Мысль о вооруженном восстании родилась конечно не летом 1905 г. — она гораздо старше. Со стихийной силой должна была она овладеть умами петербургских рабочих после 9 января (см. выше): В мае, за несколько недель до «Потемкина», резолюция III съезда социал-демократической партии (чисто большевистского; меньшевики, предвидя свое поражение, на съезд не явились) поставила подготовку вооруженного восстания в порядок дня партийной работы. И еще раньше эта идея уже разрабатывалась в революционной марксистской литературе. Впервые Ленин писал о восстании по поводу расстрела на Обуховском заводе в мае 1901 г. Подготовка восстания ставилась им как одна из задач «Искры». «Дело рабочего класса — расширять и укреплять свою организацию, удесятерять агитацию в массах, пользуясь всяким шатанием правительства, пропагандируя идею восстания, разъясняя необходимость его на примере всех тех половинчатых и заранее осужденных на неуспех «шагов», о которых так много кричат теперь», — писал он в ноябре 1904 г., в дни пресловутого совещания земцев, споривших о «совещательном» и «несовещательном» представительстве.

Всего за несколько дней до «Потемкина» мысль эта осуществилась в довольно крупных размерах. На крайнем западе «империи», в Лодзи, пролетариат — там он польский и еврейский, а не русский по происхождению — на расстрел рабочей манифестации казаками ответил расстрелом с чердаков и крыш самих казаков и полиции. Но, несмотря на геройскую защиту лодзинских рабочих, их сопротивление легко было подавлено, как только подвезены были войска из Варшавы. Только переход хотя бы части войск на сторону народа, только нейтралитет (отказ от участия в борьбе) большей их части давали народному восстанию надежду на успех. «Восстание народа и победа над верной правительству армией — вздорная утопия, — писал Ленин в сентябре 1905 г. — Но восстание народа и незначительной кучки армии против деспотов грабителей — это действительность завтрашнего дня».

Военные неудачи царизма разлагали армию. Вот в чем было объективное значение русско-японской войны, влияние ее не на «настроения» «общества», как это было непосредственно после Ляояна, Цусимы и т. п., а на ход самой революции. Война расшатывала самодержавие, как ветер шатает дерево. Еще до 9 января Ленин писал, восставая против утверждения меньшевиков, что война есть прежде всего «бедствие»: «Дело русской свободы и борьбы русского (и всемирного) пролетариата за социализм очень сильно зависит от военных поражений самодержавия». «Борясь против всякой войны... мы всегда должны отмечать великую революционную роль исторической войны, невольным участником которой является русский рабочий». «Русский народ выиграл от поражения самодержавия. Капитуляция Порт-Артура есть пролог капитуляции царизма».

Но если военные поражения царизма были первым шагом к его гибели, восстание против него его собственной вооруженной силы было вторым и еще более грозным. «События с поразительной быстротой подтвердили своевременность призывов к восстанию и к образованию временного революционного правительства... — писал Ленин на другой день после «Потемкина». — Теперь все социал-демократы выдвинули военные вопросы, если не на первое, то на одно из первых мест, поставили на очередь изучение их и ознакомление с ними народных масс. Революционная армия должна практически применить военные знания и военные орудия для решения всей дальнейшей судьбы русского народа»...

Слова о «всех социал-демократах» не были преувеличены. Вот что писала ставшая меньшевистской «Искра» в те же дни, озаглавив свой листок «Первая победа революция»:

«Пришло время действовать смело и всеми силами поддержать смелое восстание солдат. Смелость теперь победит.

Созывайте же теперь открытые собрания народа и несите ему весть о крушении военной опоры царизма. Где только можно, захватывайте городские учреждения и делайте их опорой революционного самоуправления народа. Прогоните царских чиновников и назначайте всенародные выборы в учреждения революционного самоуправления, которым вы поручите временное ведение общественных дел до окончательной победы над царским правительством и установления нового государственного порядка. Захватывайте отделения Государственного банка и оружейные склады и вооружайте весь народ. Установите связь между городами, между городом и деревней, пусть вооруженные граждане спешат на помощь друг другу всюду, где помощь нужна. Берите тюрьмы и освобождайте заключенных в них борцов за наше дело: ими вы усилите наши ряды. Провозглашайте всюду низвержение царской монархии и замену ее свободной демократической республикой. Вставайте, граждане! Пришел час освобождения. Да здравствует демократическая республика! Да здравствует революционное войско! Долой самодержавие!»

Но что говорить о социал-демократах, — даже буржуазия после «Потемкина» заговорила другим языком. Тогда уже правый «освобожденец», Струве, писал: «Всякий искренний и рассуждающий либерал в России требует революции». А на земском съезде 6/19 июля слышались такие речи: «Когда мы ехали в Петергоф 6/19 июня» мы — говорил Петрункевич, — еще надеялись, что царь поймет грозную опасность положения и сделает что-нибудь для ее предотвращения. Теперь всякая надежда на это должна быть оставлена. Остался лишь один выход. До сих пор мы надеялись на реформу сверху, отныне единственная наша надежда — народ. ( Громкие аплодисменты.) Мы должны сказать народу правду в простых и ясных словах. Неспособность и бессилие правительства вызвали революцию. Это факт, который надо признать всем. Наш долг — употребить все усилия, чтобы избежать кровопролития. Многие из нас отдали долгие годы на службу родине. Теперь мы смело должны итти к народу, а не к царю...» «До сих пор мы надеялись на реформы сверху, но пока ждали, время сделало свое дело. Революция, споспешествуемая правительством, перегнала нас. Слово «революция» так испугало вчера двух наших членов, что они ушли со съезда. Но мы должны мужественно смотреть в лицо правде. Мы не можем ждать со сложенными руками».

На «резолюцию» будущие кадеты были уже согласны, только без «кровопролития»... Во всяком случае от того настроения, которое создало депутацию к царю ровно за месяц раньше (когда Петрункевича больше всего беспокоило, что у него нет белых перчаток), не было и следа: буржуа готов был снять не только белые, но и всякие вообще перчатки.

Движение однако шло не так быстро, как боялась буржуазия и как надеялись революционные партии. От массового выступления «Потемкина» отделяло еще три месяца. Этими тремя месяцами царизм, как умел, воспользовался: во-первых, для того, чтобы ликвидировать войну, во-вторых, чтобы подготовить и себе массовую опору, сорганизовав те слои населения, которые он считал «преданными».

Первое было гораздо легче второго. Победоносная Япония вовсе не склонна была расширить свою территорию на азиатском материке на север, в сторону Сибири. Для Японии вся война велась фактически из-за господства над Китаем. Став твердой ногой в Порт-Артуре, — чему помешала Россия в 1895 г., — японцы оказывались так близко к Пекину, столице Китая, как только им было нужно. Как колония их пока вполне удовлетворяла Корея. Ни о возвращении Порт-Артура, ни о притязаниях России на Корею теперь, после Мукдена и Цусимы, не могло быть и речи. Что касается территории, то между Россией и Японией шел спор только из-за о. Сахалина, из которого царское правительство ничего не могло сделать, кроме каторжной тюрьмы, и где японцы нашли ценные природные богатства. Стратегически (с военной точки зрения), владея Сахалином, Япония превращала внутреннее Японское море в японское озеро: выход из него к югу шел через Цусиму, к северу — через узкий против, отделяющий Сахалин от материка, России стоило бы отстаивать Сахалин, будь у нее флот на водах Тихого океана, но с 14—15 мая 1905 г. он был на дне... Без флота использовать свои военные преимущества Россия все равно не могла бы, — спорить опять было не из-за чего. Главный спор в конце концов пошел из-за денег: затратившая огромные суммы на войну Япония желала получить их с России в виде контрибуции. На это Николай ни в коем случае не шел, не столько потому, что это обременило бы Россию новым тяжелым налогом, сколько из самолюбия: платящая контрибуцию страна тем самым как бы расписывается в своем поражении. Этой расписки Николай давать не хотел и нашел здесь неожиданных союзников в союзниках Японии. Ни Англия, ни Америка отнюдь не желали выпускать Японию из-под своей финансовой опеки. Победа Японии и то была слишком велика и блестяща по их ожиданиям: царская Россия так дала себя расколотить, как не рассчитывали даже ее враги. Дать к этому японцам еще финансовую независимость — значило создать на Тихом океане новую великую державу, что вовсе не входило в планы ни англичан, ни американцев. Когда при переговорах с Витте (в Портсмуте, в Соединенных штатах) японцы стали было упрямиться на вопросе о контрибуции, их кредиторы (война велась Японией преимущественно на американские и отчасти на английские деньги) дали им понять, что в случае продолжения войны ни на какую поддержку рассчитывать нечего. А Япония была уже совершенно истощена, и денег у нее совершенно не было. Пришлось мириться, удовольствовавшисъ хоть небольшим клочком шерсти русского медведя, в виде «вознаграждения за содержание пленных» (русских пленных было в Японии несколько десятков тысяч); Сахалин же решено было разделить пополам. Россия таким образом отделалась гораздо дешевле, чем можно было рассчитывать по тяжести понесенных ею поражений.

16/29 августа Витте подписал мирный договор, вернув себе этим «подвигом» милость Николая: тот был так обрадован, что возвел нетерпимого им бывшего министра финансов в достоинство графа, т- е. причислил его к высшему российскому дворянству, до тех пор презрительно смотревшему на «выскочку», из начальников железнодорожной станции поднявшегося до министра. «Романовы» же, — если не всей семьей, официально, то по крайней мере частным образом, поодиночке, — повидимому все-таки нашли утешение в потере корейских богатств. Ровно через десять лет за границей всплыл до чрезвычайности странный документ, нечто вроде векселя: обязательство японского правительства уплатить предъявителю (по имени не названному) 120 млн. японских иен (около 100 млн. руб. золотом) в обмен на все, без исключения, военные секреты русского правительства, которые тот должен был доставить. Этот странный документ сопровождался еще более странной оговоркой, что Япония обязана платить полностью лишь в том случае, если в указанный в документе срок она не будет воевать с Россией. Так как Япония в то время не только не воевала с Россией, а вместе с Россией, Англией и Францией вела войну против Германии, то естественно, что «предъявитель» не получил ни гроша: документ объявлен был «подделкой», — хотя японские дипломаты не отрицали, что подпись маршала Ямагаты, тогдашнего (1905 г.) японского первого министра, подлинная. Как на поддельном документе могла оказаться подлинная подпись, — этого мы разбирать не станем, отметим лишь, что заключен мог быть подобный договор скорее всего с кем-нибудь из «Романовых»: быть обладателем всех русских военных секретов и, больше того, обещать, что Россия не будет вновь воевать с Японией, частное лицо не могло, будь то даже один из министров, — его завтра же могли прогнать, и он мог утратить всякое влияние. Да и по размерам взятка была истинно «великокняжеская».

В конце концов за издержки «романовской» авантюры расплатился русский солдат57. За это, по мнению «Романовых», его оставшиеся дома родственники, русские крестьяне, должны были быть вечно благодарными «Романовым» и служить им надежной опорой против «внутреннего врага». В этом была суть «романовской» конституции, опубликованной за две недели до заключения мира 6/19 августа. Длинный и медленный товарный поезд, двинувшийся в путь 18 февраля, когда Николай с таким трудом выжал из своего мозга мысль о «привлечении достойнейших, доверием народа облеченных избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждении законодательных предложений», дошел наконец до станции. К этому времени груз его давно утратил всякую ценность.

Революция жила, самое медленное, месяцами, иногда неделями, иногда даже днями. А «романовское» правительство продолжало жить годами, и ему казалось вероятно, что оно очень спешит, выработав такой важный законопроект (шутка ли, народное представительство!) в полгода. На самом деле основная идея проекта — идея совещательного представительства — устарела уже в феврале. Уже в феврале этого было мало даже для буржуазии. После Цусимы, а в особенности после «Потемкина», о земском совещании в ноябре 1904 г. вспоминали как о временах допетровских. Совершенно ясно, что навязать «булыгинскую думу»58 России можно было бы, только попытавшись раздавить сначала революцию. Петергофские совещания конца июня (ст. ст.) под председательством царя были таким образом заранее осуждены на то, чтобы иметь «академический» характер, и интересны лишь как образчик мыслей и взглядов на революцию тех, кто еще правил тогда страной. Первоначально эти люди явно рассчитывали своим «положением» наградить верноподданных и наказать тех, кто бунтовал. «Бунтовщики», рабочие и интеллигенция не получали, по этому первоначальному проекту, голоса на выборах в Думу: большинство ее должно было составиться из помещиков (34%) и крестьян (43%), остальные 23% доставались фабрикантам и заводчикам, крупным и мелким торговцам. Особенно выразительно было полное устранение от выборов евреев, элемента крамольного и ненавистного вдвойне. Кажется удивительным относительное большинство, предоставленное крестьянам. Но тут надо иметь в виду, что «беспорядков», по размерам подобных 1902 г., деревня в 1905 г. еще не видала. Движением до лета были охвачены 62 уезда (14% собственно русских губерний, без окраин), но в них преобладала стачечная форма борьбы: это было восстание батраков, а еще не крестьян-хозяев. Последние, по сравнению с рабочими, представлялись архиблагонадежным элементом, и члены совещания из крупных помещиков не могли ими нахвалится. «Необходимо обеспечить присутствие крестьян в Думе как элемента консервативного и способного лучше всех выражать свои собственные нужды», — говорил князь Волконский.

«Все мы одухотворены одним желанием: облегчить стране переход к новому порядку без потрясений. Залог этого спокойствия мы увидим в поддерживаемой нами системе сословных выборов. Об устойчивую стену консервативных крестьян разобьются все волны красноречия передовых элементов », — поддерживал его граф Бобринский.

«Крестьянский элемент и я считаю полезным для спокойной и плодотворной деятельности Думы. Крестьян можно уподобить цепному баласту, который придаст устойчивость кораблю — Думе — в борьбе со стихийными течениями и увлечениями общественной мысли», — вторил им крупный чиновник Шванебах.

Но «ценным баластом» мог быть не всякий крестьянин. С этим связан один из пикантнейших моментов «петергофских совещаний». В булыгинском проекте была статья, требовавшая от члена Государственной думы по крайней мере грамотности. Казалось бы, не велико требование, — но оно вызвало великое негодование дворянской правой. «Понятие грамотности, — говорил один из лидеров, — слишком условно и допускает весьма противоречивые толкования» (!). «За долгое время моего пребывания в деревне и близкого наблюдения за духовным миром крестьянства, — поддержал его другой правый лидер, богатый помещик Нарышкин, — я вынес глубокое убеждение в том, что неграмотные мужики обладают более цельным миросозерцанием, нежели грамотные. Первые (т.-е. безграмотные) проникнуты охранительным духом, обладают эпической речью. Грамотные увлекаются проповедываемыми газетами теориями и сбиваются с истинного пути...» Николая эти доводы совершенно убедили. «Я согласен с тем, что такие крестьяне с цельным мировоззрением внесут в дело больше здравого смысла и житейской опытности», — изрек царь. И злосчастная статья была устранена из проекта.

Князей, графов и тайных советников скоро ждало горькое разочарование, но пока что они могли утешаться «устойчивой сценой» и подсластить «ценным баластом» ту горькую пилюлю, которую история все-таки заставила их проглотить уже теперь: и интеллигентов и евреев пришлось пустить в Думу. Антисемитский характер избирательного закона был крайне неудобен в ту минуту, когда начинались мирные переговоры с Японией при посредничестве американского президента Рузвельта. Это драгоценное посредничество (мы помним, какую услугу оказала Америка России при заключении мира) отнюдь не разумелось само собой: к Рузвельту пришлось добывать нечто вроде рекомендательного письма от императора Вильгельма. Но Рузвельт не мог не считаться с общественным мнением Соединенных штатов, а нигде еврейские погромы не вызывали такого негодования, как в Америке. Напоминать о своем антисемитизме в эту минуту было более чем некстати, и Николай смиренно припрятал свою ненависть к евреям «до лучших дней». Скоро, мы увидим, он был более чем утешен. А на том, чтобы дать голос буржуазной интеллигенции, настаивали его министры, — в кадетских адвокатах и профессорах они правильно усматривали главную свою, в будущем российском парламенте, опору против крайних левых. Интеллигенция была вдобавок пущена только самая отборная: чтобы быть избирателем, в столице нужно платить за квартиру не менее 1 320 руб. в. год. т. е. иметь заработок в 5—6 тыс. золотых рублей. Не только городские учителя, но даже учителя гимназий, даже младшие преподаватели университетов не попадали в эту категорию, а студенты были заранее из нее изъяты кроме того еще и возрастным цензом: чтобы быть избирателем, нужно было иметь не меньше 25 лет. Как далеко все это было от «всеобщего избирательного права» (а ни одни уездный съезд статистиков или агрономов летом 1905 г. не помирился бы на меньшем, — «четыреххвостка» была так популярна, что слово это знал и понимал даже Николай!), покажут две-три цифры. Петербург при 1½ млн. населения имел 9½ тыс. избирателей, Москва с населением более 1 млн. — 14 тыс. (замоскворецкое купечество помогало), Одесса с 405 тыс. жителей — 7 тыс избирателей и т. д.

Рабочие были лишены права голоса и в окончательном проекте, — за этих «крамольников» и Рузвельт, слава богу, не заступался и министрам они не были нужны. Пролетариат поэтому был избавлен даже от надобности ответить на этот избирательный закон бойкотом. Но пролетарская партия немедленно, в лице большевиков, призвала к бойкоту и те классы населения, которые имели право голоса на выборах. Судя по тому, как встречала буржуазная публика социал-демократических ораторов на собраниях 1905 г., когда заходила речь о Думе, можно думать, что в городах бойкот прошел бы блестяще. Но «булыгинская дума» осталась на бумаге, — революция не дала времени даже приступить к выборам.

В то время как Николай с помещиками и чиновниками вырабатывали конституцию, которой никогда не суждено было осуществиться, лишенный ими всяких прав рабочий вырабатывал свою, которая воплотилась в жизнь, правда, не скоро, но зато оказалась гораздо более прочной. Тем же летом 1905 г. в России появился первый совет рабочих депутатов.

