Монс, если бы с Вейде не устроилось дело на первых порах так легко, возможность близкой неудачи даже не приходила в голову Алексею, рассчитывавшему на знакомство с Суворовым, учёбу у Якова Борзова и на собственное умение выходить из затруднений.
Апраксин после объяснений с Алёшей думал тоже раскошелиться лично: поступиться своими пятью десятками рублей, только бы не расстраивать дружбы с девицами Монс встречаться на нейтральном поле их гостиной с грозным царём Петром Алексеичем.
Прощаясь с ушедшим позднее других Адамом Адамовичем Вейде, Матрёна Ивановна будто случайно спросила его: правда ли, что он получил прекрасные соболя от Андрея Матвеича за то, что капралом приняли какого-то Балакирева?
— Нихтс, мейне фрейлен, — ответил Вейде, стараясь казаться спокойнее. — Он пашутиль… Он толщин… ню… и саплатиль мне стари толга… Я за дшинь подшиненний мой затка не возметь, — закончил он голосом оскорблённой добродетели. И, говоря последние слова, смотрел так прямо и добросердечно в глаза вопросчицы, что поселил в ней сомнение; не ослышалась ли она впрямь?
При всей приветливости, даже предупредительности в обращении с ним девиц Монс Вейде нисколько не думал открываться перед ними. Чтобы они предали его — этого, положим, он не ожидал; а в необходимости подарить им в случае своей откровенности — был убеждён. А он был человек расчётливый, всегда готовый, где удастся, уклониться от пословицы «рука руку моет». Он в глубине души был уверен, что поступил как следует, согласившись капралом записать человека, им проэкзаменованного и отвечавшего на вопросы. А Балакирева, как мы знаем, он спрашивал о разных командных терминах по части строевого ученья. Стало быть, не могли быть взяткой соболи апраксинские! Благодарность приятеля за одолжение, доказывавшая взаимную приязнь, была, по понятиям любого москвича, вещь почтённая, необходимая и составлявшая самый смак хороших отношений равных с равными. Относительно подчинённых — принос и памятки опять служили доказательством милости к ним начальства и почтения их к начальству. И это не взятки. Взятки — прямая торговля с условием выполнить заведомо преступное дело: присудить чужую собственность, давая двусмысленному закону толкование по усмотрению. Этим промышляли подьячие, оттого они и взяточники были по общей молве. Требования свои предъявляли они без всякого зазрения и лгать в глаза готовы были сколько угодно. Сестрицы Монс с их жаждою приобретения подарков, денег в действиях своих оказывались не особенно церемонными. Они в этом отношении держались скорее тактики дельцов приказных. Не спрашивали: за что, а только отдай, коли пообещал, правдою или неправдою. Твоё дело не обмолвливаться, а обмолвился — плати!
Вейде, как мы видели, увернулся счастливо. Его пришлось поневоле оставить в покое. Но Матрёна Ивановна уже считала своими полсотни рублей с Балакирева, и он должен был сделать взнос без скидки. Он, однако, насколько видно из подслушанного нами разговора с Апраксиным, был далеко не в расположении выложить денежки. Положим даже просто потому, что их у него не было в ту пору. Девица Монс старшая между тем, как и младшая, не любила, чтобы затягивали в дальние сроки уплату чего бы то ни было ей обещанного, а потому должен был последовать, очень естественно, скорый взрыв её гнева.
Балакирев, используя слабость Борзова, угощеньями его достиг на первый случай желаемого: уменья вертеть мушкетом. Это, в ту пору особенно, высоко должно было цениться, и скорое усвоение эволюции ружьём должно было, само собою, отличить капрала в глазах командиров. От природы, как мы знаем, сын Лукерьи Демьяновны был с большими способностями и удивительно чуткою восприимчивостью. Превращение его в две недели в гренадера заправского из лежебоки компании Апраксина казалось всем, знавшим Алёшу, чуть не чудом. Это мнимое чудо, однако, было просто результатом вспыхнувшей решимости, не более. Люди впечатлительные и нервные способны на короткое время проявлять необыкновенную энергию. Но она, как всякое напряжение, непродолжительна и может замениться апатией до новой вспышки.
На первых порах Алёша вошёл во вкус строевых эволюции, и «олюхи», даваемые ему на выучку, крепко терпели от строгого, придирчивого муштрователя, зато быстро усваивали солдатское ученье. Оно у Балакирева продолжалось целые дни, и голос его неустанно гремел от утра до вечера на лужайке позади полкового Преображенского двора. Сам строгий генерал Автомон Михайлович Головин, не один раз слыша похвалы ловкому капралу, заглянул раз на лужайку и остался очень доволен и учителем и методою его.
