Об отце по-прежнему помина нет. Мы теперь должны рассказать, что делалось с сыном-сиротой.
Страдала бабушка, что поп нарёк; Иван, Христа ради юродивый: думала, проку не будет, а вышло преразумное дитя Ванечка.
У матери и у бабушки одно утешенье — подросток — не надышатся на него. Забавный был ещё — клоп клопом. А с десяти лет просто иной раз старого и бывалого озадачит. Станет присловья прибирать, все у него выходит таково складно да ладно. Начнёт пересказывать, где что увидать пришлось, да вдруг такую вяху[78] отпустит, что мать и обе бабушки головой только покачают; а попадья, что по-прежнему у Лукерьи Демьяновны гостит, невольно скажет: «Ты, малый, больно затевущ — будешь ли живущ?»
Вот и двенадцать годков минуло внуку Демьяновнину. Дьякон стал ходить — грамоте учить, да мать и бабка маху дали. Не взяли в толк, что мальчику не одно читанье нужно, а писать надо бы хоть сколько-нибудь. Да, на беду, отец дьякон сам до письма не дошёл, однако не только не говорил об этом, а ещё хвалился, как добрый: я, говорит, все произошёл!
Учился мальчик с ленцой, но его не принуждали, и почти три года дьякон таскался. Всю Псалтырь, не только Часовник, с Ванюшей прошёл, а про писанье все ни гугу! — так и промаячил время. Хвать-похвать, а молодцу пятнадцать лет, и потребовали дворянчика на смотр; в Питер куда-то, на край света, нужно везти. Царское вышло в ту пору повеленье дворянских ребят представлять государю на посмотренье[79], — что укажет. Бабушка как почуяла этакую беду, на первых порах — к воеводе, разумеется, не с пустыми руками. Дойти до воеводы тоже прямо не удастся, — известно, народ приказный вороватый, даром и пальцем никто не повернёт, не то чтобы без посулы что указать или рассказать. Да на ум наставить. Как устлала помещица деньгами дорожку, так и присоветовали с воеводихой коммерцию завести: она всем принимала. Объяри[80] на сарафан было, разумеется, мало, — попросила десять рублей в долг, а порукой волк. Зато до воеводы Лукерья Демьяновна доступила, и он своё воеводское слово дал: дворянское дитя Ваню не разыскивать, буде в нетях очутится. Да, на грех, случись в воеводской избе солдату быть на ту пору, как помещица о заступничестве за внука просила. Солдат вслушался в разговор, словно соболезнуя, и имя спросил. Воевода с доброго сердца думал и ему хлеб дать — Лукерью к служивому обратил. А злодей, служба, выспросил все как есть, в свой список записал да и билет выносит: «Вот, — говорит, — тебе, бабушка, явка, в Питер внука Ивана Алексеева сына Балакирева привезть на срок к Ильину дню[81], безотменно, оберегаючи себя от конечные опалы и гнева царского величества за нарушенье его государской воли». Вот оно на какого изверга напала бедная Лукерья Демьяновна!
Она было просить службу чтобы явку эту свою взял он и детища не губил. Да куда тебе! рыкнул, словно зверь. «Мы-ста не хуже ничем и не грешней, чаю, ваших щенков-детушек, да как есть под лямку угодили, а вы увернуться хотите? — шутишь, душа!», а сам хихикает таково обидно да зло. Помещица ну со слезами умолять ворога да умасливать. Ничем не проняла этакого зелья. Даже, стыдно сказать, на колени становилась и упрашивала: «Отец родной, заставь вечно Богу молить! Одним на потеху нам с матерью Ванечка… не вынесет он ваших муштров, дитя слабое, больное..»
Солдат знай рукой машет да своё несёт: «Стерпится, слюбится!» — «Какое же слюбится, — не выдержала Лукерья Демьяновна, — и сжиться не сживется он с экими порядками опротивят они хошь кому, не токмя дитяти». — «А палка на что? — прикрикнул служба на барыню. — Вобьют и узнать заставят самую мудрёную науку».
После этого Лукерья Демьяновна уж и не посмела перечить и уехала с горем домой. Там уж и мать, и бабушка плакали-плакали над Ванюшкой, да и стали готовить его в далёкую дорогу. В Муроме Лукерья Демьяновна одно только путём наладила. Живучи в городе, взяла доброго человека, расстригу одного, немного Ванечку писать поучить. Весну-то всю да лета часть, до выезда, он и выводил с дитятей всякие разные каракули.
— Дитя, — говаривал учитель часто, — зело понятливо, а уж удали такой, что и сказать нельзя.
И подлинно, Ванечка по-всякому выходит не то, что отец; пока дяди-злодея не спознал. Алешенька, с детства был ленивчик да все больше к женскому полу льнул. Ванечка, напротив, как подрастать стал, с улицы не сходит: с мальчишками все в атаманы играет.