Эта рабочая конституция, в противоположность булыгинской, не обсуждалась ни в каких комиссиях, и по поводу нее не спрашивали мнения авторитетных экспертов-профессоров (при обсуждении булыгинского проекта был привлечен знаменитый историк Ключевский). Она выросла из самой жизни — из забастовочной борьбы, которую вели рабочие и с самодержавием и с хозяевами.

Мне уже неоднократно приходилось упоминать, что с января 1905 г. забастовки, если брать все пространство тогдашней России, не затихали ни на минуту. Чтобы нагляднее представить себе размах забастовочного движения этого года, приведем несколько цифр. Вот, во-первых, сравнение числа рабочих ( в тысячах ), бастовавших в России в 1905 г., и максимального числа рабочих (в тысячах же), бастовавших за пятнадцатилетие — 1894—1908 гг. — в других странах:

Германия
.....
527
Франция
.....
438
Россия (1905 г.)
.....
2863
Соединенные штаты
.....
660

Ни в одной из других стран количество забастовщиков ни за один год этого периода не доходило даже до одной четверти числа русских рабочих, бастовавших в 1905 г. А так как численностью русский пролетариат уступал конечно и американскому, и германскому, и даже французскому, то уже из этого сравнения можно вывести, что каждый русский рабочий бастовал за этот год не один раз. И действительно, если мы возьмем за 100 количество всех русских рабочих 1905 г., количество забастовщиков будет 164.

Это дает возможность сравнить движение 1905 г. с предшествующими годами. Ни в один из этих годов количество стачечников не превышало 5% всего числа рабочих, только в 1903 г. оно чуть-чуть превысило эту норму (5,1%). В 1905 г. движение шло таким образом в тридцать три раза «гуще», чем когда-либо ранее.

Позже, когда мы будем подводить итоги движению, мы разберемся в нем поближе, — кто именно и как бастовал. Мы тогда увидим, что были категории рабочих, которые даже в 1905 г. не бастовали ни одного раза. Но какие непосредственные результаты получались у тех, кто вел борьбу?

Прежде всего после 9 января как-то само собою кажется, что каждая забастовка в России была отражением политической борьбы, протестом рабочих против самодержавия. Конечно, как проявление острой классовой вражды, всякая забастовка была фактом политическим, — это еще Желябов заметил. Но такой она была объективно, независимо от сознания самих рабочих, и этой объективной стороны в дни Желябова почти никто из рабочих не замечал. В 1905 г. было разумеется уже иначе, но тем не менее половина забастовок этого года все же, выдвигала еще только экономические лозунги. Из общего числа стачечников с экономическими лозунгами бастовало 1 439 тыс. рабочих, с политическими — 1 434 тыс.

Это вовсе не значило, что экономическое движение 1905 г. не было революционным — мы сейчас увидим, что экономические забастовки очень скоро уперлись в революционный не только для России 1905 г., но и для Западной Европы лозунг 8-часового рабочего дня. Но это несомненно значило, что большевистское понимание революции, как борьбы за власть, борьбы, которая неизбежно должна привести к замене самодержавия революционной диктатурой пролетариата и крестьянства, еще не овладело широчайшими кругами рабочего класса. Даже участвовавшая в движении часть рабочей массы не сосредоточила еще всех своих ударов на самодержавии. Она боролась и с царем и с хозяином, — и с хозяином даже больше, чем с царем, ибо забастовок с одними политическими лозунгами было очень мало, а экономические требования выдвигала почти каждая политическая забастовка. Каково было настроение задних рядов рабочей массы, даже тех ее отрядов, которые бастовали особенно настойчиво и самоотверженно, — лучше всего описать словами одного из руководителей крупнейшей забастовки лета 1905 г., знаменитой стачки иваново-вознесенских текстильщиков, охватившей более 50 тыс. человек и державшейся два месяца — с мая по июль. По продолжительности это была самая грандиозная стачка, какую видала Россия.

И вот что однако рассказывает этот товарищ:

«В речах ораторов в первое время стачки не было не только решительных и смелых призывов к вооруженной борьбе, но вообще наблюдалась тенденция подходить к острым вопросам революции очень осторожно. Это вызывалось тем соображением, что настроение большей части бастующих, наиболее отсталых элементов, было отрицательное ко всем этим вопросам. Это было видно из того, что при попытках товарищей затронуть эти вопросы создавалось шумное настроение большинства участников собрания; отовсюду слышались крики: «Довольно! Не надо об этом. Мы хотим мирной борьбы, а не революции... У нас забастовка экономическая» и т. п.

Однажды Ф. Кукшин («Гоголь») после короткой речи с трибуны крикнул: «Долой самодержавие!» После этого толпа так громко волновалась и протестовала против этого, что одному из товарищей-интеллигентов немалого труда стоило ее успокоить. После этого случая для нас особенно стало ясным, что бастующих нужно еще подготовлять, соответствующим образом воспитывать в политическом отношении и что подход к этому воспитанию должен быть очень умелый и осторожный. Это воспитание происходило регулярно на ежедневных общих собраниях бастующих, и Талка59 превратилась в полном смысле в «университет политического воспитания бастующих рабочих», который, интенсивно работая, делал это свое дело с большим успехом».

А между тем иваново-вознесенская стачка несомненно принадлежала к числу политических: она выставила требования свободы печати, союзов и собраний, неприкосновенности личности и жилища и даже созыва учредительного собрания на основе всеобщего, прямого и т. д. избирательного права. Кто удивится, как при таких условиях могли взволноваться рабочие, услыхав «долой самодержавие», тому мы напомним петицию Гапона, где ведь тоже все эти политические требования были, а рабочие тем не менее шли с нею к царю. Настроения, изжитые петербургским пролетариатом еще в январе 1905 г., по всей России изживались лишь очень медленно. Через два с половиной месяца и иваново-вознесенские рабочие, по отзыву того же товарища, «стали совершенно неузнаваемы», но за ними приходилось проделывать ту же воспитательную работу над другими.

Что иваново-вознесенцы были далеко не из «последних», и показывает та классовая конституция, которую они себе дали. Забастовавшие рабочие конечно выбрали депутатов для переговоров с властями и хозяевами — это было обычное дело. Но обычно каждая фабрика имела своих депутатов и вела переговоры отдельно. На то же наталкивали рабочих и здесь фабричная инспекция и хозяева, «Я, — заявлял каждый из последних, — готов разговаривать со «своими» рабочими, а до других мне дела нет!» Но иваново-вознесенцы отлично проникли в этот излюбленный буржуазией маневр раскалывания стачки. Они выбрали уполномоченных — около 100 человек — от всей забастовавшей массы и потребовали, чтобы все переговоры велись со всеми, от класса к классу. И рабочие держались этого так дружно, что даже, когда один из фабрикантов сдался и предложил «своим» стать на работу на очень выгодных условиях, эта единоличная капитуляция была в первую минуту отвергнута.

Так возник в России первый совет рабочих депутатов между 13 (26) и 15 (28) мая старого стиля 1905 г. Первый раз рабочие выступили как « класс для себя », уже совершенно независимо от влияния каких бы то ни было «демократов», как это было с гапоновцами. И, в полном соответствии с этим, чисто классовое требование 8-часового рабочего дня было принято первым советом рабочих депутатов единогласно.

Само собою разумеется, что это требование слышалось не только в Иваново-Вознесенске, — в забастовках 1905 г. оно становится обычным. Гораздо любопытнее, что в целом ряде случаев бурный стачечный поток этого года сносил предпринимателей до уступки на этом пункте, — рабочие добивались осуществления этого лозунга. В течение весны, лета и начала осени завоевали 8-часовой день рабочие сахарных заводов Киевского района, самарские типографы, инструментальная мастерская завода военно-врачебных заготовлений и патронный завод в Петербурге, механическое отделение экспедиции заготовления государственных бумаг (теперь Гознак), некоторые мебельные фабрики и маслобойни, рабочие тифлисского трамвая, рудокопы Дальнего Востока и тартальщики бакинских нефтяных промыслов. Пусть в некоторых случаях дело остановилось на обещаниях владельцев предприятий ввести 8-часовой день — уже эта «принципиальная» уступка была громадным успехом пролетариата. Круг рабочих, добившихся почти 8-часового дня, 8½ и 9-часового, был еще шире; 8½-часового добилась часть текстильщиков (морозовские фабрики) и крючники петербургского порта, 9-часового — рабочие железнодорожных мастерских, большинство фабрично-заводских рабочих Варшавы, Бердянска, минские типографы. Наконец 10-часового дня добилось большинство заводских рабочих и московские пекари.

Если вспомнить, каким успехом рабочего класса признавалось всеми установление 10-часового дня на английских фабриках в 40-х годах, мы получим масштаб завоеваний русских рабочих в этой области в 1905 г. Как и раньше, в этой области предприниматели были уступчивее, — в области заработной платы они были гораздо упрямее. Но тем не менее довольно существенных уступок добились рабочие и здесь. Сейчас упомянутые московские пекари добились в апреле, — эта стачка мимоходом упоминалась выше, по поводу «бунта просветительных обществ», — увеличения расценков на 50%. Описанная сейчас иваново-вознесенская стачка считаясь неудачной, и действительно результаты не оправдывали затраченной на нее колоссальной энергии рабочих, но все же увеличения заработной платы на 15—20% они добились, кроме того одна из фабрик согласилась на введение «фабричной конституции», — прием и увольнение рабочих были переданы комиссии из представителей управления и рабочих на паритетных началах. В Шуйском уезде вообще заработок повысился процентов на 10 для ткачей и ткачих. В Москве, на Прохоровской мануфактуре, средний месячный заработок поднялся с 14 р. (май 1904 г.) до 16 р. 80 к. (март 1905 г.), 17 р. 73 к. (август 1905 г.) и 19 р. 54 к. (ноябрь 1905 г.). Но более всего выиграли конечно наиболее квалифицированные группы рабочих. На Путиловском заводе плата поднялась для литейщиков с 1 р. 57 к. (в день) до 1 р. 84 к., для рабочих механической мастерской — с 1 р. 97 к. до 2 р. 25 к., для котельного цеха — с 1 р. 43 к. до 1 р. 76 к., для пушечного цеха — с 2 р. 20 к. до 2 р. 52 к., для инструментальной мастерской — с 2 р. 46 к. до 2 р. 99 к. Здесь было максимальное повышение нормы заработной платы на 17,7%; в механической мастерской повышение было только на 14,2% и т. д. Но повысились расценки везде, и это рядом с уменьшением рабочего дня до 10 часов.

Но стачки не останавливались на экономической стадии: неудержимо росли и политические забастовки, забастовки уже не против хозяина, а против царя.

Агитация в пользу всеобщей забастовки велась большевиками довольно давно — уже летом 1905 г. Московский комитет развил широкую кампанию в этом направлении, стоившую порядочных материальных средств и жертв, но не приведшую тогда к успеху. Партия росла с чудовищной быстротой: в Москве число примыкавших к ней рабочих с 300 в ноябре 1904 г. дошло до 8 тыс. к сентябрю 1905 г. — меньше чем за год партия выросла в 25 раз с лишком. Но организационный охват ее не мог поспевать за количественных ростом. Идейное влияние партии было громадно: меньшевики в Москве отступали в это время совсем на задний план, социалисты-революционеры опирались почти исключительно на мелкобуржуазную интеллигенцию да учащуюся молодежь, — в рабочих кругах за ними шло незначительное меньшинство. Но это еще не значило,что даже большевики имеют за собой стройную, послушную их директивам, пролетарскую армию; и призыв большевиков к всеобщей забастовке в Москве, летом 1905 г., повторяем, успеха еще не имел. Но идея не затерялась — и всего через три-четыре месяца, когда стихийный60 рост революции создал нужную атмосферу, идея осуществилась, хотя на этот раз к всеобщей забастовке никто специально не призывал. Без всякого преувеличения: всего за месяц ни одна из революционных организаций не думала, что мы стоим накануне новой громадной волны рабочего движения, гребень которой поднимется далеко выше 9 января. Поглощенные текущей политической борьбой, эти организации все свое внимание сосредоточивали на предстоящих, как казалось, выборах в «булыгинскую думу» и на агитации в пользу бойкота этих выборов. А так как было ясно что бойкот может удаться, самое лучшее, в пределах городов, что деревня будет выбирать и в лице помещиков и в лице крестьян, то массовое выступление пролетариата и приурочивалось к созыву Думы, предполагавшемуся 10 января (ст. ст.) 1906 г., — как нарочно, это было на другой день годовщины «кровавого воскресенья», которого русский рабочий не мог не вспомнить. Оставшиеся три-четыре месяца давали полную, казалось, возможность развить агитацию и в пользу бойкота и в пользу нового политического выступления рабочих.

Эта агитация сразу же кстати могла уцепиться за новую «революционную возможность», открывшуюся благодаря тем демагогическим заигрываниям министров Николая II с буржуазной интеллигенцией, о которой уже говорилось выше. Сосредоточивая всю силу сопротивления на борьбу с рабочим движением, правительство Николая, уступив правому крылу земцев на «булыгинской думе»» решило уступить и крайней правой городской интеллигенции, в лице профессуры, на университетской автономии. Профессура этой автономии давно добивалась. По сути дела спор тут был очень близок к спору о «властном земстве», — к вопросу о независимости местных дел от местной чиновничьей администрации. Земцы добивались, чтобы их губернатор был своим, земским губернатором, а не присланным из Петербурга «бюрократом». Профессора хотели, чтобы университетом управлял их, выборный, ректор, а не назначенный из Питера чиновник, попечитель учебного округа. Ни те, ни другие — ни земцы, ни профессора — не думали при этом отрицать даже самодержавия: только бы они непосредственно подчинены были центру, а не местной «бюрократии». Как всем политически ограниченным людям, им казалось, что все непорядки в университете происходят от того, что профессора — «не хозяева у себя дома». Дай только им власть в руки — и в высшей школе водворятся «тишь, гладь и божья благодать». Если рассматривать земство как чисто помещичье учреждение, а высшую школу как учреждение классовое, буржуазное, — и земцы и профессора были в известной степени правы: избранник местных землевладельцев имел бы среди них больше авторитета, нежели присланный из Петербурга чиновник; буржуазный профессор больше мог повлиять на буржуазную же молодежь, нежели ненавистная этой молодежи «полиция», в лице ли инспектора, в лице ли попечителя округа.

Впоследствии, в мирное время, «автономия» и оказывала в этом направлении услуги самодержавию. Но в 1905 г. буржуазная молодежь была захвачена и увлечена массовым движением. Ее руководящие кружки принадлежали в те дни если не к социал-демократам (преимущественно меньшевикам), то к социалистам-революционерам. Для самодержавия ни от тех, ни от других не могло быть большой выгоды. Оно рассчитывало передать власть в высшей школе будущим кадетам и октябристам, а университетская автономия оказалась в руках эсдеков и эсеров. Съехавшееся после каникул в 1905 г. студенчество решило не продолжать забастовки, которой оно не прекращало с 9 января, но использовать университетские аудитории для революционного движения. По всем высшим школам пошли тысячные митинги, которым полиция не могла помешать, потому что в «автономную» школу она входа не имела без приглашения местных властей. А те и рады были бы позвать городового, но настроение студенчества не позволяло об этом и думать. После первого же митинга, в 3 тыс. человек, ректор Московского университета Трубецкой запротестовал было и хотел закрыть университет, но волны пошли через его голову. Скоро и профессорский, «академический» союз (один из «профессионально-политических») должен был признать митинги в стенах высшей школы нормальным явлением. Революция завоевала себе свободную трибуну.

Сами завоевавшие, повторяю, не думали, до какой степени это будет кстати. Чуть не на другой день после первых же университетских митингов новая волна рабочего движения уже была налицо.

Предвестники надвигающейся бури чувствовались уже недели за три. В конце августа (старого стиля) вновь вспыхнула стачка на нефтяных промыслах в Баку; причиной было неисполнение нефтепромышленниками данных ими еще в конце 1904 г. обещаний. Для борьбы с забастовкой на этот раз было пущено в ход средство, в те дни новомодное, но которому предстояла широкая популярность: против рабочих были выдвинуты мобилизованные администрацией черносотенцы. «По мелочам» этот прием пускался в ход раньше: в Курске еще весной против манифестации учащихся, в Нижнем-Новгороде летом против интеллигенции и рабочих. В кавказской обстановке дело приняло характер вооруженной резни. Баку сделался театром гражданской войны, во время которой выгорела вся Балахано-сабунчинская промысловая площадь. Первым последствием был острый нефтяной голод: нефть вздорожала на 200—300%; следующим — обострившаяся заминка в тех предприятиях Центрально-промышленного района, которые работали на нефти. Не нужно забывать, что кризис первых лет XX в. все еще не был изжит окончательно, — новый промышленный подъем наступил только уже в 1909 г. Фабрики и заводы начали закрываться, безработица усиливаться, брожение среди рабочей массы также.

В эту раскаленную атмосферу начали падать, как нарочно, вспыхивающие одна за другой во второй половине сентября (старого стиля) частичные забастовки. Заслуживает внимания, что, вопреки мещанской теории о «царе-голоде» как вожде революции, бастовали вовсе не самые голодные — и самые отсталые — группы пролетариата, наоборот: поднимались слои уже со славным забастовочным прошлым, имевшие крупные завоевания, материальное положение которых не ухудшалось, а улучшалось относительно, но которые конечно никак не могли считаться удовлетворенными. Тут надо вспомнить, что увеличение заработной платы даже наиболее выигравших рабочих не превышало 20%, тогда как цены на продукты потребления поднялись на 25—30%.61 Забастовочная борьба в сущности еле-еле помогала рабочему держаться на том жизненном уровне, который он себе завоевал к началу XX столетия.

Если он не хотел опускаться, ему нужно было бороться дальше, бастовать и бастовать. Те, кому удавались прежние забастовки, естественно, шли увереннее по этому пути и легче начинали. Московские печатники уже в 1902 г. добились крупного увеличения заработной платы и с тех пор имели свою нелегальную организацию. Военная дороговизна (не забудем, что мир только что был заключен и давление войны на внутренний рынок еще ощущалось со всею силой) свела почти к нулю все их предшествующие завоевания.