Простояв около часа, Автоном Михайлович велел отпустить на отдых новобранцев и милостиво позвал капрала.
— Из каких ты, любезный?
— Дворянин владимирских пригородов.
— Давно в службе?
— Полтора месяца… здесь, а прежде…
— В полку-то сколько?
— Полтора месяца, докладываю.
— Молодец… Я тебя буду помнить… Учи так же, как теперь я видел… в ранг произведу!
Алексей от похвал такого строгого ценителя вырос на целую голову.
Польщённый высшим начальством, Балакирев на все окружающее способен был смотреть свысока, а на все постороннее — как на не стоящее внимания его.
Он уже считал себя если не первым человеком в полку, то, во всяком случае, особою важною. Мог он, разумеется, и гордиться теперь собою: выслужился собственным усердием и умением. Что его, не знавшего службы, не так давно одним поминанием бросало в жар и в холод от страха, теперь составляет его заслугу.
Заслуга и отличие всегда между тем вызывали козни зависти. И между товарищами скоро оказалось у Балакирева множество врагов и порицателей, прежде всего не прощавших ему внимания начальства при короткой службе. Учитель Борзов, с тех пор как Алексей перестал его поить, оказался самым ядовитым распространителем клевет на него.
— Через немчуру выезжий… вишь ты, хря какая… А туда ж, петушиться умеет — мушкет подвысь… Не научать бы мне стервеца вправду, а с подвоху лгать что на ум взбредёт, — не раз каялся, думая вслух, Борзов, уже не встречаясь с Балакиревым, погрузившимся в море муштрования «олюхов».
Суворов был по-прежнему дружелюбен к Алёше, но ничего не мог сделать в его пользу при общем нерасположении к «выскочке». Так называли однополчане, старые солдаты, капрала Балакирева, не прощая ему скорой выслуги и милости начальства. Степан Суровцев, капрал, из бывших под Азовом, вхож был в Преображенское и знаком Сашке Меншикову. Этот любимец счастия не особенно милостиво слушал похвалы кому бы то ни было, кроме его персоны. Суровцев был человеком невысоко покуда поднявшимся, но любимым Сашкою за язычок. Он к тому же будущему светлейшему оказал и услугу спервоначалу: обучал его мушкетец держать. В память этого и принимался и выслушивался. Подчас и подачки получал; подносили ему и чарку. Вот сидит он да ведёт, как, что в полку делается, и видит: вдоль по слободе катят Андрей Апраксин, Кикин да Балакирев с ними.
— Эти двое неразлучны с чего-то теперь — неспроста что, — молвил дальнозоркий Сашка. — Третьего не знаю… вашего полку?
— Капралишко это, Балакиревым прозывается. Вейдовской подхалим… Слышно, через Монцовну в чин произошёл.
Меншиков при этих словах стал пристально вглядываться.
На беду, соскучась ожидать взноса пятидесяти рублей, Матрёна Ивановна послала Павлушу, бывшего у них на побегушках, разыскать капрала Балакирева в полку. Как не разыскать расторопному Павлу Ивановичу, будущему генерал-адъютанту Ягужинскому, оку государеву, капрала Преображенского на полковом дворе? Нашёл.
— Здравствуй, Алексей Гаврилыч! Что так долго не бывал у нас?
— Где то ись? — прикинувшись непонимающим, вздумал было сыграть комедию Алёша.
— Матрёна Ивановна Монс приказала тебя к нам позвать да напомнить, что не мешает добрым друзьям помнить обещания.
— Какие обещания? Какая Матрёна Ивановна?
— Ну, полно, друг сердечный, напускать дурь… неравно из капралов могут и солдатом не оставить.
— Было бы за что!
— Да за здорово живёшь, к примеру сказать…
— Ты, братец, это у себя рассказывай, а не здесь… Проваливай откуда пришёл!..
— Я-то!.. Да ты, Алексей, в своём ли уме? В свою ли голову гнёшь, полно!.. Рога-то козлиные собьют, голубчик!
— Не ты ли?
Павлуша улыбнулся презрительно, но удержался.