Бабушка с плачем поведала как-то, что недолго ему дома быть — на царскую службу, батюшка, тебя усудобят, света моего; а там, известно, не жалеючи муштровать станут.
— А ты то, бабушка, говорила, что меня, как дворянского сына, сам царь смотреть будет… Вот ужо я и увижу, каков царь-то у нас.
— Глупенький! Что ж тебе из того, что царские очи светлые удостоишься видеть, да тяжко тебе будет на службе-то царской?.. Турить будут, кому бы и не надо; тычки давать, кому бы и не довелось.
— Я, бабушка, не буду дожидать, чтоб тычок-от дали, сделаю попрежь что велят. А коли велят служить, дадут и выслужиться. Вот тятя и не много служил, как сама ты баишь, да неохочим до дому стал.
Каково это? Судит точно как человек бывалый.
Расстрига-учитель начал было про гневливость государеву россказни вести, да Ваня ножками затопал: «Перестань, — закричал, — врать! Ну, с чего царю гневаться на все и про все? Про вину да за непорядки и бабушка, коли узнает что, няньку мою, Мотрю, расхлещет как есть, а гнев пройдёт, пожалует её, на повойничек даст, али алтын подарит, али найдёт ещё какой ни есть милостью. Так и царь. Нужно — погневается, а там и помилует; ведь свои ему люди-то мы с тобой! А может, дела-то у царя много, да и важней оно, конечно, чем во дворне работы, по домашеству. Стало, и вред от порухи больше, и взыску должно больше быть».
— Вот какой у меня умница Ванюшка, как ладно рассудил, — решила мать. — А годы-то какие ещё, всего шестнадцатый годок пошёл.
Из себя же Ваня молодец молодцом, тончавый да высокенький. А уж так приветлив: всякому мужичонку норовит попрежь сам шапку снять. И духовный чин уважает отца Данилу особенно. Только мать Маремьяну, знакомую бабушке монахиню, не любит — лгуньей её называет.
Петербург в первые двенадцать лет по основании своём представлял только зачаток большого города и был страшным для большинства русских людей, поскольку при Петре I здесь было взысков, требований, строгости начальства больше и будто бы смертность сильнее. В нём кипела усиленная деятельность стройки. Проложенные покуда без большой обдуманности улицы наполнялись домами, похожими на деревенские избы; застраивались пустыри медленно и как попало. Только на городском острове поставленные в ряд на Неву домики казались значительными и глядели так приветно в праздничной, светлой, тесовой оболочке. Единственный въезд в город был с Ямской. И, достигнув новой столицы, путникам не верилась её близость; даже въехав в Ямскую, путники долго оставались в сомнении: не сбились ли они с дороги? Вытянутые в один ряд избёнки шли от убогой церкви, стоявшей посереди неогороженного кладбища на болоте, и всего ближе напоминали деревню, да и то не из богатых. Несмотря на протяжение этой слободы чуть не на версту, никак не верилось, чтобы обыватели тут как сыр в масле каталися. Три кабака, конечно, докладывали, что зелёного вина тут должно выпиваться вволю; но пьяных на улице не было видно, хотя немного попадалось и непьяных, проезжих и пешеходов. Чахлые ивки изукрашивали неказистый болотный пейзаж. Зеленело все вокруг, и на рыхлой луговой почве, и в застоявшейся воде канав для осушенья; от этого обилия зелёного цвета под ясным небом и на припёке чувствовалось своего рода утомление глаз. Недостаток разнообразия и связи чувствовался на каждом шагу. На этом новом месте всяких народностей люди сошлись спешно и подбивались всеми мерами к спешному неустанному труду. Конца и края его тоже не было видно ни работникам, ни наблюдателям за ними.
Умная старуха Балакирева, в июньский жар въезжая с внуком в Невский город из благословенного затишья Муромских лесов, вынесла такое именно заключение о парадизе Петровом[82]. Ямская слобода ей ещё показалась сколько-то похожею на Русь, все как следует и грязь есть! — без грязи нельзя же быть! И кабаки торчат — без них тоже не бывает житья человеческого. И бревенчатые связи да срубы везде на глаза попадаются, и телеги торчат поперёк проезда — все как следует, почему не взять бы в сторону? — да не ожидали ведь нас. Правда, не мы одни должны здесь проезжать. В этом-то невдомеке и есть, что называется, Русь. Убогие церковки везде на новых местах прежде видишь, поповство пообживется, тогда, глядишь, храмы на славу соорудят. То правда, что, выбравшись из Ямской, опять путники впадают в недоумение. За Ямскими слободами везде город начинается, а здесь — просека какая-то, да, кажись, и конца её нет. Бабушка со внучком все едут, а ни жилья, ни монастыря, ни храма Божия ниоткуда не видать. Что же тут такое? Лес вырублен, канавы в берегах стоят полным-полны, и души человеческой ничуть. Вот, никак, речка заблистала; перед речкой острог какой-то стоит; доносятся из него звуки топорного тюканья. А вдали, налево, за дорогой, никак, церковку, судя по крестику, видать. Чуть приметно желтелся крест между нагромождёнными почерневшими кровельками храма Божия. Ближе и ближе к нему наши путешественники — и виднее делается им необширный храм. Сбоку, подле канавы, три избы, поповские, должно быть; а левей потянулись опять убогие домишки, в два да в три оконца. Тут вдруг из крепости народ с работы повалил по троекратному звону в колокол. Помещица велела остановиться в сторонке своему вознице и стала спрашивать проходящих молодцов: «Где нам казённый двор найти?»