Нужно было бастовать дальше. Нелегальная организация, которою уже овладели в то время меньшевики, стремилась оттянуть выступление все до того же рокового дня — созыва Думы. Но «несознательные рабочие», — как писал московский корреспондент большевистского «Пролетария»» — «чистые экономисты и небольшая группа рабочих, прошедших через зубатовскую школу», — как пишет меньшевистский историк движения62 — настояли на немедленной экономической забастовке. Пишущему эти строки пришлось быть на одном заседании забастовочного комитета печатников, и ему не показалось, чтобы его члены были «несознательными», в классовом смысле слова. Но они конечно весьма далеки были от политической революции. Наборщики требовали, чтобы им платили за знаки, а правление типографии по традиции стояло за расчет по буквам; разница выходила около 12%.

К наборщикам очень скоро присоединились пекари — группа, опять-таки недавно, в апреле, выигравшая большую забастовку и имевшая все основания жаловаться на неисполнение предпринимателями данных тогда обещаний. Внешний ход дела так хорошо изображен в той статье «Пролетария» (№ 21, статья от 4 октября старого стиля 1905 г.), на которую мы сейчас ссылались, поправляя ее в вопросе о «несознательности»63, что дальше мы передадим дело ее словами:

«Стачку наборщиков в Москве начали как сообщают нам, несознательные рабочие. Но движение сразу ускользает из их рук, становится широким профессиональным движением. Присоединяются рабочие иных профессий. Неизбежное выступление рабочих на улице, хотя бы для оповещения неосведомленных еще о стачке товарищей, превращается в политическую демонстрацию с революционными песнями и речами. Долго сдерживавшееся озлобление против гнусной комедии «народных» выборов в Государственную думу прорывается наружу. Массовая стачка перерастет в массовую мобилизацию борцов за настоящую свободу. На сцену является радикальное студенчество, которое и в Москве приняло недавно резолюцию, вполне аналогичную петербургской; резолюция эта по-настоящему, языком свободных граждан, а не пресмыкающихся чиновников, клеймит Государственную думу как наглую издевку над народом, призывает к борьбе за республику, за созыв временным революционным правительством действительно всенародного и действительно учредительного собрания. Начинается уличная борьба пролетариата и передовых слоев революционной демократии против царского воинства и полиции.

Таково именно было развитие движения в Москве. В субботу, 24 сентября (7 октября), кроме наборщиков не работали уже табачные фабрики, электрические конки; начиналась стачка булочников. Вечером состоялись большие манифестации, в которых, кроме рабочих и студентов, принимала участие масса «посторонних» лиц (революционных рабочих и радикальных студентов перестают уже считать посторонними друг другу при открытых народных выступлениях). Казаки и жандармы все время разгоняли манифестантов, но они постоянно собирались снова. Толпа давала отпор полиции и казакам; раздавались револьверные выстрелы, и много полицейских было ранено.

В воскресенье, 25 сентября (8 октября), события сразу принимают грозный оборот. С 11 часов утра начались скопления рабочих на улицах. Толпа поет «Марсельезу». Устраиваются революционные митинги. Типографии, отказавшиеся бастовать, разгромлены. Народ разбивает булочные и оружейные магазины: рабочим нужен хлеб, чтобы жить, и оружие, чтобы бороться за свободу (совсем так, как поется в французской революционной песне). Казакам удастся рассеивать манифестантов лишь после упорнейшего сопротивления. На Тверской, около дома генерал-губернатора, происходит целое сражение. Около булочной Филиппова собирается толпа подмастерьев-булочников. Как заявляла потом администрация этой булочной, рабочие мирно выходили на улицу, прекращая работу из солидарности со всеми стачечниками. Отряд казаков нападает на толпу. Рабочие проникают в дом, забираются на крышу, на чердак, осыпают солдат камнями. Происходит правильная осада дома. Войско стреляет в рабочих. Отрезываются всякие сообщения. Две роты гренадеров производят обходное движение, проникают в дом сзади и берут неприятельскую позицию. Арестовано 192 подмастерья, из них восемь ранено, двое рабочих убито. Со стороны полиции и войска есть раненые; смертельно ранен жандармский ротмистр».

Видевшие это движение своими глазами не забудут одной черты: все возрастающего бесстрашия толпы. Раньше разбегавшаяся при одном крике: «казаки, драгуны», — она теперь нападает на казаков и на драгун. Уже не толпа их, а они толпы начинают побаиваться; нагайки и даже сабли и пики не оказывают уже никакого действия, — все чаще и чаще слышатся звуки винтовочных выстрелов, и скоро, чувствуется, заговорят пушки.

Но движение пока еще оставалось местным, московским. «По сочувствию» с московскими наборщиками забастовали петербургские, но это было простой демонстрацией, закончившейся через пару дней. Когда Ленин писал свою статью, типографская стачка была в сущности уже в прошлом. До 5 октября (старого стиля) газеты отмечали лишь ряд митингов в высших учебных заведениях, демонстрацию по случаю похорон внезапно умершего первого выборного ректора Московского университета С. Н. Трубецкого, манифестации учащихся и т. п. Все это, по тогдашних временам, было чрезвычайно обычно и не представляло собою ничего нового. И только 6 октября короткая телеграмма из Москвы в самом будничном тоне возвестила нечто «новое»: «Вечером забастовали машинисты на Московско-казанской железной дороге. С двух часов дня забастовали рабочие мастерских Московско-казанской железной дороги».

Едва ли кто, прочтя это сухое известие, почувствовал, что начинается всероссийская забастовка. А между тем это было так: московская забастовка заставила бастовать всю страну именно с того момента, когда в нее вошли железнодорожники.

Железнодорожники опять были одной из групп, успешно ведшей стачечную борьбу в начале года. В феврале они добились, как мы помним, 9-часового дня в мастерских и «фабричной конституции»: участие представителей от рабочих при приеме и увольнении. Дальнейшая борьба — уже из-за заработной платы — была круто оборвана железнодорожным начальством, объявившим дороги мобилизованными (тогда еще шла война, — это как раз было в дни Мукдена). Теперь война кончилась, начальство чувствовало, что на какие-то уступки надо пойти, и разрешило в конце сентября в Петербурге делегатский съезд железнодорожных служащих и рабочих, со скромной целью пересмотра пенсионного устава. Едва ли министерство путей сообщения было так наивно, чтобы думать, что дело этим ограничится: просто программу съезда окургузили возможно больше, чтобы развязать руки начальству и дать ему возможность в любую минуту крикнуть: «этого не разрешено». Предвидение начальства оправдалось: съезд конечно потребовал и 8-часового рабочего дня, и учредительного собрания, и полной амнистии, — словом, всего, чего обычно требовали «профессионально-политические» союзы, к которым принадлежит и железнодорожный. Оправдалось и другое предвидение начальства, разрешившего съезд в качестве «оттяжного пластыря»: делегаты, среди которых преобладали служащие, а не рабочие, оказались на практике гораздо смирнее, чем в теории, и высказывались против стачки.

Но тут обнаружилось, что важно не то, что делает съезд в Питере, а что думают о нем на местах. Для железнодорожников это было своего рода учредительное собрание; масса рисовала себе деятельность съезда самыми революционными красками, — ей казалось, что он вот-вот провозгласит демократическую республику. И когда разнесся слух, что съезд разогнан, а делегаты арестованы, все этому поверили. При таких условиях шести машинистам Казанской дороги, членам революционных организаций, ничего не стоило организовать забастовку машинистов.

К машинистам сейчас же примкнули, — быть может даже опередили их, — мастерские и депо. За ними вошли в стачку телеграфисты и правление (т. е. их «аппарат» разумеется; нет надобности пояснять, что «правления», как таковые, т. е. управлявшие дорогами старшие ниженеры, — не бастовали, но кажется и не боролись с забастовкой). Последнее было пожалуй излишней роскошью. Раз некому было водить поезда, некому было освещать путь этим поездам телеграммами, некому было чинить подвижной состав, — движение в несколько дней должно было остановиться само собою. Возвращавшиеся в Москву с последними поездами могли видеть длинные вереницы линейных рабочих, стрелочников, сторожей, тянувшихся в город: им нечего было больше делать на линии. Они стали забастовщиками помимо собственной воли. Но они очень быстро входили в роль. Сидеть дома было невыносимо, они шли на митинги и в несколько дней докрасна накалялись той атмосферою революции, которою уже давно дышала Москва.

И тут впервые стало ясно многим, начиная с самодержавного правительства, не понимавшего машины, у рычага которой оно само стояло, что значит полная остановка железнодорожного транспорта в современном капиталистическом обществе.

Весь товарный оборот остановился. Все сроки платежей полопались. Никакие кредитные сделки не были более возможны. Удар по кредиту был самым чувствительным ударом для буржуазии, но, не отведенный во-время, он был бы смертельным ударом и для царской казны. Рента уже давно падала. Русские ценные бумаги давно кучами предлагались на всех заграничных биржах, — их никто не брал... А между тем самодержавию дозарезу нужен был новый заем для «поправки» после войны, для восстановления потонувшего флота, для пополнения истраченных военных запасов. Недаром «поправлять дело» позвали человека с биржи, — царь снова вспомнил о Витте.

Совершенной конечно случайностью было, что Николай позвал Витте в первый раз именно тотчас, как разразилась железнодорожная забастовка, — 8 октября (ст. ст.). Но как бы то ни было, топтанье Николая перед уступкой народу и развитие забастовки шли рука об руку, день в день. Ширилась забастовка, и больше колебался Николай. И день 17 октября, когда он подписал сочиненный Витте манифест, был днем самой полной остановки всей промышленности и всего транспорта. В этот день шли телеграммы о всеобщей забастовке из Сосновиц на германской границе и из Асхабада, Закаспийской области, из Одессы и Юрьева-эстляндского, из Тифлиса и из Казани, из Кургана за Уралом и из Новочеркасска Донской области. Бастовали уже не только железные дороги и фабрики, — бастовали средние учебные заведения и банки, адвокаты и судьи, служащие городских управ и чиновники контрольной палаты. Забастовочное настроение разносилось всюду, куда доходили рельсовая колея и телеграфная проволока. Вот две газетные телеграммы, которые можно считать типичными: «Тамбов 14/Х. Ощущается недостаток нефти, керосина и колониальных товаров. Забастовали железнодорожные мастерские и два завода. Учащиеся духовной семинарии, мужской гимназии и реального училища прекратили занятия. Заведения закрыты. Общее состояние тревожное». «Курган 17/Х. Сегодня последовало полнейшее прекращение работ служащими и рабочими станции Курган. Прекратили работы городские мукомольные заводы. Железнодорожники всюду подавали сигнал, и по железнодорожному свистку останавливалось все...»

Витте поставил перед Николаем провокаторский вопрос: или подавить все это, объявив военную диктатуру, или уступить, дав конституцию. Николай конечно от всей души желал первого. Но люди, которым он не мог не доверять, — знаменитый Трепов, только что издавший свой приказ «патронов не жалеть», и не менее знаменитый впоследствии Николай Николаевич, будущий главнокомандующий империалистской войны, — единогласно свидетельствовали, что патронов-то сколько угодно, но что при их помощи нельзя сдвинуть ни одного остановленного забастовщиками поезда. На совещании с Витте «военный министр и генерал Трепов, которому был подчинен петербургский гарнизон, заявили, что в Петербурге достаточно войск для того, чтобы подавить вооруженное восстание, если таковое появится в Петербурге и в ближайших резиденциях государя, но что в Петербурге нет соответствующих частей, которые могли бы восстановить движение хотя бы от Петербурга до Петергофа» (где жил тогда Николай). Самодержавие было технически бессильно перед железнодорожной забастовкой, и это повергало его в панику. К царю его министры не могли приехать, — должны были пробираться на маленьких, сильно качавшихся в осеннюю погоду пароходах, «чуть не вплавь». И это так сильно било по лакейским мозгам, что генерал-адъютанты обсуждали вопрос, как Николаю и Александре Федоровне бежать за границу с детьми, — дети такая обуза, « большое препятствие ». А между тем семеновцы и конногвардейцы еще исправно рубили и расстреливали народ на петербургских улицах, и ни один полк, даже в провинции, не присоединился еще к рабочим. А командир всех этих полков, Николай Николаевич, когда услыхал, что его прочат в военные диктаторы, взял револьвер и отправился с ним в кабинет царя. Придворные рассказывали, что Николай «большой» грозился застрелиться из этого револьвера перед Николаем «маленьким». Мы точно не знаем, какие жесты с револьвером производил в царском кабинете великий князь, но было это непосредственно перед подписанием манифеста.

Теперь стало известным (из воспоминаний Витте), что, кроме неуверенности в войсках, поведение Николая «большого» определялось еще уверенностью в том, что при помощи «конституции» можно перевести на мирные рельсы рабочее движение. Перед октябрьскими днями Николай Николаевич «Романов» свел знакомство с крайним правым гапоновцем Ушаковым, почти таким же провокатором, как и сам Гапон. Этот рабочий из экспедиции заготовления государственных бумаг, и раньше водившийся с начальством и даже с министрами, ходил «поздравлять» Витте, когда тот вернулся после заключения Портсмутского мира, и теперь взялся быть политическим советником великих князей. Он рассказал Николаю Николаевичу, что «благонамеренные» рабочие всячески борются с революционерами в рабочей среде, но тщетно, ибо рабочие, не имея никаких прав и никаких других способов действия, кроме нелегальных, естественно, идут за революционерами, которые этими нелегальными действиями руководят. Но стоит дать рабочим возможность действовать легально, и они будто бы пойдут за Ушаковым и его товарищами. На Николая «большого» эти слова Ушакова произвели сильное впечатление, — у него, что называется, глаза открылись: вот оно, оказывается, как с забастовками-то можно справиться. И он окончательно укрепился в мысли, что нужно немедленно «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов », как было сказано в утвержденном Николаем «маленьким» проекте виттевского манифеста.

И Ушаков и его высокопоставленный ученик скоро должны были жестоко разочароваться в успехе этой новой зубатовщины: рабочие и не думали использовать «незыблемые основы» для «мирной» работы. Попытки создания желтых организаций в эти дни не имели ни малейшего успеха. Совет Ушакова может быть имел свой смысл до 9 января, но теперь, когда у рабочих уже существовали организации, возникшие явочным порядком, они шли совсем не к «мирной» деятельности в рамках самодержавной монархии, — они начали уже строить свое временное революционное правительство.

Идея революционного правительства, как и идея восстания, была к этому времени высказана в большевистской литературе уже давно. С того момента, как лозунг «учредительного собрания» был подхвачен буржуазной интеллигенцией и извращен ею — вместо верховного органа революции получилось собрание, созванное царем для сочинения конституции, — Ленин стал резче выдвигать вопрос о том, кто созывает это учредительное собрание. Какая-то власть должна была его созвать, — какая же? Разумеется не царь, а власть, вышедшая из вооруженного восстания, власть «временного правительства». Меньшевикам конечно эта идея показалась очень дерзкой и способной «отпугнуть» буржуазию, без которой они не мыслили «буржуазной» революции. Они поэтому поспешили окургузить лозунг, выдвинув идею «революционного самоуправления». Оставляя в тени вопрос, кто будет распоряжаться в центре, они агитировали за то, чтобы восставшие на местах захватывали власть в свои руки, оттесняя местные власти — губернаторов, градоначальников, исправников и т. д.

Все эти споры во всем разгаре были уже летом 1905 г.; образчик меньшевистской агитации мы уже видели в воззвании, выпущенном «Искрой» после восстания на «Потемкине» (см. стр. 343). История как будто нарочно захотела дать предметный урок.

Советы рабочих депутатов должны были возникнуть из забастовки так же стихийно, как возникли они летом в Иваново-Вознесенске. Частично такой совет уже и возникал в предоктябрьские дни в Москве, в виде совета депутатов типо-литографских рабочих, по распался, как только прекратилась типографская стачка. В Петербурге первое собрание — тоже частичное — совета (были только депутаты от фабрик и заводов Невского района) произошло уже 13 октября. От его имени было выпущено воззвание, где говорилось: «Мы предлагаем каждому заводу, каждой фабрике и профессии выбрать депутатов по одному на каждые пятьсот человек. Собрание депутатов фабрики или завода составит фабричный или заводской комитет. Собрание депутатов всех фабрик и заводов составит Общий рабочий комитет Петербурга. Этот комитет, объединив наше движение, придаст ему организованность, единство, силу. Он явится представителем нужд петербургских рабочих перед остальным обществом, он определит, что нам делать во время забастовки, и укажет, когда прекратить ее».

Итак первоначально это был забастовочный комитет, объединивший стачку так же, как и в Иваново-Вознесенске. Но в Петербурге с самого начала дело было гораздо сложнее, ибо политический момент, в Иванове отступавший на второй план, во всеобщей забастовке октября 1905 г. занимал первое место. Первый толчок к железнодорожной забастовке был уже политический — борьба за неприкосновенность (как казалось железнодорожному пролетариату — угрожаемую) железнодорожного делегатского съезда. Присоединившиеся к железнодорожникам остальные группы пролетариата шли по тому же направлению.

Как образчик, вот резолюция рабочих печатного дела (находившихся, обратим на это внимание, под влиянием меньшевиков), принятая и представленная в Петербургский совет 14 октября:

«Всеобщая политическая забастовка, объявленная РСДРП, является первой ступенью, с которой рабочий класс пойдет дальше по пути решительной борьбы с царским самодержавием.

Признавая недостаточность одной пассивной борьбы, т. е. одного прекращения работ, постановляем: обратить армию забастовавшего рабочего класса в армию революционную, т. е. немедленно организовать боевые дружины. Прусть эти боевые дружины позаботятся вооружением остальных рабочих масс, хотя бы путем разгрома оружейных магазинов и отобрания оружия у полиции и войск, где это возможно».

Таким образом, даже меньшевистски настроенные рабочие понимали, что начинается борьба за власть между царизмом и рабочим классом. Это понимала вся рабочая масса Петербурга. Проще всего эту мысль выразил один текстильщик с фабрики Максвеля:

«Нет, жить так нельзя. Припоминая всю нашу борьбу с 1884 г., все стачки 1885, 1888, 1896 гг.64, не прекращающуюся борьбу в течение 1905 г., все рабочие нашей фабрики на своей шкуре чувствовали, что наше положение ухудшается с каждым днем. Но нет другого выхода, как взять в руки дубинку и сокрушить все, что мешает нам жить. Бороться за жизнь нам мешало самодержавие. Хозяйский гнет удесятерялся двуглавым орлом. Вынесши все на своих горбах, на первый раз мы знали, что надо стереть самодержавие».