— С чего ты на меня-то напустился? — сказал он спокойно Балакиреву. — Я посланник, а послов, коли что и неладное передают, не оскорбляют. Мне с тобой делить нечего… Могу по дружбе тебе посоветовать, дрязг не поднимай. Коли взялся — плати. Не хочешь — твоё дело… Может, дороже обойдётся, коли не заплатишь… Не мытьём, так катаньем доедут…
Рассудок взял верх над горячностью Алексея; он простыл и подал руку Павлуше, прося извинить.
— То-то, извинить… Не ровен час… Я бы вспылил по-твоему… Мог бы тебе много зла наделать…
— Ну, друг, Павел Иваныч, рассуди, за что я экой стерве полсотни понесу? Ну при чём она? — смею спросить. Адам Адамыч к себе меня призвал. Доспросил, как и что знаю я. Нашёл — могу учить… Капралом принял… Я отдался науке, видит Бог, усердно… Теперь всякого сам выучу…
— Все так… да, говорит, обещанные… За знакомство с Адам Адамычем…
— И то устроил Андрей Матвеич, ей-Богу, право!
— Слушай, Алёша… Я не спорю, что полсотни не шутка и выдавать жалко — ни за что ни про что да сам я слыхал, как ты говорил на слова Андрея Матвеича, и он подтвердил.
Балакирев пожал плечами, припомнив.
— Ладно, — говорит, — скажи, удосужусь — приду, часть принесу… Всех теперь нет…
— Ну… хоть часть… покуда.
— А ты не уходи… пойдём, угощу.
— Какое угощенье… поди ты к Богу!
— Нет… нельзя…
И настоял-таки. Павел Иваныч пробыл с недавним чуть не оскорбителем не один час за медком барбарисовым. Расстались друзьями. Побранили его за промедление дома. Сказал: не скоро нашёл; занят был ученьем; обещал часть принести.
— Это ещё что за новость! Часть? Посмотрю я, как он посмеет не все сполна выложить!..
И ещё пуще распыхалась нетерпеливая Матрёна Ивановна.
Наступил вечер. Собрались гости обычные. Явился и Балакирев. Матрёны Ивановны нет. Подходит к нему Вилим Иваныч Монс, мальчик лет десяти, брат красавиц, не по летам смышлёный.
— Отдай мне пятьдесят рублей, должных тобою моей сестрице Матрёне Ивановне!.. Мне нужны они… Я лошадку куплю… Я…
— Я тебя знать не знаю… С чего пристал? — отрезал, не приготовившись, Алексей.
— Подай! — и все тут, кричит дерзкий мальчик.
— Что подать?
— Деньги мои!
— Где ты их взял?
— Не твоё дело! Мои — и давай!.. Обещаны…
— Я тебе ничего не обещал!
— Обещал… За то, чтобы капралом сделать тебя…
— Кто же сделал капралом? Ты?
— Не я, а через нас сделали.
Вдруг неожиданно входит царь и — прямо к Балакиреву и мальчику:
— Кого сделали капралом через вас? — спрашивает мальчугана Пётр.
— Его! — дерзко отвечал Вилим, показывая на Балакирева.
— Кто? — допрашивает Пётр.
— Я не знаю — кто… а знаю, что сделали… Он капрал теперь…
Пётр смерил глазами встревоженного Балакирева и спросил его в свою очередь.
— Давно служишь?
— Полтора месяца.
— Капралом?
— Капралом!
— А солдатом сколько?
— Я принят… знающий…
— Не служил солдатом?
— Нет… Я…
— Какой знающий?
— Артикулы… темпы… Спрашивал Адам Адамыч Вейд… Я отвечал, и за моё знанье удостоил капралом… учить других… и учу я, великий государь… сам изволь увидеть, как мной довольно начальство…
Пётр смотрит на него и припоминает. Вдруг блеснули глаза — вспомнил.
— Ты был в лесах на Воронеже?..
— Был.
— А здесь зачем?
— Пригласили…
И опять погрузился Пётр в думу. Лицо его сделалось мрачно, и на нём ярко выразилась недоверчивость…
— Твоё место в полку… а не по немецким домам шляться! — сказал строго государь и ещё раз окинул Балакирева с ног до головы…
А Вилим Монс своё говорит, показывая на Балакирева.
— Он должен был сестрице деньги дать… Она мне велела получить. Он не хочет…
Но уже вбежали девицы Монс и стали шикать шалуну. Пётр молчал и делался мрачнее. Балакирев стоял как вкопанный. По знаку царя он вышел…
Что было после ухода его в доме Монсов, осталось, разумеется, неизвестным, потому что все прочие, сидевшие в светлице, с приходом державного гостя незаметно исчезли.