Так было прописано в ярлыке, данном внуку в воеводской избе в Коврове: «В Питербурхе явиться на казённом дворе».
Выискался один, солдатик, что ль? — трудно по белому балахону-то судить, что он за птица; тесак, никак, висит на чёрной перевязи, а на голове блин какой-то распущенный, краешки вперёд торчат, затеняя молодое лицо с жидкими, поднятыми вверх усиками. На немца больше похож был парень, а по-русски откликнулся: «Знаю, — говорит, — что вам требуется!»
— Надоть вам, бабушка, направо забирать, вон в тую набережную слободку! — и пальцем показал за луг к берегу. — Это будет по Неве с версту, во… до перевоза доберётесь на городской остров… а как переедете, там и есть. Должно, недоросля вам являть?
— Точно так, голубчик! А смею спросить, вы-то сами каковские?
— Я-то, государыня, блокшифмейстер, здеся, в Адмиралтействе, с работы обедать погнали.
— Дворянин, сударь?
— Как же, из помещиков в Суздальской провинции Владимирской округи.
— Землячок наш, значит… Поклонись, Ванюшка! Может, господин дворянин пригодится, как, бишь, величать-то?
— Блокшифмейстер Норов!
— Слыхали про Норовых, слыхали. Вы не близко от нас, а все же, голубчик, свой своему поневоле друг! Прошу Ванечку моего любить да жаловать… Первой ты, государь, откликнулся мне, старой бабе, здеся; дай Бог тебе здоровья, что вошёл в наше положение… может, и до вечера бы плутали.
— Зачем так?.. В Питере, голубушка, не в пустыне; здесь покажут все, что требуется. Всякий на спрос должон отвечать. А молчат коли… значит, не знают, о чём спрашиваете.
— Ишь какой господин-от Норов приветливый, кланяйся, Ванечка… понитной[83] балахончик-от, а все дворянская кровь, не мужику чета!
— Все едино, матушка, здесь… Каждый знает своё дело, и коли мужик с головой, а дворянин глуп, так и мужика поставят учить дворянчика… Знамо дело!
— Ишь ты, какой востренький! Дело-то дело, голубчик, да как это, ума не приложу, может мужик дворянину-то указывать? Ино ему мужицкое слово не покажется и не захочет он по-евонному сделать, а по-своему… Что мужик за указ?
— За упрямство здесь бьют и плакать не велят. А коли сам не дошёл — слушайся, кто знает получше тебя.
— Получше… слова нет, свово брата, коли… а мужик, сам рассуди… может ли быть получше дворянина?
— И ещё как бывает! На то государь Пётр Алексеевич и сам топором не гнушается, чтобы различия в деле не было: кто умён да знаток — тому и приказывать, а неучам да незнаям впору слушаться беспрекословно. Вот и я, как в список на смотру попал в тысяча семьсот пятом году, попервоначалу много с дурости слез пролил, все обижаясь на непочет… а как палки раз-другой отведал, — как рукой сняло… А там в немецкую сторону в науку на четыре года отбыл… Мастер был немец, аспид просто, все не по ем… одначе оттерпелся… и понял я блочное дело… сам теперь другим указываю и государю знаем стал… трудимся…
— Ишь ты, как Бог-от милосерд… Государю, говоришь, знаем… и правда это?.. понитник носит… и государю знаем!..
— Да государь и сам на работе в равендуковом бостроге[84] и в таких же исподних, так-то удобнее в Адмиралтействе то пором рубить и пластину из брёвнышка мастерить, что ахти, ну Ей-Богу, право. Не веришь, пожалуй, мне, голубушка! — заключил словоохотливый делец, заметив на лице Балакиревой выражение сомнения, очень понятного у дворянки, о личности царской не имевшей должного представления.
Норов приветливо улыбнулся, нисколько не обижаясь на выказанное недоверие. Замялся было сам немного. Да тут же нашёлся, обратившись к молодому человеку, из уважения к бабушке не вступавшему в речь, пока она говорила.
— Как вы прозываетесь? — спросил блокшифмейстер Ванечку.
— Иван Алексеев сын Балакирев, недоросль дворянский.
— Грамотный?
— Читать умею гораздо, в писанье не особенно дошёл.