Настроение петербургских рабочих было таким образом чисто большевистское, пролетарски революционное, и большевистская организация Петербурга сделала конечно большую ошибку, отстранившись в первую минуту от совета как от создания меньшевиков. Ошибка эта была быстро исправлена: уже с 15 октября (а первое «пленарное» заседание происходило 14-го) представители большевистской фракции входят в состав совета. Но «первую скрипку» уже успели захватить меньшевики, и под их влиянием совет начал с шагов, отнюдь не революционных, — как путешествие в петербургскую городскую думу, состоявшую тогда из представителей богатого купечества и зажиточной иителлигенции, главных образом среднего и крупного чиновничества. К этому почтенному собранию председатель пролетарской организации обращался с речью, где не то требовал, не то просил, чтобы дума отпустила средства на вооружение рабочего класса. С таким же успехом можно было бы обратиться с этим требованием к самому Николаю. Буржуазное собрание отказало разумеется пролетарскому наотрез в его ходатайстве.

Отсутствие устойчивого руководства, склонность к тому, что потом стали называть «соглашательством», наметились таким образом у вождей петербургского движения осени 1905 г. с первых шагов. Позже, чтобы оправдать каким-нибудь образом путешествие в городскую думу, стали говорить, что рабочим нужно-де было показать буржуазных либералов во всем их великолепии, чтобы рабочие знали, что это за птицы. Как будто бы у петербургского пролетариата можно было подозревать тень сомнения на этот счет! И, как всегда и всюду, «соглашательство» сочеталось неизменно с господством революционной фразы и наклонностью к демонстрациям самого «решительного» характера, но не преследовавшим никаких определенных целей. Если передовые рабочие превосходно понимали, что речь идет о низвержении самодержавия вооруженной рукой, — их меньшевистским руководителям это было гораздо менее ясно. Они мечтали совсем о другом. В совете рабочих депутатов они видели, во-первых, «воплощение идеи революционного самоуправления», во-вторых, — и самое для них главное, — зачаток легальной рабочей партии. Ленин ставил своей задачей свергнуть власть царя, меньшевики видели задачу в том, чтобы заставить царя уступить. Ленин считал свержение царизма задачей рабочих и крестьян; меньшевики считали, что уступок от царя легче добиться в союзе с буржуазией. В этом основном различии была суть дела — из-за этого меньшевики водили рабочих в городскую думу, из-за этого они отодвигали в тень идею вооруженного восстания. Но никто так не содействовал превращению основного лозунга революции в революционную фразу, как именно меньшевики. В этот период они непрестанно звали к оружию, толковали об оружии; но если кто-нибудь что-нибудь сделал для вооружения петербургского пролетариата, то это были сами рабочие. На заводах шли сборы на приобретение оружия, местами рабочие добивались от заводской администрации крупных ассигнований на это дело из «штрафных капиталов» (сумм, составившихся из штрафов с рабочих), наконец металлисты массами изготовляли холодное оружие из имевшихся под руками железа и стали, но все это оставалось неорганизованным, и не потому, что нельзя было организовать, а потому, что этого серьезно и не хотели. Октябрьская забастовка «испугала дураков», т. е. царское самодержавие и его слуг, по определению одного из меньшевистских вождей петербургского пролетариата тех дней; предполагалось, что «дураки» способны к бесконечному испугу, — значит нужно их пугать все дальше и дальше, пока не запугаешь до легализации рабочей партии. А затем дело пойдет, как на Западе, как в Германии, как в Австрии, — профессиональные союзы, выборы, парламентская борьба и т. д. Но «дураки» вовсе не были так глупы, как казалось. Они испугались совершенно реальной вещи — могучего движения масс; только продолжение этого массового движения, только переход его от стачки к следующему, высшему этапу — массовой вооруженной борьбе — могли усилить испуг и принудить «дураков» к дальнейшему отступлению. Видя, что массы делают «шаг на месте», продолжают в разных вариациях все ту же забастовочную борьбу, «дураки» начали смелеть.

Тут является вопрос: почему же петербургские большевики не помешали меньшевикам в этом калечении революции? Почему прежде всего они упустили из рук руководство движением и, вместо того, чтобы быть на первом месте, оказались на втором? Для ответа на этот вопрос надо иметь в виду, что настоящее, ленинское, в самом точном смысле слова, руководство сами петербургские большевики получили лишь с большим опозданием. Спешившего вернуться в Россию Ленина «случайности», — может быть не столь стихийные, как забастовка, — задержали чуть не на две недели в Стокгольме, и он смог приехать в Петербург только, когда совет уже организовался. А до приезда Ленина среди петербургских большевиков господствовало то течение, которое позже назвали «ультиматистским» и которое наклонностью к революционной фразеологии страдало пожалуй не многим меньше меньшевиков65. Это течение грубо смешивало руководство партией с руководством массами и наивно стремилось превратить советы рабочих депутатов попросту в партийные организации. Приезд Ленина резко выпрямил линию, — но приезд этот, повторяем, сильно запоздал «по независящим обстоятельствам».

Между тем паника правительства уже начинала проходить. Что оно тут, на месте, и никуда не ушло, — самодержавие постаралось показать буквально на другой же день после победы рабочего класса. 17-го Николай подписал свой манифест, а с 18-го по всей России идет волна погромов, направленных против интеллигенции и евреев, — громить рабочих не решались, ограничиваясь нападениями на отдельных рабочих депутатов. План погромов был до такой степени трафаретный, точка в точку одинаковый всюду и везде, что одного этого достаточно было, чтобы ни один разумный человек в их «стихийность» не поверил. Кучка местных «благонамеренных граждан», из лавочников и спекулянтов, во главе с попами и в сопроврждении понемногу росшей толпы босяцкого хулиганья, с портретом Николая, добытым из полицейского участка, и трехцветными флагами отправлялась «патриотическим шествием» по улицам города, распевая «боже, царя храни».

Уже вся эта картина, на фоне только что победившей забастовки, когда «долой самодержавие» летело со всех уст, когда улицы были полны звуками «Марсельезы», а трехцветные знамена с молниеносной быстротой превращались в красные (белую и синюю полосы отдирали), — на таком фоне уже картина этого «патриотического шествия» была явной и грубой провокацией, «Патриоты» требовали конечно снимания шапок перед царским портретом; отказывавшихся немедленно избивали, подогревая таким путем боевое настроение толпы. Полиция смотрела невинными глазами, как будто никакого нарушения порядка не происходило, или таинственным образом куда-то исчезала с улиц, — точно сквозь землю проваливалась. Понемногу руки расходились: били уже не только тех, кто не снимал шапки, а и тех, кто ее снимал недостаточно охотно и быстро; припоминали, кто выступал на митингах, били их при встрече, потом стали захаживать к ним на дом, где уже не только били, но и громили. Если же попадалась навстречу революционная манифестация, избиение принимало массовый характер; а в случае сопротивления «красных» провалившаяся сквозь землю полиция вырастала вновь с такою же волшебной быстротой, да не одна, а в сопровождении казаков и пехоты. Где сопротивление было более или менее организованно, пускались в ход пулеметы, и «патриоты», после расстрела, начинали громить и грабить уже без всякого удержу.

Если прибавить, что не только царский портрет был из участка, но и несли его нередко полицейские (в Одессе его возил по всему городу в коляске градоначальник Нейдтардт), что были перехвачены полицейские приказы «содействовать» «патриотическим манифестациям», то никаких сомнений в организованности всего движения быть не могло уже с самого начала. Разоблачения бывшего директора департамента полиции Лопухина, поссорившегося в это время со своим бывшим начальством и раскрывшего его секреты, дали документальные подтверждения. Было установлено, что погромные прокламации печатались в самом департаменте полиции при помощи материала, захваченного в разное время при обысках революционных типографий, что распространялись эти прокламации через жандармских офицеров, которые иногда и сами выступали в качестве «авторов». Местные власти, по наивности или чрезмерной полицейской добросовестности стеснявшие погром, быстро оказывались «негодными» и смещались. А центральные власти «ничего не знали», и министр вкутренних дел Дурново, старый прожженный сыщик» с «удивлением» услыхал от Витте о том, что творит состоящий под его непосредственным начальством департамент полиции.

Погромы были отмечены в 110 населенных пунктах тогдашней «Российской империи». Во время их было убито от 3½ до 4 тыс. человек, искалечено до 10 тыс. Наиболее жестокие погромы происходили на окраинах: в Одессе, где было до 700 убитых; в Томске, где было заперто и сожжено в театре, на глазах губернатора и архиерея, более тысячи человек. В Москве и Питере погромы устроить не удалось, но отдельных интеллигентов и рабочих депутатов избивали и убивали и там. Теперь, когда дожившие до торжества народной массы виновники погромов уже расстреляны (многие были перебиты тогда же революционерами-террористами), а их «патриотическая» свора выметена начисто из страны железной метлой Красной армии, нет нужды тратить время на слова негодования. В истории, как и во всякой науке, нужно «не плакать и не смеяться, а понимать». И вот, если мы подойдем к погромам как к «тактическое приему» самодержавия в борьбе с революцией, нам бросится в глаза, до какой степени механизм царской России был еще крепок. В несколько дней, по сигналу из центра, организовать более 100 выступлений, за тысячу километров одно от другого — это стоило железнодорожной забастовки, с тою разницей, что та была подготовлена настроением народной массы, а здесь настроение было ни при чем. Хотя царская администрация и пыталась изобразить погромы как «взрыв негодования» православных русских людей против нечестивцев-революционеров, но это совершенно опровергается географией погромов. Если бы это был действительно стихийный ответ черносотенной массы на революционные выступления, погромы были бы тем сильнее, чем сильнее было в данном месте революционное движение. Но мы видели, что как раз в центрах этого последнего, в Москве, в Питере, погромы организовать совсем не удалось. В то же время жестокие погромы прошли по массе местечек «черты оседлости» (см. стр. 299—300), где никаких революционных выступлений не было, но была излюбленная и беззащитная жертва громил — евреи. Вопреки закону механики, что действие и противодействие всегда равны, здесь «противодействие» было тем сильнее, чем слабее было «действие».

Но погромы еще раз показали, что они — оружие обоюдоострое. Как раз под их влиянием самовооружение масс, о котором говорилось выше, приняло удесятеренные размеры. Полиция была теперь совершенно не в силах сколько-нибудь регулировать торговлю оружием. Оружейные магазины так же мало слушались полиции, как газеты и журналы — цензуры. А прямо конфисковать имевшиеся в частных руках запасы оружия полиция решилась лишь к декабрю 1905 г. До этого времени браунинги, маузеры, винчестеры сотнями и даже тысячами расходились среди населения больших городов. Если бы умело регулировать этот поток оружия, — создать рабочую милицию, способную выдержать уличный бой с царскими войсками, было бы не так уж трудно. К несчастью, оружие по большей части шло не туда, куда нужно. Его покупали те, у кого были деньги, — а их меньше всего было у рабочих. Вооружалась мелкая буржуазия, отчасти буржуазия вообще. Попытки создать «боевые организации», которые бы вооружали пролетариат, не удавались и большевикам — все по той же причине: идейное влияние партии было неизмеримо шире ее организационного охвата. Бомбы, изготовленные питерской боевой организацией, попали на места, когда восстание было уже подавлено; а как по ним тосковала Москва в декабре!

Только два условия поддерживали еще панику самодержавия после того, как «улеглась» всеобщая стачка: с одной стороны, вести, доходившие из деревни, с другой — донесение о том, что творилось в войсках.

Крестьянское движение тесно связано с севооборотом. Начало и конец сельскохозяйственного года — весна и осень — всегда сопровождались обострением крестьянского движения. Если летом оно притихло и внушало некоторые иллюзии составителям «булыгинской» конституции, то к осени нужно было ожидать новой вспышки, и притом в ином роде, нежели весной, так как дело шло не о найме на работы, а о ликвидации урожая. Состав, способы действия и цели крестьянского движения мы подробнее разберем в следующей главе; здесь для нас достаточно и того впечатления, какое оно произвело наверху, в непосредственном окружении Николая.

Движение началось в середине октября — «зараза», шедшая от разлившейся по всей России железнодорожной забастовки, не подлежит тут сомнению — и держалось местами до конца ноября. Главным образом оно охватило центральные черноземные губернии: Тамбовскую, Курскую, Воронежскую, Украину — Киевскую, Черниговскую, Подольскую губернии — и в особенности Поволжье — губернии Саратовскую, самарскую и Симбирскую (теперь Ульяновскую). В противоположность весеннему движению, преимущественно стачечному, теперь решительно преобладали погромы. «За короткое время было сожжено, «разобрано» и вообще уничтожено свыше 2 тыс. усадеб, причем убытки помещиков только по 10 наиболее затронутым губерниям определяются по официальным данным в 29 млн. руб. (золотых)»66

Громили в Тамбовской и Саратовской губерниях, а почувствовали это как нельзя более остро в Царском Селе.

«Как-то раз, — повествует Витте в своих записках, — я приехал в Царское Село с докладом к его величеству; меня в приемной встречает Трепов, заводит разговор о сплошных восстаниях крестьянства и говорит мне, что для того, чтобы положить конец этому бедствию, единственное средство — это немедленное и широкое отчуждение помещичьих земель в пользу крестьянства. Я выразил сомнение, чтобы ныне, накануне созыва Государственной думы, после 17 октября, можно было принять такую поспешную и малообдуманную меру. Он мне ответил, что все помещики будут очень рады такой мере.

«Я сам, — говорит генерал, — помещик и буду весьма рад отдать даром половину моей земли, будучи убежден, что только при этом условии я сохраню за собою вторую половину».

Государь мне во время доклада об этом по существу не говорил, но только передал записку с проектами, сказав: «Обсудите эти предложения в совете министров. Это записка и проект профессора Мигулина».

Это была записка о необходимости принудительного отчуждения земель в пользу крестьянства как мера, которую необходимо принять немедленно, непосредственно волею и приказом самодержавного государя».

Витте упирался не потому, чтобы он сам был свободен от аграрной паники, — напротив, от его министерства нам осталось целое толстое «дело» о проекте аграрной реформы (где, между прочим, есть и упоминавшийся сейчас проект проф. Мигулина; подписался профессор неразборчиво, и Николай собственноручно, каллиграфическим «романовским» почерком, поставил рядом в скобках фамилию профессора, — как теперь делают на официальных бумагах машинистки; очень боялся Николай, что Витте такую драгоценную фамилию, можно сказать, «спасителя отечества», не разберет). Упирался Витте потому, что он не хотел повторения 19 февраля, «благодеяния» Николая крестьянам, — вот отчего он настаивал, чтобы земельная прирезка была произведена не «высочайшим» манифестом, а постановлением созванной и созданной им, Витте, Государственной думы. Но со всех сторон слышались голоса, что надо спешить, время не терпит. «Тогда (в декабре), — рассказывает дальше Витте, — приезжал в Петербург генерал-адьютант Дубасов, бравый, благородный и честный человек. Он приехал из Черниговской и Курской губ., куда он был назначен с особыми полномочиями ввиду сильно развившихся там крестьянских беспорядков. Он явился ко мне и подробно рассказал о положении дела и высказывался в том смысле, что лучше всего было бы теперь же отчудить крестьянам те помещичьи земли, которые они забрали, и на мое замечание, что на принудительное отчуждение я не пойду без обсуждения дела в Государственной думе и Государственном совете после открытия этих учреждений, он высказал мнение, что теперь такою мерою можно успокоить крестьянство, а потом «посмотрите: крестьянство захватит всю землю и вы с ними ничего не поделаете».

Только разгром рабочей революции в декабре приободрил Царское Село, и когда Витте внес в феврале «свой» проект земельной реформы, Николай отнесся к нему более чем холодно, заставив даже Витте уволить вырабатывавшего этот проект министра (Кутлера). Но к этому времени должна была несколько ослабеть еще и другая паника, созданная в том же Царском Селе движением военным.

Прежде всего в грандиозных размерах повторились июньские события. Наиболее пролетарская часть военной силы не могла остаться равнодушной, видя победу пролетариата. Ровно через неделю после манифеста началось восстание матросов в Кронштадте. В Балтийском флоте было такое же революционное движение, как и в Черноморском, — и перед октябрем 1905 г. сотни матросов находились уже под арестом за прикосновенность или по подозрению в прикосновенности к этому движению. Октябрьская забастовка, помимо всего прочего, вынудила царское правительство отпустить на свободу массу арестованных революционеров. Была объявлена даже специальная амнистия, весьма не полная и не искренняя, но все же открывшая двери шлиссельбургской тюрьмы перед уцелевшими еще народовольцами, заключенными там с 80-х годов. Были отпущены частично на свободу и члены военных революционных организаций. По отношению к матросам морское начальство не нашло ничего остроумнее, как направить освобожденных тотчас же в строй; больше всего боялись очевидно их соприкосновения с петербургским пролетариатом. Не сообразили, что этим вносят в казармы взрывчатый материал невиданной дотоле там силы. В морских казармах Кронштадта немедленно началось брожение. Началось с митингов и подачи «коллективных заявлений». Когда подававшие были арестованы, их товарищи стали освобождать их силой, — начались столкновения с военными частями, «оставшимися верными долгу», причем «верность» оказывалась очень неустойчивой и скоро давала трещину. Волнение от одной части передавалось другой, вырастало нечто вроде всеобщей матросской забастовки. Но именно быстрота, с какою вспыхнуло матросское движение, и таила в себе причины его неуспеха. Сознательная часть матросов, вчера появившаяся в казармах, ничего не успела еще организовать. Восстанием никто не руководил — оно вылилось в ряд беспорядочных, друг с другом не связанных вспышек. А начальство быстро нашлось: оно перепоило наименее сознательную и устойчивую часть восставших и, выведя ее таким путем из строя, без большого труда справилось с сознательным меньшинством, тоже еще неорганизованным и не имевшим определенного плана действия. Тем не менее даже с разрозненным бунтом справились только при помощи чрезвычайных мер. В Кронштадт пришлось отправить два гвардейских полка — Преображенский и Павловский — с артиллерией, и лишь при их помощи движение было подавлено после упорного сопротивления. Через три дня в Кронштадте все было «спокойно». Но едва в Царском Селе успели успокоиться от кронштадтского бута, как восстал Севастополь.