Балакирев, идя к себе, обеспокоенный, завернул к Апраксину.
— Ну, что? Нигде тебя не видно. Все в Преображенском полку у себя… Как дела?
— Да что греха таить, — бояться начинаю, не было бы чего неладного… Сердце ноет…
И рассказал, как и что было.
По мере рассказа и Андрею Матвеичу стало делаться жутко. А когда кончил Алексей, он только руками развёл, и лицо приняло выражение полной безнадёжности. Затем оба молча просидели до петухов. Каждый боялся пересказать словами, что представляла ему дума.
Можно верить, что не много пришлось проспать в эту ночь Балакиреву.
Чуть свет поднялся он и вывел на лужайку своих «олюхов».
Мало-помалу свежий воздух, раннее утро и одушевление самим занятием настроили мысли Алексея бодрее. Он ожидал чего-то грустного, но уже приготовился встретить незнаемую беду бодро и с уверенностью в правоте своей.
Голос капрала получил полную силу, он речисто отдаёт команду. Топот шагов в ногу и звуки от стука мушкетов отдаются отчётливо, сменяясь голосом команды. Уже и солдаты были значительно подготовленные, и ученье ведено было хорошо. Капрал, стоя спиной к забору полкового двора, не мог видеть, как из ворот его вышла кучка офицеров. Тут были: Вейде, Головин, оба майора и сам царь. Выйдя, установились они поодаль и смотрели на ученье довольно долго. Царь внимательно следил за учителем и не нашёл ничего, что бы похаять или найти небрежным.
— Довольно… отдохните! — не видя стоящего начальства, скомандовал капрал.
— Возьми теперь ты ружьё и покажи, как сам управляешься им, капрал! — раздался голос государя.
Балакирев взял у ближайшего рядового ружьё и, отдав честь по уставу, стал, обратившись лицом к Петру, очевидно не гневному, а, напротив, довольному виденным ученьем. Раздалась команда. Сперва по порядку, потом вразбивку, по темпам выполнил мастерски капрал все эволюции.
— Хорошо! Вижу, что умеешь и капральства стоишь. Но… не здесь у нас только обучать нужно. Пусть в Азове послужит[77] и оправдает повышение в капралы без выслуги…
Подошёл Адам Адамыч Вейде и по-немецки сказал в своё оправдание — почему взял прямо в капралы.
— Пусть так! — ответил спокойно государь. — А в Азов послать немедленно!
— Лучший капрал в полку, государь! — осмелился ходатайствовать Автомон Михайлович Головин. — Я обещал ему сержантом сделать при первой возможности.
— Ну… пусть сержант будет, но — в Азове!.. Не наказанье посылка, если с повышением!
И, поворотившись, ушёл царь со свитою.
— Вот, значит, как Бог-от милостив! — узнав про назначенье в Азов Балакирева, злорадно отозвался Борзов. — Не брезгуй, значит, стервец, теми, кто дорогу показал, — прибавил он внушительно и обратился к сторожу с обычною просьбою: — Ссуди алтынчик, Якимушка.
— Изволь, так и быть, на радостях, что лиха избыли, Алёшку того самого… Мне ни в жисть на табак полушки не уволил. А деньжищами знай идёт да побрякивает.
В это время почти подбежал к Борзову и Якиму Суровцев.
— Идём. Бери и меня в складчину. А коли нет, сам угощаю вас троих; дай Боже многие лета Александру Данилычу. Слушайте, ужо я поведаю все как было по ряду.
И трилиственник поворотил к кружалу.
Решение получило полную силу и убило на первых же порах в Алексее всю прежнюю энергию. Вот он и сержант, — да к чему это повышение… в клетке?! То-то злой язык клеветника маленького! Змеёныш! Заведомо раздавить бы гадину! А не клеткою не считал никто житья в Азове, среди пустынь, в крепости, то и дело ожидая осады, а там и похуже может быть что, не ровен час…
Сегодня — как вчера, завтра — как сегодня, там проводят люди целые года. Та же участь ждёт и Алексея Балакирева.
Родные о нём, пока он жил в Москве, не получали частых уведомлений; а как услали в Азов — след простыл. Жив или мёртв, как и от кого узнаешь? Мы с ним тоже долго не встретимся.