— А окромя русской грамоты что?
Этот вопрос так был неожидан для Ванечки, что он только руками развёл, а на лице его, отмеченном живою мыслию, выразилось полное недоумение. Несмело как-то ответил он:
— А что там ещё есть?
— Как что? Читанье только тебе руки развязывает доступить к всякому знанию; прежде всего счётная мудрость, арихметика… без её ни шагу шагнуть не дерзай. Второе — география требуется, коли во флот к нам норовить будешь… в навигацки школьники по летам, кажись, опоздал уж. Сколько лет?
— Шестнадцать минуло!
— На семнадцатом лете, голубчик, дворян с одною грамотою в солдаты простые записывают, в ряды… — сочувственно, с грустью в голосе ответил умный Норов.
Как ножом в сердце ударили слова его Ванюшке и бабушке.
Заметив неприятное впечатление от своих слов, Норов поспешил проговорить скороговоркою:
— Прощенья, одначе, просим, коли пожелаете основательно все узнать про здешние порядки, милости прошу в воскресный день на шабаш к нам в Большой Морской слободе, спросите дом плотника Вахрамея Савина. Я, Иван Андреев Норов, стою у него в постояльцах. Недосужно…
— Вахрамея Савина дом, — выговорил, запоминая, Ванечка.
— Иван Андреич Норов, мой голубчик, ласковый дворянин! — выговорила Лукерья Демьяновна.
Грустная весть о нерадостной судьбе при теперешних порядках вслед за явкою на смотре, по словам Норова, заняла теперь все мысли и бабушки и внука. Она, впрочем, скрепилась покуда, приказывая вознице поворотить мимо крепости и взять по берегу. Когда же поехал возница по прямой линии, пробираясь между начатых построек чуть не шагом, настойчивая Лукерья Демьяновна невольно отдалась горестным мыслям и не находила слов утешения для внука. Он же, казалось, озадачен был только в первое мгновение и теперь, мирясь с судьбою, видел и надежду.
По указанию Норова найден за рекой казённый двор, отыскана ижорская канцелярия светлейшего[85], явлен[86] в ней недоросль Балакирев, и дан ему ярлык — ордер «стать на смотру великого государя в первый день сентября сего тысяча семьсот пятого на десять года, без всякого огурства». Оставалось до смотра тридцать шесть ден, и съезжать из Петербурга ни под каким видом не велено. Сиди у моря и жди погоды! Лукерья Демьяновна — баба денежная; уехать до смотру и сама бы не решилась: как оставить одного Ванечку? Рассудок подсказывал, что, коли беды нельзя отвратить, можно погадать да разузнать, как бы горшего зла избежать. Сблизиться с Норовым самое было лучшее — бывалый человек! Мог на пользу посоветовать кое-что.
Вот дождались воскресенья. Поместились довольно уютно Балакиревы в Посадской Большой, недалеко от казённого двора. На Адмиралтейский остров дорога знакомая; разыскали и дом Савина Вахрамея; доложились у постояльца: «Можно ли?»
Выбежал офицер бледноватый, с усиками, в тонком кафтане немецкого покроя, в паричке завитом да в ботфортах. Совсем не чета тому мастеровому в понитке, что при въезде наших горюш, идучи обедать, попался.
— Да подлинно ты ли, сударик, Иван Андреич Норов прозываешься? — не выдержала старая помещица.
— Я самый и есть. Видели вы меня на деле; теперь праздничаю, милости просим… пожалуйте!
И закуска на столе, и двое товарищей налицо, такие же бравые. Народ словоохотливый, в беседе душу не прочь отводить, речь полилась рекою. Лукерья Демьяновна поняла, что годы Ванечки ушли непоправимо… Малограмотному — хода нет. Разбиранье книг ни во что не ставится, а коли бы цифирной мудрости малую толику прихватил, иное бы было, коли умом-разумом не обидел Бог.
— Есть ли чем мастеру-то цифирному поплатиться? — спросил не без участия один из офицеров, увиденных Балакиревыми в первый раз теперь у Норова. — Я вот и сам в семьсот шестом году, как привезён, здесь, слава те Создателю, у шведа пленного и арихметикой и геометрией призанялся. К смотру не успел — в службу записали, а ходить к ему не заказали. Через два года перед флагманами экзамен сдал и в поручики угодил! На то знание, говорят, зело нужно и восприяти всякому досужно.
— И теперя здесь этот, как ты, голубчик, назвал… учитель-от твой?
— Здесь! И дворян берётся приготовлять к службе. По математике тем паче, и навигации нечто, и землеописанью, что географией прозывается. Вот бы вам к ему недоросля на месяц?
— Охотно, государь! Потрудитесь свести.
— С нашим великим удовольствием!
Большей обязательности и в наши дни представить трудно, а не только за полтора века с лишком со стороны совершенно незнакомых людей, когда у служилого люда царили, можно сказать, московские порядки: «Без приноса нет спроса!»