Здесь было больше опыта, больше подготовки, движение казалось гораздо солиднее кронштадтского и возбуждало большие надежды. Революционные организации давно вели работу среди матросов, опираясь на сильно уже распропагандированную массу рабочих Севастопольского порта. Социал-демократическая агитация велась главным образом при помощи этих рабочих; сама организация имела сильный меньшевистский уклон. Она ставила своей задачей образование совета матросских депутатов и о вооруженном восстании не думала. Но настроение было таково, что, по донесению местных жандармов, уже в первых числах ноября ходили слухи, что в половине ноября будет «матросский бунт». Идеология матросского движения была крайне спутанная: матросы стреляли в командный состав, арестовывали генералов и в то же время ходили по улицам под звуки «боже, царя храни», хотя и с красными знаменами. Был момент однако же, когда стихийное движение поднялось так высоко, что начальство поспешило вывести из города еще не примкнувшие к восстанию войска и собиралось отступать с ними на Балаклаву. Нужно было дать какую-то определенную цель взволновавшейся массе, — этого никто не умел. Большая, сравнительно с кронштадтским, сознательность движения выразилась лишь в том, что его не удалось дезорганизовать такими простыми средствами, как в Кронштадте. Но в конце концов инициатива и здесь перешла в руки начальства. Во главе восставших оказался случайный человек, отставной морской офицер Шмидт, наивный мечтатель, называвший себя социал-демократом, а своим учителем — народника Михайловского, разговаривавший об объединении всех социалистических партий и пославший Николаю телеграмму: «Славный Черноморский флот, храня заветы и преданность царю, требует от вас, государь, немедленного созыва учредительного собрания и не повинуется более вашим министрам».

Верноподданническая телеграмма нисколько не помешала Николаю признать несчастного Шмидта «изменником» н нетерпеливо спрашивать: «Скоро ли с ним покончат?» И для него и для генералов важен был факт массового неповиновения матросов начальству, а какие чувства связывали с этим матросы, — их мало трогало. Максимального подъема движение достигло 11—12 ноября, когда сухопутный гарнизон Севастополя побратался с моряками и принял участие в матросской демонстрации. Но на другой же день начальству удалось перетянуть на свою сторону пехотинцев и подавить движение, начинавшееся в крепостной артиллерии. Со стоявших в Севастопольском порту судов эскадры были свезены на берег все «неблагонадежные» матросы, а суда, сплошь «неблагонадежные», каковыми были бывший «Потемкин», переименованный в «Пантелеймона», и новый крейсер «Очаков», были ловко обезоружены — сняты были или снаряды или замки и ударники, без которых стрельба невозможна. Шмидт в это время произносил речи о недопустимости какого бы то ни было кровопролития. 15 ноября и он понял, что без применения оружия ничего не поделаешь, но в это время у него и восставших моряков оружия почти уже не было. На поднятый им сигнал восстания ответили поднятием красного флага только 11 судов — большею частью мелких или обезоруженных. По ним немедленно был открыт огонь со всех батарей крепости и всех судов, оставшихся «верными» начальству и разумеется не обезоруженных. Из восставших только «Очаков» успел дать шесть выстрелов — через несколько минут он пылал. Шмидт спасся вплавь, но был тотчас же арестован (впоследствии его расстреляли вместе с тремя матросами, вождями движения). Вечером были бомбардированы и взяты на берегу морские казармы. Восстание было подавлено.

Самодержавие и здесь материально и организационно оказалось сильнее. Но оно должно было чувствовать, что в этой области оно сильно главным образом ошибками своих противников. Севастополь был на волоске от того, чтобы превратиться в первую «красную крепость» российской республики; окажись во главе восстания не интеллигент чеховского типа, мечтавший о том, чтобы совершить революцию без кровопролития, а настоящий военный человек, и Николай остался бы без Черноморского флота. Никакой гарантии однакоже, что такие счастливые случайности будут всегда повторяться, у начальства не было. А известия о военных «беспорядках» неслись со всех сторон: из Гродны и из Самары, из Ростова-Ярославского и из Курска, из Рембертова под Варшавой и из Риги, из Выборга и Остроленки (в Польше), из Владивостока, Иркутска и Харбина67.

Самыми грозными были известия с Дальнего Востока. Там стояла еще недемобилизованная, несмотря на заключение мира, вчерашняя «действующая армия», единственная организованная большая военная сила, оставшаяся вне Петербурга у Николая: остальные войска были распылены на огромном пространстве маленькими кучками. Запасные старших сроков, из которых состояло большинство манчжурской армии, не понимая, чего их держат за много тысяч километров от родины, раз мир заключен, все время глухо волновались и наконец начали демобилизоваться сами, стихийно уходя со своих стоянок и захватывая поезда, шедшие в Россию. Начальство топталось перед этим явлением, но так как настроение всей армии было весьма единодушное, то тут опереться на «верные присяге» части было нельзя. Пробовали опереться на хунхузов (китайских бандитов), организованных одним русским генералом, но, кроме очень большого кровопролития, из этого ничего не получилось. Настроение захватывало даже офицерство, среди которых тоже не мало было запасных («прапорщиков запаса»). В конце ноября из Иркутска, первого большого центра на пути стихийно двигавшейся в Россию массы, телеграфировали: «Вчера вечером в городском театре, в присутствии представителей печати, состоялся митинг всех войск иркутского гарнизона. Собралось до 4 тыс. солдат. Председательствовал унтер-офицер. Солдатами и офицерами было произнесено много великолепных речей. Решено предъявить требования об улучшении экономического, служебного и правового положения солдат и в случае неудовлетворения их устроить мирную забастовку. Единогласно также весь гарнизон выразил желание присоединиться к требованиям всего русского народа об отмене смертной казни, военного положения, созыве учредительного собрания путем четырехгранного голосования. В городе чрезвычайный подъем духа; солдаты и казаки повсюду восторженно приветствуются населением. Черносотенников — как не было».

Так называемые «дни свободы» — так окрестили промежуток между октябрьским и декабрьским 1905 г. выступлениями пролетариата — были таким образом днями трепета для самодержавия. Но ко всему люди привыкают. Особенно успокоительно должно было действовать на самодержавие то, что оно чувствовало все возрастающую безопасность в самом центре — в Петербурге. Революция бушевала по всей стране, но было куда от нее спрятаться, ибо здесь, в Петербурге, революция терпела одну неудачу за другой.

Первая из этих неудач заключалась в том, что революции не удалось дать зародышу революционной власти, каким был совет, своего председателя. Мешали два условия. Первым была та «склока» трех революционных организаций — социал-демократического большинства, социал-демократического меньшинства и эсеров, — о которой уже говорилось. Вторым то, что все три организации только в октябре вышли из подполья. Лишь в конце октября в Петербурге появились открыто социал-демократические газеты — большевистская «Новая жизнь» и меньшевистское «Начало», с лозунгом — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Это было великим торжеством для русского пролетариата — видеть лозунг международной пролетарской борьбы открыто красующимся на газете, массами продававшейся на каждом перекрестке. Но только долгие месяцы такой открытой пропаганды могли познакомить широкие массы с физиономией тех партий, которые газеты издавали. До этого партии знали по имени и по людям, которые от имени этих партий выступали на собраниях, а в условиях подполья вожди конечно выступали возможно реже и только в более тесном кругу. Словом, те партийные товарищи, которых можно было бы выдвинуть в председатели совета, по тем или иным причинам выдвинуты быть не могли, и председателем стал человек почти столь же случайный, как севастопольский Шмидт, — некто Носарь, адвокат, выступавший еще во время агитации по поводу комиссии Шидловского и широко популярный в рабочих кругах. У одного рабочего, Хрусталева, он заимствовал фамилию, под которой и выступал, отчего в историю он вошел с двойной фамилией Хрусталева-Носаря. Черносотенная печать, видя это имя связанным со всеми выступлениями совета, вообразила, что это — подлинный вождь петербургского и чуть не всероссийского пролетариата, и сделала Хрусталеву-Носарю огромную рекламу. На самом деле это был горячий и довольно сумбурный оратор, политически чуть-чуть более грамотный, чем Шмидт, но хотя он и вписался под конец формально в меньшевистскую фракцию, на деле он не был даже и меньшевиком.

Совершенно естественно, что такому председателю недостатки совета казались его огромными достоинствами. «Положительные требования не сразу явились на советском знамени», — писал он впоследствии о совете.

«Совет не был политической партией, не был кружком заговорщиков, вроде карбонариев или гетеристов.

Члены его не рекрутировались из рядов политических единомышленников, при самом вступлении разделявших основные требования партии или «сообщества».

Совет был выборной пролетарской организацией. Программа совета, вся его деятельность, тактика определились составом депутатов, влиянием и настроением всей рабочей массы»68.

Хрусталеву не приходило в голову, что тактика временного революционного правительства, — а совет был его зачатком, — должна определяться не «настроением», а интересами рабочей массы и той революции, которую эта масса делала, и что наличность в таком собрании партийной дисциплины отнюдь не превратила бы его в «карбонариев» или «гетеристов»69. Пролетариат не затруднился бы выбрать партийных людей, если бы он их знал. Все дело в том, что партийные организации только-только вышли на поверхность, и пролетариат знать не мог их вождей.

Не слаженный организационно, не «связанный» определенной политической линией, совет естественно не мог сразу взять и определенный курс. Стачечная энергия в нем била через край, и сейчас же обнаружилось, насколько поспешно была прекращена забастовка после 17 октября: всего через неделю оказалось возможным и даже необходимым возобновить военные действия. Цель удара пролетариат инстинктивно наметил вполне правильно. Еще до октября рабочие уже достаточно близко подошли к 8-часовому дню; лозунг был широчайшим образом популяризирован еще 9 января. Движение пошло тут так же стихийно, как сама октябрьская забастовка: уже 27—28 октября (ст. ст.) металлисты революционным путем ввели у себя 8-часовой рабочий день (9-часовой уже был большинством завоеван). Исполнительному комитету совета оставалось только санкционировать инициативу металлистов, и он «без прений, без обсуждения», постановил 29-го числа: с 31-го начать борьбу за 8-часовой день во всех петербургских предприятиях. Хозяева, еще ошарашенные недавней всеобщей забастовкой, еще не вышедшие из-под гипноза блестящей победы пролетариата над Николаем (победы, которой буржуазия втайне сочувствовала, — мы это сейчас увидим), первые дни держали себя пассивно. Но всего через три дня борьба была прервана по инициативе самого совета, объявившего новую политическую забастовку.

Как раз накануне начала борьбы за 8-часовой день было подавлено кронштадтское восстание матросов. Правительство собиралось их судить полевым судом; говорили о предстоящем расстреле 600 человек. Пролетариат не мог допустить такого ужаса; настроение рабочих несомненно требовало вступиться за матросов, и — что еще лучше — совет мог это отлично мотивировать политически. «Если мы, — говорил один из депутатов, — отнимем товарищей матросов у самодержавия и спасем их от смерти, то мы тем самым приготовим смерть самому самодержавию. Своей защитой мы приобретем себе друзей среди войска». С особенной яркостью в этот именно момент выступила классовая солидарность пролетариата с моряками. «Моряк — такой же рабочий, только одетый в шинель», — говорил впоследствии, на процессе совета, один из участников стачки. Все заводские резолюции в один голос повторяли: «Мы не дадим матросов под расстрел». И в глазах самих рабочих их экономические интересы отступали на второй план перед готовившейся в Кронштадте трагедией. «Какие там экономические требования, — говорили на Балтийском заводе, когда встал вопрос, за что же бастовать — за 8-часовой день или за кронштадтцев, — когда столько народу расстреливают. Мы должны постоять за матросов».

Рабочие забастовали необыкновенно дружно. «В ноябрьскую стачку совету не приходилось уделять время для привлечения небастующих рабочих к стачечному движению. Рабочие все бастовали », — рассказывает Хрусталев в своей истории Петербургского совета 1905 г. Настроение как настроение было верное, — но бастовать сразу за две вещи было все же нельзя: стачка за кронштадтцев отодвинула стачку за 8-часовой день. В том, что касается моряков, стачка была выиграна: правительство Витте, радовавшееся, что рабочие «успокаиваются», и возлагавшее все надежды на конфликт пролетариата с предпринимателями (об этом прямо говорилосъ в совете министров 4 ноября ст. ст.), было ошеломлено неожиданно для него вспыхнувшей новой политической забастовкой. На возобновление конфликта оно не пошло — кронштадтское моряки были преданы обыкновенному суду, по законам мирного времени. Но борьба за 8-часовой рабочий день была проиграна. Нескольких дней отсрочки, которые получили предприниматели, было достаточно, чтобы они вышли из оцепенения, приняли определенные решения и сорганизовались. Часть заводов была без церемонии закрыта, — «пока рабочие не станут на работу на прежних условиях»; на других было вывешено объявление, угрожающее расчетом в случае дальнейшего применения революционным путем 8-часового дня.

Ожидания правительства Витте, что экономическая борьба выведет буржуазию из состояния благожелательного — по отношению к революции — нейтралитета и повернет ее против рабочих, оправдались полностью. «В октябрьскую стачку капиталисты не только не препятствовали рабочим митингам на заводах и фабриках, — они выдали большинству рабочих заработную плату в половинном размере за стачечные дни, а в некоторых предприятиях заработок был выдан полностью. За стачку никто не был рассчитан. На Путиловеком и других заводах фабричная администрация выплачивала депутатам совета заработок полностью в те дни, когда они были заняты на заседаниях совета. Администрация Обуховского завода предупредительно предоставляла депутатам совета заводский пароход для поездок в город».

«Первая стачка, — писало «Право», — останется светлой страницей в истории освободительного движения, памятником великой заслуги рабочего класса в деле борьбы за политическое и социальное раскрепощение народа»70.

Теперь все это развеялось, как дым. «Рабочий — вот враг» — стало лозунгом предпринимателей. Петербург стал свидетелем свирепого локаута: более 70 тыс. рабочих было выкинуто на улицу. На заводах стало распространяться паническое настроение. Массами рабочие подписывали согласие работать на прежних условиях, — подписывали свою полную капитуляцию перед хозяевами. И это общее поражение очень мало скрашивалось теми частичными успехами, которые все же имела и эта стачка; на ряде предприятий рабочий день все же был понижен — на полчаса, на час. Главным образом подшибли стачку средние по размерам предприятия, где предпринимателям экономически невозможно было перейти к 8-часовому дню, не разорившись. Тут лишний раз оправдалось, что революцию вели заводы-гиганты, где и началась борьба за 8-часовой день. Но и на заводах-гигантах момент был неудобный для рабочих: война кончилась, металлургические предприятия не имели срочных заказов и легко могли пойти даже на довольно длительный перерыв производства.

Но, помимо экономических условий, сильнее еще действовали условия непосредственно политические, и первым из них была изолированность Петербурга. Рабочие правильно указывали, что ноябрьскую забастовку не поддержала даже Москва. Мы уже говорили, что партия организационно была еще не в силах охватить движение; теперь приходится прибавить, что и само движение растянулось, как растягиваются лошади на скачках. Петербургский пролетариат шел далеко впереди провинции, пролетариат вообще — далеко впереди крестьянства. Это было главным плюсом самодержавия в начавшейся колоссальной борьбе. Не нужно забывать, что уступку 17 октября вызвала всероссийская стачка и что всероссийской стачки более повторить не удалось. С движением в отдельных городах, даже очень крупных, как Петербург, самодержавие могло справиться, поскольку в его руках оставалась вооруженная сила, а вооруженная сила в Петербурге была наиболее надежная для самодержавия, поскольку это была царская гвардия, это — во-первых, а во-вторых, вооруженная сила всюду равнялась не по рабочим, а по крестьянству. Это между прочим прекрасно понимали и сами рабочие. «Все чаще, все настойчивее, — говорит в своих воспоминаниях один из участников движения, — мысль рабочих возвращалась к вопросу о крестьянстве. Без мужиков ничего не поделаем, — говорили рабочие, — вся сила у них. Нам солдаты не поверят; вот когда мужики с ними заговорят, тогда дело по-иному пойдет».

Для того чтобы петербургское движение стало действительно авангардом общероссийского, нужны значит были связи в двух направлениях — с другими городами, во-первых, с деревней, во-вторых. Без этого петербургскому движению грозил неизбежный и близкий конец. Тем, насколько энергично и быстро устанавливались эти связи, мерилась политическая умелость вождей Петербургского совета и организационная зрелость его самого.

Как в борьбе за 8-часовой день, так и в деле налаживания этих связей нельзя конечно говорить о полной неудаче. Кое-что делалось. Основанный эсерами Крестьянский союз был, в своей верхушке, очень близко притянут к Петербургскому совету, и «финансовый манифест» например, о котором придется дальше говорить, был делом общего выступления, причем роль Крестьянского союза была пожалуй даже активнее. К сожалению союз сам по себе был весьма мало революционной организацией, представляя главным образом зажиточную верхушку деревни и эсеровскую интеллигенцию. До подлинного «мужика» совету добраться не удалось, и не видно даже систематических попыток использовать чрезвычайно широкое именно в дни существования Петербургского совета аграрное движение (1 590 выступлечий за октябрь—декабрь 1905 г. против 474 за предыдущий период, июль—сентябрь). Кампания по организации советов в провинции ограничилась посылкой нескольких отдельных эмиссаров, и хотя деятельности этих эмиссаров сами петербуржцы (и сами эмиссары) придавали огромное значение, несомненно, что например Московский совет возник не «по образцу Петербургского», а совершенно самостоятельно, отчасти по иному типу и с иными задачами. В итоге ноябрьское движение кончилось неудачей. «Стачкизм» был в тупике: локаут был ясным доказательством, что стачкою более ничего не добьешься. «Даже страстные поклонники всеобщей политической стачки как универсального средства борьбы за власть приписали к своей формуле «вооруженное восстание». Против силы было одно только средство — сила».

«Сейчас же необходимо перейти к боевой организации наших заводов и их вооружению. Составляйте на каждом заводе десятки с выборными десятскими, сотни — с сотскими, и над этими сотнями ставьте командира. Доводите дисциплину в этих организациях до такой высокой степени, чтобы в каждую данную минуту они могли выступить по первому призыву. Помните, что при решительном выступлении мы должны рассчитывать только на себя: либеральная буржуазия уже начинает с недоверием и даже враждебно относиться к нам. Демократическая интеллигенция колеблется. Союз союзов, так охотно примкнувший к нам в первую забастовку, значительно меньше сочувствует второй». Но говоривший это — сам Хрусталев-Носарь — забывал, что для вооруженного восстания требуется подъем больший, чем для забастовки. А после неудачной борьбы за 8-часовой день падало даже забастовочное настроение. Причем сочувствие или несочувствие «либеральной буржуазии» и интеллигенции не играли тут большой роли. Первая боялась пролетариата, вторая жалась к пролетариату пока он был силен. Доказательство его слабости должно было ободрить первую и оттолкнуть вторую71.

Со второй половины ноября (ст. ст.) Петербургский совет, что называется, «дышал на ладан». У него хватило еще сил на один красивый жест. 23 ноября в петербургских газетах, не исключая и буржуазных, было напечатано: «Исполнительный комитет Совета рабочих депутатов в заседании 22 ноября признал необходимым, ввиду наступающего банкротства, чтобы рабочий класс и все бедные слои населения брали свои вклады из сберегательных касс и требовали всяких расплат, в том числе и получения заработной платы звонкой монетой». «Правительственное сообщение» не замедлило признать, что постановление совета «не осталось без влияния на вкладчиков сберегательных касс, что и выразилось усиленным требованием вкладов». За декабрь выдачи из петербургских сберегательных касс превышали поступления на 4 с лишним млн руб. золотом. По всей России этот перевес взятия вкладов над внесением достиг 86 млн. золотых рублей. Это был едва ли не самый чувствительный удар, какой удалось петербургскому пролетариату нанести самодержавию после 17 октября.

Конечно брали не исключительно под влиянием постановления совета, даже в Питере: главными вкладчиками сберегательных касс были разумеется не пролетариат и слои населения, ему родственные, — то было мещанство, настроенное отчасти весьма черносотенно. Брали просто потому, что в эти «смутные» для мещанства дни желали иметь деньги «при себе». Но агитационно было чрезвычайно удачным шагом покрыть это движение авторитетом совета и заставить само правительство признаться, что агитация совета имеет влияние далеко за пределами рабочих кругов.

На фоне политического прилива это могло очень увеличить авторитет совета и панику правительства. Но теперь шел уже отлив, самодержавие выходило из состояния паники, — смелый и меткий, но не смертельный удар мог только ему напомнить, что с советом «пора кончать». Явный переход руководителей совета к правильной, наконец, тактике вооруженного восстания заставлял спешить еще более. Именно этим Петербургская охранка мотивировала необходимость «ликвидации совета» еще в начале ноября. Чтобы подавить продолжавшую бушевать по всей России революцию,—как раз в декабре она достигла наивысшей точки в московском вооруженном восстании, — правительству Витте нужно было стать твердой ногой в Петербурге. И это казалось легче, чем где бы то ни было. 26 ноября был арестован Хрусталев-Носарь. Организационно это не было чересчур тяжелым ударом, — преемником Хрусталева стал «Яновский» (тогдашний псевдоним Троцкого). На арест своего председателя петербургские рабочие ответили чуть-что не «выражением сочувствия». Балтийский завод постановил: «...Об арестованном председателе, товарище Хрусталеве, рабочие Балтийского завода заявили, что они готовы даже на забастовку (!), если это будет решено Общегородским советом рабочих депутатов...»

Стоит сравнить начало ноября, когда Петербург стал, как один человек, в защиту кронштадтских матросов, с этим полуобещанием «даже» забастовать (и то под ответственностью совета) в защиту своего председателя, чтобы оценить, как уже далеко отошли волны революции, и как близко было к победе самодержавие в Питере.

Совет и сам готовился к концу — 2 декаря он выпустил знаменитый «манифест», который был как бы его завещанием. Начинаясь словами: «Правительство на краю банкротства», — манифест заканчивался повторением постановления 22 ноября о требовании вкладов сберегательных касс, дополнив его «решением» от имени пролетариата «не допускать уплаты долгов по всем тем займам, которые царское правительство заключало, когда явно и открыто вело войну со всем народом».

Характерно, что к вооруженному восстанию, о котором еще говорил совет в своем заявлении по поводу ареста Хрусталева-Носаря, манифест не призывал. Революционным организациям, которые полностью поставили свои подписи под манифестом, пришлось это сделать через несколько дней отдельно. В беспартийном собрании, каким оставался совет, надлежащего «настроения» уже не было.

На другой день, 3 декабря, совет был арестован. «Арестовал я его, — с торжеством говорил потом Витте, — без всяких инцидентов и не пролив ни капли крови».

После всего рассказанного читатель не удивится, узнав, что на арест уже не одного председателя, а всего своего представительства72 петербургский пролетариат ответил весьма недружной забастовкой. Уже с самого начала цифра забастовавших далеко отставала от ноябрьской стачки: 84 тыс. против 105 тыс. в ноябре. Но и эта цифра быстро таяла: 12-го бастовали уже только 60 тыс., 17-го — уже менее 20 тыс. И это несмотря на бушевавшее в Москве восстание. Николаевская дорога продолжала работать как ни в чем не бывало, что очень помогло правительству раздавить московских рабочих. Организовать новый состав совета на место арестованного не удалось. «Пленум второго совета так кажется ни разу и не собрался», — говорит в своих воспоминаниях один из его членов.

«Революция (в Петербурге) явно шла на убыль».

Факт этот давно признан, и давно дается ему ставшее своего рода классическим объяснение: петербургский пролетариат «изголодался» за время октябрьских и ноябрьских забастовок и не способен был уже более на серьезное революционное усилие.

Так как мы хотим «не плакать и не смеяться, а понимать», необходимо остановиться несколько на этом вопросе.

Что означает «истощение» пролетариата в забастовочной борьбе? В западноевропейских условиях это означает вот что: у каждой рабочей организации есть своя «боевая» забастовочная касса, из которой поддерживается существование безработных во время стачки. Опустение этой кассы обрекает забастовавших и их семьи на голод, — это и есть «истощение рабочих продолжительной забастовкой», заставляющее их капитулировать.

Были ли у русских рабочих такие «боевые кассы» в 1905 г.? Товарищи, помнящие то время, вероятно улыбнутся, прочтя этот вопрос. Никакими «боевыми кассами» у нас не пахло. Зачатком их может считаться «комиссия о безработных», образовавшаяся как раз при Петербургском совете. Нет никаких указаний, чтобы упадок движения питерского пролетариата в конце 1905 г. стоял в какой-нибудь связи с истощением средств этой комиссии, — средств впрочем настолько ничтожных, что серьезного значения они иметь и не могли.

Значит объяснение нужно искать в состоянии индивидуальных средств отдельных рабочих. Действительно ли тут было такое колоссальное истощение, что им можно объяснить отчаяние и прекращение борьбы?

Вот данные о заработках петербургского металлиста, извлеченные из архивов Путиловского завода:

За октябрь (старого стиля разумеется) в 1905 г. каждый путиловец получил в среднем 44 р. 81 к. против 45 р. 44 к. (золотом) за соответствующий месяц 1904 г. За ноябрь — 44 р. 56 к. против 47 р. 65 к. 1904 г. И лишь за декабрь мы находим огромную разницу — 28 р. 84 к. против 42 р. 04 к. декабря 1904 г.

Наиболее истощающей для петербургского металлиста была та декабрьская забастовка, в которой петербургский пролетариат так недружно принял участие «вследствие истощения». «Истощение» же предыдущих месяцев, то самое, которое якобы помешало петербургскому пролетариату выступить в декабре, было так ничтожно, что было бы оскорблением для этого пролетариата придавать ему какое бы то ни было значение. Русский рабочий за три-четыре целковых в месяц еще не продавал своей свободы.

1918—1919 гг. показали нам, на какие лишения может пойти пролетариат, когда он борется с надеждой на успех за свое кровное дело. В декабре 1905 г. в Петербурге именно этой надежды на успех не было. Истощение было не материальное, а политическое. Пролетариат устал бороться, так, как легко и быстро устает человек, у которого не ладится работа. Выступления петербургских рабочих после 17 октября кончились неудачей, и это в наименее устойчивых слоях естественно рождало разочарование. А стоит ли выступать вообще, если это кроме шишек ничего не сулит?

В чем же была причина неудачи петербургского движения? В свое время на это был дан совершенно исчерпывающий ответ сначала Лениным, еще в январе 1906 г. над свежей могилой Петербургского совета, позже всей фракцией большинства в проекте резолюции, представленной IV съезду партии (Стокгольмскому, в апреле 1906 г.). Критикуя проект меньшевиков использовать выборы в Государственную думу для того, чтобы в лице собрания выборщиков и уполномоченных от рабочей курии воскресить советы рабочих депутатов, Ленин писал, что «падающие и разлагающиеся советы» можно оживить не новыми выборами, а «новой подготовкой и расширением вооруженного восстания». А проект резолюции подчеркивал, что советы, «не опираясь на революционную армию и не свергая правительственных властей (т. е. не превращаясь во временное революционное правительство), неизбежно осуждены на падение».

Петербургский совет не сумел перевести движение на высший этап — не сумел во-время перейти от стачки к вооруженному восстанию. Возможен ли был этот переход? Мы видели, что со стороны настроения рабочих препятствий не было, — их, наоборот, в октябре и начале декабря приходилось удерживать от преждевременного выступления. Нужно сказать, что делали это руководители Петербургского совета иногда в такой форме, которая была почти неотличима от агитации против восстания. Так в № 3 «Известий» совета (от 20 октября) можно было прочесть, в связи с разоблачением коварства Витте и его правительства, будто этот хитрый человек «торопится вызвать народ на улицу и втянуть его в беспорядки, чтобы теперь же, пока народ не вполне организован и вооружен, расстрелять его. Момент для Витте чрезвычайно удобный. Он только что заявил всему свету, что России дана конституция, даны всякого рода «действительные» свободы. Если народ и при этом бунтует, — значит он не умеет пользоваться свободой, не привык спокойно вести себя без кнута, нагайки и пуль. Конечно Витте не обманет этим наших заграничных братьев-рабочих — социал-демократов, но нужно, товарищи, чтобы он не обманул и нас, чтобы мы не поддались на эту ловушку Витте, на его манифест о свободах, украшенный нагайками и расстрелом».

Это было разумеется фактически неверно — Витте в эту минуту хлопотал больше всего об «успокоении» рабочей массы, а отнюдь не о переводе «мирной» забастовки в вооруженное восстание. Но тут важно не столько соответствие слов фактам, сколько то настроение, которое выражалось этими словами. И это настроение нисколько не ослаблялось следующими далее советами вступить в связь с членами боевой организации социал-демократической партии (боевая организация была по сути дела строго законспирирована, так что разыскать ее членов было не так легко), а в особенности советом рабочим «самим прилагать все усилия к лучшему вооружению». Как раз этим-то и должна была заниматься боевая организация. Эти спутанные и не совсем внятные советы отнюдь не устраняли основного, — а основное без большой несправедливости можно было кратко выразить известной плехановской фразой: «Не надо было браться за оружие». Мы видели, что к концу ноября это настроение резко изменилось, — но эта поздняя перемена немножко напоминала тактику лейтенанта Шмидта, который начал стрелять лишь тогда, когда стрелять было уже не из чего и нечем.

Не было, мы видели, и объективно неотвратимых препятствий к вооружению: оружие можно было достать без особого труда. А вид вооруженной и поэтому опасной народной массы всегда, во всех революциях был одним из главных условий, определявших настроение войска: ибо одно дело расстреливать безоружную толпу, другое дело итти под пули революционеров. Мы видели, к каким ухищрениям пришлось прибегнуть начальству для подавления кронштадтского восстания, и нет сомнения, что к питерскому пролетариату эти ухищрения применяться не могли. Нельзя конечно предсказывать, чем кончилось бы петербургское вооруженное восстание, если бы удалось его в Питере поднять; но тот факт, что московское восстание, имевшее гораздо меньше шансов на успех, все же, при лучшем руководстве, отнюдь не было бы безнадежным предприятием, показывает, что о безнадежности петербургского говорить во всяком случае не приходится. И если в Москве руководили восстанием, как мы увидим дальше, плохо, то в Петербурге им повидимому вовсе и не желали руководить. Тактика Петербургского совета была не тактикой открытой силы, а тактикой демонстраций; между тем в деле демонстраций 17 октября был достигнут максимальный успех: сильнее октябрьской стачки демонстраций быть не могло, всякая следующая была неизбежно слабее и, вместо того чтобы пугать противника, ободряла его.

Вкратце резюмировать причину неудачи можно поэтому так: Петербургскому совету не удалось превратиться в революционное правительство, а не удалось это потому, что такое превращение можно было произвести лишь с оружием в руках, за оружие же во-время взяться не сумели. Тем ценнее те зачатки революционной власти, которые дает нам даже и Петербургский совет. Мы уже видели ряд его выступлений демонстративного характера, и мы знаем, что, хотя этих демонстраций было мало, чтобы повалить врага, они все же наносили врагу чувствительные удары. Но мы имеем один случай, когда совет заговорил подлинным языком революционного диктатора и — что всего лучше — сделал то, о чем говорил. Это место его протоколов необходимо привести в подлиннике: «Свобода печатного слова должна быть завоевана рабочими. Совет депутатов постановляет, что только те газеты могут выходить в свет, редакторы которых игнорируют цензурный комитет, не посылают своих номеров в центру, вообще поступают так, как совет депутатов при издании своей газеты. Поэтому наборщики и другие товарищи рабочие печатного дела, участвующие в выпуске газет, приступают к своей работе лишь при заявлении и проведении редакторами свободы печати. До того момента газетные товарищи рабочие продолжают бастовать, и совет депутатов примет все меры к изысканию средств для выдачи бастующим газетным товарищам рабочим их заработка. Газеты, не подчинившиеся настоящему постановлению, будут конфискованы у газетчиков и уничтожены, типографии и машины будут попорчены, а рабочие, не подчинившиеся постановлению совета депутатов, будут бойкотированы».

Если бы совет чаще говорил таким языком! Свобода петербургской печати в ноябре 1905 г. была подлинным завоеванием рабочего класса. «Известия» Петербургского совета никогда не видали царского цензора. Но к сожалению это было почти единственное проявление революционной власти, какое мы встречаем в истории Петербургского совета 1905 г. Совет ставит в свой порядок дня и другие вопросы — о закрытии винных лавок, о квартирной плате (вопрос очень жгучий для бастовавших, которым еле хватало на пропитание, а хозяин требовал деньги за квартиру). Но по протоколам не видно, чтобы по этим вопросам были приняты и в особенности были проведены какие-нибудь решения. В этом отношении некоторые провинциальные советы далеко опередили Петербург.

Для остальной России возникновение в Питере пролетарского боевого центра было колоссальным примером, — в этом случае Питерский совет имел лучшую судьбу чем Иваново-вознесенский, оставшийся почти изолированным (отдельным, ни с чем не связанным) явлением73. По примеру Питерского возникают советы рабочих депутатов в Ростове-на-Дону (в начале ноября), в Киеве (6 ноября), Екатеринославе, Костроме (в середине месяца), Одессе, Николаеве, Самаре, Ревеле, Баку, Сормове, на Боткинском заводе, в Новороссийске, Саратове, Таганроге, Юзовке, Твери и т. д.; во всех этих городах — уже в, конце ноября или в декабре, значительно позже Петербурга. Так же поздно (22 ноября) возник совет в Москве.

Некоторые из этих советов сделались настоящей революционной властью в своих городах. Вот выдержки из постановлений Екатеринославского боевого стачечного комитета, как назывался там исполком: «Боевой стачечный комитет постановил: прекратить подачу электрической энергии в театры и закрыть в них представления... разрешить выдать находящиеся на станции Екатеринослав съестные припасы и другие предметы первой необходимости, как керосин, уголь, спички... На предложение торговцев выдавать Боевому стачечному комитету 20% своей выручки в случае разрешения им торговать постановлено: откааать в ходатайстве... Боевой стачечный комитет ввиду занятия станции Екатеринослав правительственными войсками постановил: прекратить отправления и приемку поездов со станции Екатеринослав до тех пор, пока станция не будет очищена от войска... В ответ на ходатайство группы рабочих губернской типографии разрешить им ввиду особых условий стать на работу, Боевой стачечный комитет постановил: все рабочие должны бастовать во время всероссийской политической забастовки, и никакие особые условия не могут служить поводом к тому, чтобы стать на работу во время общей забастовки, а потому в ходатайстве отказать... В ответ на вопрос некоторых частных банков и банкирских контор от 10 декабря 1905 г. Боевой стачечный комитет вновь подтверждает свое постановление от 9 декабря о том, что все правительственные и общественные учреждения, кроме Государственного банка и сберегательных касс, должны быть закрыты. Боевой стачечный комитет в ответ на запрос товарищей типографов, работающих в «Приднепровском крае», допустим ли выход газет во время всеобщей политической забастовки, постановил: во время всеобщей политической забастовки допустим лишь выход изданий Боевого стачечного комитета и революционных организаций, а потому газеты выходить не могут».

Как видим, Екатеринославский совет в лице своего исполнительного органа не только выступал как революционный диктатор, но и признавался за таковой населением, до местных правительственных чиновников, банкиров и торговцев включительно.