Угостив искреннее, чем по-родственному, Лукерью Демьяновну со внуком, Иван Андреевич Норов с товарищем Максимом Петровичем Ходеневым пошли их провожать и разыскивать учителя-шведа.
Это был швед Йозеф Текенс, математик-землемер. Взятый в плен в 1704 году, он оставлен был в Петербурге в качестве переводчика, зная по-русски, хотя и не так говоря, как русский человек. Ещё Корнилий Иваныч Крюйс[87] оценил достоинство честного Текенса и нашёл ему занятие: обучение счёту солдат морских. При главном начальстве Апраксина в толмачевстве Текенса не было нужды, и он поселился на городском острову и завёл публичную школу в довольно обширной светлице.
В воскресенье нашли школьного мастера дома, и он скоро понял, что требовалось, но долго отнекивался взять теперь ученика, несмотря, что не стояли за деньгами. Уступил учитель своему ученику неохотно; причина отнекиванья скоро сделалась понятною.
В школе у Текенса началась новая жизнь для Иванушки.
Швед обрусел настолько, что говорил по-нашему довольно внятно и имел, можно сказать, в своём роде дар втолковать даже олуху малограмотному положение, и процесс действия счётной науки. Он имел разве один недостаток: всему брался научить систематично, проходя курс годовой или полугодовой, а для вновь приходящих курса не начинал сначала. Кто учился два-три года, выходил толковым арифметчиком и геометристом. Для новичков, которые приходили в конце, курса, это было невыгодно. Что, например, недорослю нашему удастся приобрести в остающийся до смотра месяц? Теперь же учитель на него и не смотрит! Система — что машина.
Поступив в конце курса, Ваня каждый день слушал, как спрашивает учитель и как объясняет другим мудрость эту счётную, а понимать мог очень немногое, сам собою и по-своему. Между тем время крылатое летит, и ещё полмесяца как не бывало.
Слышно стало в городе, что батюшка государь приехал. Накануне сам на пожаре был и помогал тушить; собственноручно срубил и повалил навес, соединявший горевшее строение с калачными лавками. Только этим средством и удалось отстоять лавочки.
— Стоило ли из такой малости его царскому величеству себя труду подвергать да, чего доброго, ещё опасности пришиблену быть? — на слова хозяйки своей отозвалась Лукерья Демьяновна.
— И, матушка… грозен у нас царь-государь, да и милостив и рассудлив так, что сказать нельзя: сам во все входит. А чтобы утерпеть ему, когда горит где, самому не прибыть да не первому идти, где больше помощь нужна… это не в его обычае. Или, коли наводненье — здесь почасту бывает; поколь лёд Неву не скрепил — тоже первым государь: в воде иной раз по пояс бродит… А на его глядя, и генаральство, и офицерство, не токмя солдат, а либо посадской… вестимо дело, всякий из кожи лезет, усердствует.
— Оченно это хорошо, конечно, — согласилась Лукерья Демьяновна, — а все будто сдаётся, так-то поступать не царское дело. Дворянин выше челяди чиновной, али царедворец выше дворянина простого; а царь-от, царь… всех выше — земной Бог! Как же Богу с человеком одну вервь тянуть, одно бревно тащить, за одну снасть хвататься? Ума не приложу!
Наступило 19 августа. С утра задувала моряна, а по Неве большой бегали целыми стадами зайчики белоголовые. Барки да карбасы на причалах такой скрип подняли пронзительный, что тоску даже нагонять стали и на привычных к такой музыке обывателей береговых слобод в Петербурге. К ночи буруны усилились; ветер бешено завыл, и в полночь половина городского острова, чуть не весь адмиралтейский и все низменные берега выборгской стороны да московской очутились на полсажени залитыми водой. Царь Пётр Алексеевич был в городе и не сходил с своей верейки[88] во всю ночь. Сперва, распоряжаясь спасеньем на своём, на Адмиралтейском острову, в залитых частях, а потом, переплыв Неву, по Невке разъезжал он и сам подавал помощь.
Вот царственный взгляд русского сокола усмотрел на самом конце Посадской в крайнем бревенчатом доме, водою сдвинутом с кирпичного фундамента, копошится кто-то около слухового окошка на крыше.
Зычно крикнул державный кормчий-спасатель:
— Кто здесь?
— Я, дядюшка… Помоги, коли добрый человек!
— Как же помочь-то тебе?
— Да я спущусь, а ты прими только.
— Сей момент! Еду!
И всплеск весел принёс верейку к плававшей верхушке деревянного дома. Протянутые руки царственного гиганта ухватились за крышу, по которой легонько двигалось к краю, должно быть, тело человеческое.
Царь Пётр принял (для рук его очень лёгкую) ношу эту и крикнул тому, кто двигал: «Лезь и ты теперь!» Положив в шлюпку, как оказалось, бесчувственную девушку, поднялся ещё раз государь, чтобы помочь спасителю. Но державную помощь уже предупредил сам спустившийся молодец. Он свесил с края крыши ноги и легко спрыгнул, угодив в средину шлюпки, так что она даже не накренилась.
Взгляд великого царя, самый благосклонный, и улыбка одобрения были наградою сделавшему этот скачок. Спрыгнувший в шлюпку оказался знакомцем нашим, Иваном Балакиревым.
Царя он ещё ни разу не видал, поэтому узнать его в своём спасителе никак не мог, а по мундиру принял его за одного из офицеров, не более. Считая же так, он нисколько не стеснялся рассказать, что его привело в положение, из которого выручила своевременно подплывшая верейка.
— Когда я прибежал, ваше благородие, домишко этот самый сильно кряхтел от напору воды с реки. Из окошка второго жилья — теперь уж его не видать: под водой оно, вишь — кричал женский голос: «Помогите!» Я лодчонку тут подобрал да доску с собой; подплыл, подмостился, оконницу высадил и от девушки, от поповны, принял двух братишек её махоньких. Народ собрался уж. Я их на сушу доставил и добрым людям передал, а сам за поповной пустился… Позвал… Не откликнулась — уж вода окошко затопила. Кричать стал сильнее. Дала знать бедняжка, что на чердак влезла. Вдруг дом словно съехал с чего, бултыхнулся. Я хвать за край крыши и повис! Одначе уцепился что сил было; подкорчил ноги и очутился на крыше. Добежал до слухового оконца. Влез на чердак… Поповну нашёл. Довёл до оконца. Высаживать стал, да тут она, бедняжка, сомлела, со страху, должно быть… А милость твоя крикнул — я и отозвался!..
— Ты, парень, хоть куда молодец! Троих спас, а сам-то школьник, что ль?
— Недоросль Иван Балакирев, к смотру государскому привезён… учуся счётной мудрости у шведа Текина… да — не хочу лгать — ничего не понимаю покуда… тройное какое-то правило старшим толкует; херы ставят да пропорции пишут, а с чего это так, я в толк не возьму…
— Гм! — про себя молвил государь. — А что же, ты в арифметике хорошо смыслишь и понимаешь?
— Я-то?
— Да!
— Да, правду сказать… к шведу привели меня двадцать четвёртого июля минувшего, скоро месяц будет, а до того я про эту арихметику, веришь Богу, не слыхивал! Норов есть здесь у вас, в Адмиралтействе, Иван Андреевич, так, в Питер как приехали мы, на другой день Ильи Пророка, он встретился первым да и сказал бабушке, что без цифири здеся дворянину ходу нет. А меня в городе, в нашей стороне, ваше благородие, дьякон да расстрига-проходим научили всего читать да писать с трудом.
— Жаль мне тебя, молодец, и толк есть, и сила есть, и находчивости не занимать, да вот науки не дано, и не оценят человека как бы следовало.
Говоря эти слова, Великий Пётр издохнул от искреннего сочувствия.
— Коли впрямь уж такой грех до меня дошёл, государь милостивый, — отозвался Балакирев, — я должон на себя пенять, на тёмных баб: на мать да на бабушку… А им Бог простит, потому что темна вся сторона наша… не виноват я, что дворянином родился, да мало грамоты научился; хотелось бы, да не далось. Время ушло. В солдаты коли запишут — пусть будет и так, делать нече! — и в голосе его послышались слезы.
— Ну, хныкать-то зачем? и ещё такому молодцу находчивому, как ты… совсем нехорошо!.. и бабе хныкать непростительно. Из солдат государь делает генералов — нечего голову вешать, что и в солдаты запишут. Будешь служить и выслужишься… Как ты прозываешься-то?
— Иван Балакирев!
— Балакирев! — повторил про себя государь, припоминая. — А отец у тебя — капрал Преображенский?
— Не знаю, ваше благородие… Ушёл от матери моей да от бабушки в Москву… Я родившись был аль нет ещё, верно сказать не могу… Бабушка все знает, да сама не говорит и спрашивать не велит про отца… Оставил, говорит, нас и пущай себе живёт где знает… Мы ему не нужны, он — нам. Я и рос словно в сиротстве. И есть, может, отец, коли жив, да как бы словно нету его!
— Учись и забудь про сиротство про своё. У Бога нет сирот, а перед царём — все сироты.
— Да я не кручинюсь ни о чём, ваше степенство: что будет — то будет… Коли и тяжко покажется житьё в солдатах — потерпим… Привыкну, авось и не пропадём…
— Ещё раз говорю: молодец, юрок! Ещё бы тебе пропадать!
Подплыли к ближней пристани. Хотел староста с Посадской улицы крикнуть было: «Государь!» Но кивком державной головы Пётр предупредил его вовремя, и он только ус закусил, принимая бесчувственную поповну.