Но наиболее полно понял свои задачи как временного революционного правительства Новороссийский совет рабочих депутатов, выступивший очень поздно к сожалению, когда вооруженное восстание в Центральной России подходило уже к концу. Когда было первое заседание Новороссийского совета, мы не знаем, но второе происходило 17 декабря (ст. ст.). В своем воззвании к населению Новороссийский совет говорил: «Граждане! Рабочий класс г. Новороссийска выдвинул из своей среды совет рабочих депутатов для руководства окончательной борьбой с самодержавием, за полную народную свободу. В этих целях совет рабочих депутатов ведет политическую забастовку и приступает к организации народного самоуправления, которое должно облегчить тягостное положение всего рабочего люда г. Новороссийска. Необходимо установить народный суд с выборными от всего народа судьями. Необходима народная городская дума, избранная не одним богатым классом, а всем населением, чтобы удовлетворять нужды всего населения, а в особенности помочь массе рабочего люда, страдающего от общей безработицы и от политической забастовки, устройством обширных общественных работ. Необходимо немедленно начать сборы с имущей части населения для того, чтобы поддержать рабочих, выносящих на своих плечах всю тяжесть борьбы за общенародную свободу. Все это можно правильно устроить только при том условии, что мы все свободно будем собираться на митинги, свободно высказываться, свободно печатать что нужно, свободно соединяться в союзы, свободно избирать своих представителей. И мы эту свободу осуществляем до сих лор при сохранении полного порядка в городе».

Слова об обложении имущей части населения в пользу бастующих рабочих не были пустой фразой: из протокола второго заседания совета мы узнаем, что в этом направлении был принят ряд вполне конкретных мероприятий. «Поручить члену исполнительного комитета совета рабочих депутатов, — читаем мы там: — а) настаивать на энергичном сборе прогрессивно-подоходного налога с имущих классов населения, согласно произведенной раскладке; б) побудить городскую думу немедленно организовать общественные работы в широких размерах; в) поручить исполнительному комитету совета рабочих депутатов заведывание организацией помощи нуждающимся вследствие политической забастовки, с правом употребить на это до ⅔ сборов по раскладке прогрессивно-подоходного налога; г) предоставить в заведывание думской комиссии дело оказания помощи остальному нуждающемуся люду, употребив на это ⅓ сборов по раскладке и другие средства, находящиеся в распоряжении городской думы, причем в комиссию должен входить также и член исполнительного комитета совета рабочих депутатов, на обязанности которого лежит следить за тем, чтобы, в деле оказания помощи вполне охранялись интересы рабочих».

Если верить обвинительному акту по делу о «новороссийской республике», стяжавшей себе заслуженную лютую ненависть черносотенцев, совет осуществлял введенную им свободу уже с начала декабря. Документов от этого времени у нас нет; имеющиеся относятся к более позднему периоду, как мы видели. Но если совет продержался хотя две недели (он был распущен 25 декабря), то и это уже много для изолированного восстания одного, не очень притом крупного города. От Новороссийского совета и нельзя было ожидать, чтобы он много сделал, но он едва ли не наиболее четко в России понимал, что надо делать, а этого, мы помним, не всегда хватало и совету крупнейшего русского центра. Правда, много помогла новороссийцам и совершенно исключительная трусость местного начальства, попросту попрятавшетося при первом серьезном выступлении революционеров. На процессе это создало благоприятную позицию для защитников, резонно доказывавших, что, раз «законная» власть сбежала, — совет должен был назначить нового губернатора, нового воинского начальника и т. п. «Республика» принимала таким образом скромный вид «необходимой самопомощи». Все это не помешало конечно суду вынести самые свирепые приговоры: самодержавие великолепно поняло смысл «необходимой самопомощи» новороссийских рабочих, которым в течение нескольких дней повиновался даже новороссийский гарнизон.

Но судьба революции решалась конечно не в Новороссийске. После падения Питера главной цитаделью революции оставалась Москва. Здесь началась октябрьская забастовка. Здесь рабочая революция 1905 г. получила последний удар.

Московский пролетариат по организованности и сознательности шел сзади питерского. В Московском районе преобладал текстиль, в Питере командовали металлисты. Металлисты в 1905 г. дали 811 тыс. забастовщиков на 252 тыс. рабочих во всем производстве, текстиля — 1 296 тыс. забастовщиков на 708 тыс. рабочих. Каждый металлист бастовал три с половиной раза за этот год; текстили не бастовали и двух раз. Если мы сравним округа, то увидим, что Петербургский округ на 298 тыс. рабочих дал 1 033 тыс. бастовавших, Московский — 540 тыс. забастовщиков на 567 тыс. всех рабочих. Каждый петербуржец бастовал опять-таки по три с половиной раза, а не каждый москвич бастовал и один раз. Остальная провинция конечно отставала еще дальше (403 тыс. забастовщиков на 543 тыс. рабочих). Это был не недостаток революционности, — это была именно отсталость. В октябре крупнейшее московское металлургическое предприятие, завод Гужона, где когда-то были очень сильны зубатовцы, встретил наших агитаторов в кулаки; один из них был жесточайше избит гужоновскими рабочими. К концу всеобщей забастовки «Гужон» уже стоял, а в декабре он шел в ногу со всеми. Отставшие быстро догоняли. Но времени было слишком мало, чтобы все отставшие успели подтянуться. Во время декабрьской забастовки мы встречаем в «Известиях Московского совета» такие например отметки: «Митинг на фабрике Щербакова не состоялся, потому что происходит расчет и часть отправляется в деревню». Старики-рабочие бывшей Прохоровской мануфактуры, участники декабрьского восстания, рассказывают, что и у них многие рабочие полукрестьяне из деревень Московской губ., уехали к себе домой в начале декабрьской забастовки.

Эти и подобные факты нужно иметь в виду, чтобы понять, почему «главной формой декабрьского движения в Москве была мирная забастовка и демонстрации. Громадное большинство рабочей массы активно участвовало только в этих формах борьбы»74. Тут нет ничего обидного для московских рабочих: нет ничего обидного для взрослого человека, если ему напомнят, что он был маленьким. Изображать российский пролетариат на одном, и притом самом высоком, уровне революционной сознательности за всю первую революцию — значит, во-первых, совершенно отказываться от марксистской диалектики, а во-вторых, делать совершенной загадкой, почему для свержения Николая II понадобилось 12 лет, а не 12 недель. Правда, в революционные месяцы сознательность масс росла исключительно быстро; мы сейчас увидим этому примеры. Но все же это был рост, т. е. постепенное, хотя и очень быстрое, изменение, а не мгновенный переворот. Ленин великолепно умел дать настоящую оценку диалектике истории, и нет никакой необходимости «поправлять» его изображение декабрьского движения в Москве. «Весной 1905 г. наша партия была союзом подпольных кружков; осенью она стала партией миллионов пролетариата», — писал он в 1908 г., отвечая на нелепые сомнения эсеров в надобности — и возможности — в России «больших сильных партий». «Сразу это стало так, господа, или десятилетия медленной, упорной, невидной и нешумной работы подготовили и обеспечили такой результат?»75

«Сразу» поднять всю массу московского пролетариата на высшую ступень революционной борьбы, какой являются вооруженное восстание, было бы не под силу даже самой могущественной организации мира. Между тем московская организация конца 1905 г. отнюдь не была сильнее петербургской. Совершенно естественно, что в Петербурге, где именно и был центр десятилетней «медленной, упорной, невидной и нешумной работы», рабочие были гораздо больше готовы к восстанию, чем в Москве, где еще в 1902 г. безраздельно царили зубатовцы. Первой — и основной — причиной нашей декабрьской неудачи и было то, что восстание пришлось начать не в первом, по революционной сознательности, пролетарском центре России, а во втором. Москва могла бы поддержать Петербург, — самостоятельно выиграть революцию она не могла.

Почему же однако в Москве все же состоялось вооруженное восстание, а в Петербурге нет? Меньшевистские авторы, — например покойный Н. А. Рожков, который как историк 1905 г. несомненно принадлежит к меньшевистскому лагерю, — склонны объяснять это именно политической отсталостью московского пролетариата. В частности Прохоровскую мануфактуру, по Рожкову, сделало цитаделью московского восстания именно то, что там были наиболее отсталые рабочие, — значит наиболее склонные к «повстанческой» тактике. Чем, таким образом, политически сознательнее рабочие, тем менее они, видите ли, склонны восставать с оружием в руках. Теория несомненно очень приятная для западноевропейской буржуазии, которая очень охотно объясняла бы социалистический переворот в России «невежеством» и «отсталостью» ее пролетариата, — но одинаково легко опровергаемая как в своей общей форме, так и в том частном примере, который приводит Рожков. В неудачную западноевропейскую революцию 1919—1923 гг. наиболее резкие формы борьбы мы имеем в Германии, где рабочие чуть не десять раз брались за оружие, всякий раз благодаря главным образом превосходной дезорганизаторской работе германских меньшевиков терпя поражение. Ни в Англии, ни во Франции до оружия дело не доходило. Но кто же станет отрицать, что политически германский пролетариат, воспитанный Энгельсом, Вильгельмом Либкнехтом, Бебелем, Мерингом и т. д. был сознательнее, чем английский или даже французский, который долгие годы шел за великолепным оратором, но в теории худшим путаником, чем даже меньшевики, Жоресом? Как раз наиболее политически сознательные рабочие Европы и оказались наиболее склонными к «повстанческой» тактике. А что касается Прохоровской мануфактуры, так мы сейчас видели, что наименее сознательная, полукрестьянская, часть ее рабочих разъехалась по деревням и никакого участия в восстании не приняла вовсе, даже в качестве забастовщиков. Дрался же на Прохоровке основной кадр ее рабочих, постоянно связанных с фабрикой и сильно распропагандированных, с одной стороны, эсерами, с другой — социал-демократами-большевиками, имевшими свою опорную базу в ремесленной школе при фабрике.

Таким образом московские рабочие все же в большом числе взялись за оружие — и взялись бы в еще большем, если бы были большие технические возможности — не потому, что они были отсталыми, а несмотря на политическую отсталость их основной массы. И тут приходится вспомнить о другой причине, попутно вскрывшейся перед нами, когда мы коснулись германской революции: дезорганизаторская деятельность меньшевиков в Москве гораздо меньше могла себя проявить, чем в Петербурге. Имеется ряд указаний, как питерские рабочие просили оружия, бомб, предлагали те или иные боевые выступления, например взорвать некоторые мосты на Николаевской (теперь Октябрьской) дороге, что на двое суток задержало бы отправку войск в Москву для подавления восстания, — их поливали холодной водой или «водили» до тех пор, пока предложенное оказывалось физически невыполнимым. Агитация против восстания, зачатки которой можно нащупать, как мы видели, уже в «Известиях Петербургского совета», велась теперь на фабриках и заводах с цинической откровенностью: унылое, упадочное настроение более отсталых слоев рабочей массы использовалось во-всю. Потом некоторые меньшевики открыто хвастались, что они «сорвали большевикам восстание». И над всеми попытками восстания в Питере тяготеет зарисованная, по личным воспоминаниям т. Ярославского, фигура Мартова, сидевшего на решительном собрании Центрального и Петербургского комитетов, «как в воду опущенный», жалко что-то бормоча о невозможности «выступления»76. Но, — прибавляет т. Ярославский в этом отрывке своих воспоминаний, чрезвычайно ценном для характеристики петербургского положения, — «и в петербургской организации нашей партии чувствовалось полное неумение наметить и оказать конкретную помощь восстанию».

В Петербурге не только меньшевики были очень сильны, но и большевики в силу указанных выше условий (см. стр. 370—373) обладали меньшей способностью сопротивления Мартовым и К°. И вот, если в Москве дело дошло до вооруженного восстания, а в Питере нет, главную причину приходится видеть в том, что в Москве большевистский социал-демократический комитет почти безраздельно руководил рабочим движением — влияние эсеров среди московского пролетариата было ничтожно, и если они производили большой шум, то исключительно благодаря мелкобуржуазной интеллигенции и учащейся молодежи, где, наоборот, они царили почти безраздельно77, — меньшевики же в Москве были действительно «меньшевиками», т. е. составляли в социал-демократической организации слабое меньшинство. Благодаря этому они не только ничего дезорганизовать не могли, но в вопросе о восстании довольно послушно шли за большевиками.

Относительная слабость московских меньшевиков и эсеров, обеспечившая московскому пролетариату твердое большевистское руководство, не была разумеется случайностью: она объяснялась тою социальной обстановкой, какая имелась налицо в Москве. Старый университетский город, Москва располагала довольно мощным слоем «академической» интеллигенции: профессоров, приват-доцентов и т.д. Но академическая интеллигенция не шла политически дальше буржуазного либерализма, в лучшем случае буржуазного демократизма. Среди большевиков из академической интеллигенции тогда было два-три человека, не многим более было эсерствующих и анархиствующих, — и даже профессора-меньшевики появились в сколько-нибудь значительном количестве только в послереволюционный период. Это значило, что на рабочее движение академическая интеллигенция, как целое, — к большому благополучию этого движения — влиять не могла. Интеллигенция же неакадемическая — масса мелких литераторов, адвокатов, служащих, тот слой, который дал Петербургскому совету Хрусталева, — имела свой центр в Петербурге, а не в Москве. Ни на какие «беспартийные» комбинации в Москве не приходилось итти, и самое образование Московского совета было победой партии над беспартийностью, поскольку совет сменил здесь «забастовочный комитет», где господствовали интеллигенты из «Союза союзов». Фактически диктатором в революционном движении Москвы был глава Московского социал-демократического комитета, покойный т. Шанцер («Марат»). К интеллигенции, даже большевистской, он относился не без подозрительности, достаточно оправдывавшейся петербургскими событиями, — и на решающей партийной конференции 5 декабря большевики-интеллигенты кроме ответственных партийных работников не получили даже совещательного голоса: они были допущены лишь в качестве «гостей», без права высказываться и влиять на рабочих.

Если почти монопольное господство большевиков было первым условием, определившим высоту подъема московского рабочего движения в декабре 1905 г., то слабость в Москве интеллигенции и шедших от нее дезорганизаторских влияний была несомненно следующим по значению условием. Дальнейшим, третьим, условием было то, что можно назвать «свежестью» московской рабочей революции. В то время как в Петербурге все клокотало уже с января 1905 г., в Москве до сентября было относительно спокойно, и даже в октябре, как мы могли видеть по кое-каким примерам, некоторые группы пролетариата только начинали «раскачиваться». А в позднейший период московский пролетариат не знал таких неудач, как петербургская борьба за 8-часовой день. Наоборот, кое-что не удавшееся в Петербурге блестяще удалось в Москве. В Петербурге не удалось торжественно похоронить товарищей, павших в октябрьские дни. Полиции удалось сорвать похороны, — отчасти запугав интеллигентскую верхушку Петербургского совета, отчасти попросту украв и похорнив тайком трупы, так что в конце концов торжественно похоронить было и некого. В Москве похороны члена социал-демократического комитета Н. Э. Баумана, убитого черносотенцами, превратились в грандиознейшую манифестацию с сотней тысяч участников и несколькими сотнями тысяч зрителей. Черносотенцы — дело было как раз в период погромов — куда-то попрятались, и только вечером, в темноте, решились напасть, при поддержке казаков, на остатки процессии, возвращавшейся с Ваганьковского кладбища. Неудача почтово-телеграфной забастовки, на которую возлагались огромные надежды, — но которая на видавшее уже виды и подготовившееся «начальство» произвела гораздо меньше впечатления, чем железнодорожная, — не коснулась основной массы пролетариата, наоборот, усилила его, поскольку в революционное движение была втянута новая — и очень крупная — близкая к пролетариату группа. Почтовики были не единственной и не самой неожиданной группой; большевикам удалось разагитировать и такую группу, как мясники Охотного ряда, — историческая, еще с 70-х годов, опора реакции. После избиений этими мясниками студенческой манифестации в 1878 г. название «охотнорядцев» в устах московской интеллигенции было равносильно «погромщику». Теперь и эти «охотнорядцы» были в рядах бастующий массы.

Наконец четвертым условием, облегчившим московское выступление, было то, что здесь возможная сила сопротивления была — или казалась — гораздо слабее, чем в Питере. Многочисленный гарнизон царской столицы составляли гвардейские полки, с офицерством из сыновей помещиков или крупного чиновничества и крупнейшей буржуазии и с солдатами из «крепких», зажиточных крестьянских семей: в гвардию брали самых рослых и красивых новобранцев, а рослые и красивые парни чаще встречались в сытых кулацких семьях, чем в голодных бедняцких. При этом гвардейские солдаты жили беспримерно лучше «армейских»: их хорошо кормили и одевали — нельзя же было выпускать на парады и смотры, перед глазами самого царя и иностранных послов, заморенных оборвышей. Наконец и черносотенная «политработа» и полицейский сыск, по понятным причинам, были в гвардии поставлены выше, чем где бы то ни было. Гвардейские полки распропагандировать было очень трудно, и там серьезное движение началось лишь летом 1906 г. В Москве дело обстояло иначе. Во-первых, московский гарнизон был вдвое, если не втрое, малочисленнее питерского. К осени 1905 г. он особенно растаял, так как из Московского военного округа брали постоянно пополнения для манчжурской армии; благодаря этому рота мирного состава выводила в Москве в строй вместо 100 штыков еле 50, полк состоял из 700—800 человек, а всего московский гарнизон считал 7—8 тыс. штыков при 130-тысячном московском пролетариате. По составу это была, хотя и украшенная названием «гренадеров», обыкновенная армейская пехота, с офицерством из средней буржуазии или интеллигенции и с солдатами из среднего крестьянства. Среди офицерства, особенно артиллерийского, можно было встретить людей крупных чинов, до подполковника включительно, соглашавшихся не только на нейтралитет, но даже на активную поддержку восстанию — под одним условием, чтобы восставшие показали, что на их стороне «действительная сила, что победа за ними обеспечена»78.

Можно сказать, что такие «революционеры» были плохой помощью революции, — но от гвардейца нельзя было услыхать и таких слов. Наши организации делали попытки привлечь на свою сторону и офицерство, издавая специальные воззвания к нему, где мы пытались играть даже на профессиональных предрассудках этой своеобразной аудитории, «чести мундира» и т. п.; но офицеров-социал-демократов было все же немногим больше, чем профессоров и приват-доцентов-большевиков, да и выступили они лишь в конце революции (Свеаборгское восстание июля 1906 г.).