Иван Балакирев, выходя из шлюпки, поблагодарил за приятство и за милостивое слово своего спасителя. В ответе государь потрепал его по плечу и молвил:
— Я надеюсь, не только не пропадёшь ты, крепко надеюсь, что в тебе прок увижу… А в случае нужды помочь охотно готов. Как не помочь такому юркому!
Хваля Ивана Балакирева, государь вспомнил про отца его неспроста. Службу Алексея Балакирева помянули в представлении из Воронежа. Назначенный в Азов по царскому повелению не как ссыльный Алексей Балакирев в чине сержанта оставался на службе, без должности. При начале Северной войны[89] первые четыре-пять лет полки держали в Азове в достаточном числе. Дополняли кадры новоприбытными людьми, и ученье этих новичков лежало на Алексее Балакиреве, который в обученье строевому уставу был самым опытным и ловким наставником. Местное начальство в лице губернатора даже относилось к полезному деятелю благосклонно. Но эта благосклонность могла для него сделать очень немногое и никак не могла удовлетворить главное желание бывшего гуляки: уехать даже на самый короткий срок в Москву. Побывать там нужно было Алексею просто для снабжения себя деньжонками. В Азов доходов с дядиного наследства не высылать домашний приказ царицы Марфы Матвеевны. Пока наезжал временами граф Федор Матвеич Апраксин, у него кое-что мог получить Алёша, а с переезда в Петербург генерал-адмирала сержанту-учителю строевому, кроме оклада жалованья, ничего не стали давать. А с сержантским окладом и при дешевизне хлеба в Азове пришлось лакомке в былое время Алексею Гаврилычу питаться по-монашески. Пока дело было — магарычи кой-какие бывали, нет-нет и перепадёт… ещё сходились концы с концами. Но вот высылать в Азов новые подкрепления не для чего стало. Дела нет, службы нет, и корм стал скудный.
Сдавать, наконец, приехал туркам Азов Федор Матвеич Апраксин, по договору. Всех наших вывели в Тавров и в Воронеж. Дальше Воронежа не велено было ехать и теперь Алексею Балакиреву. Тогда он в упрос стал просить графа Федора Матвеича взять хотя его верноподданничье челобитье государю, чтобы доложить, благой час изобравши. Этим путём вот и дошло наконец челобитье сержанта Алексея Балакирева до рук монарших. А прочитал его государь накануне перед наводнением. Прописано было в челобитье все, что только мог человек сам считать невольною виною своею. Читая, припомнил государь памятный случай, и что-то неприглядное всплыло в воспоминаниях прошлого.
— За посмех услан человек, выходит. Клевета по корыстолюбию… Он правду писал… вымогательство канальское… Сами вызвали… а стал спрашивать, отперлись… бросили предлог хитрый: его шаловство… Простиранье глаз куда не следовало… Пересуды… Похвальбу извести… И все это сплесть по злости… корысти ради проклятой… Бог найдёт виновников… Обманщица сама попалась в тенётах своих… Суд Божий над Кенигсеком раскрыл неведомые пакости… Все прошло и забыто… Бог не хотел смерти грешника и Балакирева через наносную беду, как знать, избавил от больших преступлений… Оставь я его в Москве, чем бы могли эти люди его сделать?! Уже не воронежским шашням чета была бы в Москве…
И погрузился в глубокую думу царь Пётр Алексеевич. Долго ходил, думая, государь по своей токарной, ни на что не решаясь. Наконец сел и положил резолюцию на челобитье:
«Потребовать к полку, в Москву… майору, как явится, дать занятие по силам. Не хочет служить — не принуждать. С одного барана две шкуры не дерутся».
И опять погрузился в думу государь. Подумавши, зачеркнул первую резолюцию и написал просто: «К Москве быть по просьбе его, не мотчая. Сами увидим дальше».
Подписал так долго заставившую думать просьбу и занялся другими делами государь.
Наутро — новые текущие дела. Вечером вода прибыла и узнал государь сына просителя. Мальчик произвёл выгодное впечатление, как мы знаем, в дальнозорком государе, редко обманывавшемся в людях.
Воротясь к себе и переменяя измокшее бельё, вспомнил Пётр, что, никак, челобитье с резолюциею ещё у него лежит. Утомлённый монарх поторопился теперь же отыскать её и успокоился только, передав денщику для отсылки.
Наступило первое число сентября. Потянулись толпами дворяне на казённый двор. Это было обширное одноэтажное фахтверковое здание, с выстланным досками двором в форме правильного четвероугольника. Выходил этот двор одним фасом к стороне посадской, а другим — к Гостиному двору. Двор казённый вместить мог больше тысячи человек, а потому и выбран был местом смотра дворян, так как недорослей предстояло представить царю зараз целые сотни. По указу минувшего года не одни юноши на возрасте должны были на смотр являться, но и дети шести-семи лет. Эту мелюзгу велено являть и билеты брать для желающих на свой счёт образоваться, а у кого средств не хватало, те на царский счёт в цифирные и навигацкие школы зачислялись.
И ползли и лезли гурьбы русских дворян, одетых во всевозможные костюмы; такие даже, которые прямо годились бы на машкарады царские, где весь некрещёный люд себя другим показывал и сам других высматривал. Отслужившие дворяне выступали во всех головных уборах, от горлаток старинных до собольих новгородских шапок с затыльниками и стрелецких шлыков. Они вели по двое, а иной по трое подростков в саксонских кафтанчиках, а сами были одеты в ферязях[90] парчовых покроя времён царя Алексея или по меньшей мере Федора. А на женских головах все уборы тут были, до татарской кики и малороссийского кораблика с гасами и меховыми околышами. Были и обоего пола инородцы, кто в ермолке, а кто в калмыцкой тюбетейке. Красовались тут русские люди и в чугах[91] внакидку, в терликах[92] с опоясками и в широчайших халатах. Все эти дворяне прежде московского, а ныне Всероссийского государства самолично представляли воочию библейское смешение языков.
Немецких кафтанов, как можно догадываться, на взрослых мужчинах почти было не видно. Носили их люди, состоявшие на службе и не могшие с неё отлучаться. За них должны были являть чад своих супруги-сожительницы. Прекрасный же пол при Петре I, как известно, не выказывал враждебности новым порядкам и не отказывался надевать немецкие платья. Оттого, при обилии мужских стародавних покроев платья, сравнительно с ними женское население, кроме татарских княгинь, щеголяло современными костюмами, немецкими и французскими. Даже на двух жёнах русских генералов, правда, уроженках московской Немецкой слободы, надеты были теперь высокие фонтанжи[93]. На нескольких полковницах красовались шёлковые роброны с фижмами[94], а офицерские жены не представляли никаких отличий от бюргерш немецких из Лифляндов.
Надеясь на близость своего жилища, прибыли попозднее помещица Балакирева с внуком и уже остановились от ворот в двух шагах, дальше двинуться было нельзя. Посредине поставлен был стол большой. За ним сидели генералы, а потом прибыл и царь около полудня.
Когда раздался шёпот «царь прошёл», — бабушка, увидевшая высокого смуглого офицера в немецком кафтане, спросила Иванушку «Каков тебе показался батюшка-то государь?»
— Да где ты его видела? — пренаивно спросил внук.
— Да мимо же нас он проходил, ещё, никак, на тебя глянул, а может, и на другого кого осклабился малость!
— Не видал, бабушка, хоть убей. А глянул на меня приветливо знаю я кто. Это, знаешь, тебе я говорил, тот самый офицер, что помог в воду большую, ономнясь, спасти поповну.
— То-то и я сама подумала, какой это царь, коли для проходу ему дорогу не расчищают. Палочников не видно, идёт один-одинехонек, да, видно, запоздал; осторожно оттого и пробирается, чтоб начальству невдомёк.
И оба остались довольны своим решением.
Посередине двора между тем своё дело делается. Явленного переспрашивают о летах да учен ли чему и все в список вносят. Опросят, запишут и пропускают на другую сторону к выходу, как старшой положит резолюцию.
Передние ряды подвигаются дальше. Со своим рядом — и Балакиревы. Вот и один ряд перед ними остался всего. Видно как на ладони, что перед столом деется: как спрашивают, записывают, назначают что-то и отпускают.
«Тот офицер смуглый между генералами сидит, как персона, несмотря на то что те в лентах, а он ни с чем. Да и кафтанчик-от поношен как, у сердечного! А должно быть, много значит его слово. Другие словно предлагают, а он разом булькнет скороговоркой — и, видно, так и сделают из уваженья к нему. Кто же бы это был такой, заслуженный и ещё не стар из себя?» — думает бабушка. Ванечка совсем повеселел и, бодро опередив двух братьев, увальней каких-то, подступил к столу.
Не успел он ответить на вопрос записывавшего, как смуглый офицер и молвил:
— Балакирев Иван это. Я его знаю сам. Малый юрок. Будет прок! Не дошёл покуда в грамоте, так чтобы мог дойти, по указу в полк записать и в цифирну школу ходить приказать. Пусть поймёт по ряду все, а тогда и за тройное правило примется. — И сам улыбнулся таково приветливо.
— В какой же полк прикажете, ваше величество?
— В здешний — Невский; по соседству он с бабушкой там живёт.
Бабушка как стояла, так и грохнулась оземь. Сильно поразила её заботливость о Ванечке государя самого.
— Видно, на счастье наше сам он подлинно малому помог поповну спасти? — рассказывала она потом хозяйке, придя в себя.
На казённом дворе, пока суетились да приводили в чувство старушку, остальных дворян явили, учинили опросы, досмотры, и государь уехал.