Главной силой военного движения в первую — как и во вторую — революцию были не офицеры, а солдаты: в этом была основная особенность, отличавшая 1905 г. от 1825 г. (восстание декабристов) и от времен «Народной воли» с ее офицерскими организациями. «Нет ничего ошибочнее мнения, будто причиной неудачи солдатских восстаний было отсутствие руководителей из офицерства, — писал Ленин. — Напротив, гигантский прогресс революции со времен «Народной воли» сказался именно в том, что за ружье взялась против начальства «серая скотинка», самостоятельность которой так напугала либеральных помещиков и либеральное офицерство».

По сведениям военной охранки, движение в войсках Московского военного округа началось вскоре после октябрьской забастовки: еще 1 ноября (ст. ст.) на фабрике Морозова происходило совещание делегатов от 9 гренадерских полков, причем полиции удалось задержать 8 человек из одного Московского гренадерского полка. Имелись сведения о связях революционеров даже в Сумском драгунском полку — из всего московского гарнизона по составу наиболее близком к гвардии. Во второй половине ноября была обнаружена революционная организация в 1-м резервном саперном батальоне, стоявшем в г. Александрове по Московско-ярославской (теперь Северной) железной дороге. Как и в Черноморском флоте летом, «стихийное» движение было задолго и довольно основательно подготовлено. Московское военное начальство с начала зимы жило в непрестанном ожидании «бунта», причем по именам были известны даже и офицеры, готовые пристать к восставшим — в случае их успеха разумеется — и совершенно не готовые их «усмирять». Поэтому для начальства вовсе не было новостью, когда ему пришлось доносить в Петербург в начале декабря: «Третьего дня в Ростовском полку вспыхнул мятеж. Люди вооружились, но оружием не действовали. По слухам, завтра примкнут некоторые части гарнизона; подкладка — политическая».

К величайшей беде для революции, наша московская организация оказалась неготовой к такому обороту дела. Сосредоточив все свое внимание и всю свою агитацию на рабочей массе, — мы знаем, как это было жгуче необходимо в Москве, — она плохо была связана с солдатским движением, рассматривала свою «военную организацию» как нечто второстепенное и дополнительное. Глава московской организации — им был Шанцер — сдерживал солдатское восстание, вместо того чтобы его развертывать (как требовали некоторые члены МК, оставшиеся впрочем в меньшинстве). Что ростовское восстание придется буквально накануне ареста Петербургского совета, т. е. такого выступления правительства Витте, которое должно было заставить нас выступить во что бы то ни стало, если мы не хотели сдаться без боя, — это знаем мы теперь, задним числом, но это трудно было предвидеть 2 декабря (ст. ст.) 1905 г.

Восстание пошло необыкновенно дружно. Наиболее активная часть офицерства, мы знаем, втайне сочувствовала восставшим; остальные просто растерялись и стушевались. Командующего войсками не пустили во двор Спасских казарм, где стоял Ростовский полк. Казармами управлял солдатский комитет, которого слушались не только ростовцы, но и стоявшие в тех же казармах астраханцы. Даже «учебная команда», игравшая в полках роль внутренней полиции и выведенная для «усмирения», вместо стрельбы по «мятежникам» побраталась с ними. Солдаты силой достали боевые патроны, — а что еще важнее, при Ростовском полку была уже пулеметная рота с 8 пулеметами, тогда новым оружием: в московском гарнизоне в тот момент пулеметов было всего 13. В центре восстания таким образом стояла наилучше вооруженная сила Москвы — в этом отношении Ростовский полк декабря 1905 г. напоминал «Потемкина» июня того же года.

Начальство правильно ожидало распространения движения на другие части. В тот же день вечером в Московский совет явились представители саперных батальонов, стоявших в Сокольниках, под самой Москвой. Во главе депутации был фельдфебель — глава младшего комсостава в те времена: это показывало, что поднималась сплошь вся солдатская масса, — все, за исключением офицерства. Вызвав представителя Московского комитета, он сказал ему: «Мы знаем, что происходит в Ростовском полку. Саперы хотят сделать то же самое. Мы уже запаслись патронами. Под нашим караулом находится большой арсенал. В любой момент мы можем передать его вам. Присылайте надежных рабочих».

Возможно, что говоривший преувеличивал силу и значение сознательных солдат, хотя саперы, войско техническое, были безусловно самой иителлигентной и сознательной частью царского войска вообще. Безусловно верно было то, что настроение московского гарнизона в целом быстро поднималось. Того же 2 декабря удалось собрать совещание, где были представители не только ростовцев и саперов, но и от полков Екатеринославского (стоявшего в Кремле), Несвяжского, Троице-сергиевского резервного, где волнения были уже неделей раньше, и даже казаков. Это собрание некоторые историки называют советом солдатских депутатов, и несомненно оно было зачатком такого совета.

Настроение московского гарнизона было таково, что вполне можно было, — теперь задним числом мы можем сказать должно было, — взять движение в свои руки. Но развертывать солдатское движение — значило итти на вооруженное восстание, — это было ясно. А вооруженное восстание в Севастополе две с половиной недели назад было проиграно. Момент вообще считался неблагоприятным для вооруженного восстания. Шанцер не взял на свою ответственность изменить партийную линию — он хотел прежде снестись с ЦК. Саперам посоветовали «подождать». К ростовцам, которые уже восстали, отправили агитаторов, — нужно сказать, очень неудачно взявшихся за дело. Солдаты восстали пока против своего ближайшего начальства — офицеров и генералов. Характерно, что Ростовский полк сразу же снял у «их благородий» денщиков. Требования солдатской массы были в сущности профессиональные. Перевести их на политическую почву можно было, но это нужно было делать умеючи. Агитаторы сразу заговорили о царе, — заговорили на тему «долой самодержавие». Может быть это не испугало бы саперов, но ростовцы до этого еще не дозрели. А главное — здесь, как и в Севастополе, нужно было не говорить, а действовать, и возможно быстрее. Настроение революционно незрелой солдатской массы было разумеется чрезвычайно неустойчиво: мы это видели уже на примере «потемкинского» восстания, а потемкинцы были конечно сознательнее московских гренадеров. А начальство, уже умудренное опытом, повело себя умно. Оно не стало стрелять, не стало даже в первую минуту арестовывать, а прибавило мяса в щи, прибавило несколько копеек к грошовому жалованью солдата, да под шумок отпустило в деревню наиболее волновавшихся солдат старших сроков, которые были и лучше всех распропагандированы. Остальным дали «одуматься». Ошибки агитации, ласковые речи черносотенного офицерства доделали остальное. 4 декабря Ростовский полк «заступил в караул» — механическая дисциплина вернула себе свои права. В этот же самый день в Москву пришло известие об аресте Петербургского совета.

Наступил момент, когда нужно было или сдаться без боя или выступить во что бы то ни стало. «Не могли мы позволить врагу понемногу уничтожить наши силы в отдельных схватках, не могли ожидать, пока он коварными нападениями истребит передовые отряды нашей революционной армии, — писал Петербургский комитет нашей партии в выпущенной тогда прокламации. — Наши союзы были распущены, наши газеты закрыты, наши депутаты арестованы, наши собрания воспрещены. Все, что нами было завоевано в октябре, было отнято у нас правительством к началу декабря». Созванный в тот же день Московский совет79 высказался за всеобщую забастовку и перевод ее в вооруженное восстание. Но члены Совета, передовые рабочие Москвы и преимущественно молодежь (средний возраст рабочего депутата был 23 года), прекрасно понимали, что поднять на восстание всю массу московских рабочих не такое легкое дело. Постановлено было окончательное решение отложить на два дня, до 6 декабря, проведя на фабриках и заводах ряд митингов, которые должны были выяснить настроение широких кругов пролетариата. Если пропущенное военное восстание было первым — и самым большим — минусом начинавшегося выступления, то эта двухдневная отсрочка была следующим, и по времени и по значению. Уже на другой день стало ясно, что откладывать выступление нельзя, и партийная конференция вечером 5-го подавляющим большинством голосов постановила: «С 7 декабря объявить всеобщую забастовку, которая должна вылиться в вооруженное восстание». Решающее значение имели два момента: выступление петербургского делегата, гарантировавшего восстание в Питере (мы видели что настроение передовых петербургских рабочих давало основание говорить в этом смысле), и обещание железнодорожного союза присоединиться к всеобщей политической забастовке и не допустить перевозки войск... Так как московский гарнизон, после всего бывшего, не мог считаться твердой опорой «порядка», невозможность подвоза войск в Москву извне давала большой шанс в пользу успеха восстания. Проверка настроения по крупнейшим фабрикам и заводам подтвердила готовность московского пролетариата выступить, хотя форма выступления, — попрежнему ли забастовка или переход на высшую ступень, к вооруженной борьбе, — оставалась не вполне выясненной. Даже «Известия Московского совета» еще 9 декабря писали: «Орудием всеобщей забастовки пролетариат России пользуется не впервые. Этим оружием пролетариат в октябре нанес чувствительный удар самодержавной шайке и заставил ее пролепетать признание народных свобод. Теперь стало необходимым повторить и усилить этот удар, сделать его по возможности окончательным, смертельным, взять в свои руки дело водворения в России действительной политической свободы. Это сознают те сотни тысяч, которые взялись снова за оружие всеобщей политической забастовки 7 декабря». Как будто это обещало только повторение того, что было в октябре. И лишь глухое упоминание в дальнейшем о «кровавой борьбе» давало понять, что теперь повторением октября дело не ограничится.

Так как Московский совет всецело находился под влиянием большевиков то после постановления конференции и опроса фабрик его решение было простой формальностью. Утром 7 декабря вышел первый номер «Известий Московского совета», начинавшийся аншлагом: «Московский совет рабочих депутатов, комитет и группа Российской социал-демократической рабочей партии и комитет партии социалистов-революционеров постановили: объявить в Москве со среды, 7 декабря, с 12 часов дня, всеобщую политическую забастовку и стремиться перевести ее в вооруженное восстание». Дальше следовало воззвание «Ко всем рабочим, солдатам и гражданам», подписанное всеми перечисленными организациями и кончавшееся призывами: «Смело же в бой, товарищи рабочие, солдаты и граждане! Долой преступное царское правительство! Да здравствует всеобщая забастовка и вооруженное восстание! Да здравствует всенародное учредительное собрание? Да здравствует демократическая республика!» Железнодорожники выпустили свое, самостоятельное, воззвание. Из «легальных» газет постановление и воззвания опубликовала только большевистская «Борьба», на этом же номере и прекратившая свое существование, как впрочем и все другие газеты. По постановлению совета все они на время забастовки были заменены «Известиями».

Как видно из подписей, к большевикам в призыве к восстанию присоединились и меньшевики («комитет» РСДРП — это большевики; «группа» РСДРП — это меньшевики) и эсеры. Присоединение первых может быть ярче свидетельствовало о настроении масс, чем даже резолюции фабрик и заводов. Поведение эсеров было особенно интересно. «Они старались вытравить из воззвания всякое острое выражение», требуя, чтобы нигде, даже в лозунгах, не упоминалось слов «вооруженное восстание». Больше того: Руднев (один из эсеровских представителей, в 1917 г. — последний московский городской голова и яростнейший противник Октябрьской революции) почему-то особенно настойчиво добивался, чтобы в воззвании не упоминалось даже требования демократической республики, находя это требование слишком радикальным и пока неприемлемым для крестьян и «либеральной части общества», как он выражался80. Большевики предложили им внести свои «поправки» на пленум совета — на это у эсеров опять-таки нехватало мужества.

Технически меньшевики, за отсутствием как собственных боевых организаций, так — в особенности — боевого настроения, ничего в восстание не внесли и проявили себя только тогда, когда нужно было кончать: по их настоянию был созван последний, пятый, пленум Московского совета, постановивший прекратить забастовку. А эсеры проявить себя не успели. Их боевая дружина, недурно вооруженная и обученная (московская буржуазия особенно ею гордилась), была взята в плен целиком в первый же день восстания в своей штаб-квартире, в д. Фидлера, обычном месте собраний в эти дни (здесь происходила и наша конференция 5 декабря). В дальнейшем отдельные эсеры показали себя хорошими бойцами и руководителями дружин, но партия их в целом оставалась в тени, что не помешало эсеровским литераторам впоследствии состряпать бесстыднейшую «драму», где эсеровские вожди (отчасти здравствующие и поныне) были изображены погибающими на баррикадах. Но то драма — в ней «поэтические вольности» допускаются. В трезвой же действительности московское восстание декабря 1905 г. было чисто большевистским делом. Нашей партии принадлежит в этом деле и вся слава, вся ответственность.

С первого же дня забастовки власть почти во всем городе перешла в руки Московского совета рабочих депутатов. Власть генерал-губернатора Дубасова — энергичного «усмирителя» крестьян на юге России, где он впервые пустил в ход артиллерию против восставших деревень, вызванного для «усмирения» Москвы перед самым началом забастовки, — простиралась только на центр города, где он засел с «верными» ему войсками: всего около полуторы тысячи штыков и сабель, по его собственной оценке и остальных солдат как «неблагонадежных» он должен был запереть в казармах, отобрав у них винтовки и патроны. Он умолял высшее начальство прислать ему из Петербурга «хотя бы одну бригаду пехоты» (т. е. еще 1½—2 тыс. человек). Но в Петербурге тоже с минуты на минуту ждали восстания, и Дубасов получил ответ: «Свободных войск для высылки в Москву нет». Власть генерал-губернатора простиралась приблизительно до черты бульваров. За этой чертой в Москве правила в декабре 1905 г. советская власть, которой подчинялось 4 / 5 московского населения. Это отнюдь не была власть только номинальная, проявляющая себя лишь воззваниями и манифестами; это была вполне конкретная, реальная власть, управлявшая большей частью города так, как управлял Москвой совет в первые дни после Октябрьской революции 1917 г. Исполком совета разрешал или не разрешал торговать и ставил условия разрешения — предоставление кредита бастующим рабочим, — запретил продажу спиртных напитков, освободил рабочих от уплаты денег за квартиру на время забастовки, регулировал цены, запретил печь какой бы то ни было хлеб, кроме черного: московская крупная интеллигенция, с университетскими профессорами во главе, долго не могла забыть этого «насилия» пролетариата. Так как мясо составляло предмет питания главным образом зажиточных слоев, бойни были закрыты, и ветеринарный надзор с продажи мяса снят, — буржуазии было предоставлено на выбор: или питаться постной пищей или есть мясо, доброкачественность которого никем не была гарантирована. Но газовый завод продолжал действовать с разрешения совета, так как техническая экспертиза установила, что приостановка его грозит взрывом газа. Продолжали конечно действовать, опять-таки по специальному постановлению совета, канализация и водопровод; администрация последнего уже хлопотала о рождественских «наградных» и по этому поводу обращалась тоже в совет. До какой степени совет входил во все мелочи, показывает одно из постановлений, опубликованных в «Известиях»: «При остановке парового отопления на фабриках обращать внимание, чтобы не вносить нарушения в отопление жилищ и кухонь рабочих».

Образцом советской организации было печатание самих «Известий». Своей типографии у совета разумеется не было. Но это не мешало регулярному выходу газеты. Каждый раз захватывалась определенная крупная типография, дружинники занимали все входы, наборщики, метранпажи, корректора, стереотиперы и печатники быстро принимались за работу, и через пару часов номер — небольшой, заключавший в себе только передовую и хронику, — был набран, сверстан, отпечатан и выпущен. Ни разу полиции не удалось захватить выпуск или помешать работе, хотя печатание сплошь и рядом производилось в генерал-губернаторском районе.

Этот пример показывает, до какой степени московские рабочие всюду, по всей Москве, а не только за чертой бульваров, беспрекословно и дисциплинированно подчинялись советской власти. Призыв к забастовке был выполнен пунктуальнейшим образом: забастовало 150 тыс. человек, т. е. весь московский пролетариат. С немногих мелких фабрик, где традиции зубатовщины были слишком сильны, рабочих сняли силой, — сняли сами же рабочие соседних крупных предприятий. Прибегать к чему-нибудь вроде милиции совету не приходилось, — дружинники пускались в ход исключительно против войск и полиции. Принуждать не приходилось даже мелкую буржуазию — лавочники, содержатели ремесленных мастерских, «служащие» всех категорий повиновались совету так же, как и рабочие (совет между прочим противился закрытию банков, чтобы не мешать населению разобрать по рукам все золото, которое там находилось). Крупная буржуазия сидела, запершись по своим квартирам и особнякам, пережидая «осаду», но сопротивления не оказывала и она. Единственной реальной силой, противостоявшей совету, был Дубасов с его солдатами, казаками и городовыми.

От исхода борьбы с этой силой зависело все. Еще когда стрельба на улицах Москвы не началась, — она началась лишь вечером в пятницу, 9 декабря (22-го по нов. ст.), — советская власть держалась фактически победой восстания в рабочих районах, откуда прежняя власть ушла сама. Но, это само собою разумелось, «власть» отступила лишь для того, чтобы лучше прыгнуть. Власть совета могла бы считаться — в пределах Москвы — упроченной лишь после того, как ей удалось бы раздавить дубасовское гнездо. Если бы ей удалось это сделать, ей подчинились бы не только рабочие и мелкая буржуазия, но и те «неблагонадежные» солдаты, которых Дубасов держал запертыми в казармах, а к «неблагонадежным» принадлежали все московские артиллеристы. Нет сомнения, что подчинилась бы и некоторая часть офицерства. Победившая Москва имела бы не только революционное правительство в лице своего совета, но и революционную армию.

Что восстание имело шансы на успех, если бы оно началось неделей раньше и совпало с высшим подъемом движения в московском гарнизоне, это не подлежит никакому сомнению. И точно так же не подлежит сомнению, что победа восстания в Москве была бы сигналом к восстанию во всем Центрально-промышленном районе, а прежде всего в Петербурге, где никакие ухищрения меньшевиков уже не смогли бы удержать рабочих. Разъединение военного и пролетарского движения было первым успехом Дубасова, — для него самого неожиданным и не зависевшим нимало от его воли. И почти такими же случайностями были второй и третий его успехи. Во-первых, в ночь с 7 на 8 декабря было арестовано «Информационное бюро» — орган, объединявший представителей всех революционных организаций Москвы и фактически руководивший всем движением. От социал-демократов-большевиков в него входили два крупнейших члена комитета — Шанцер и Васильев-Южин. С их арестом комитет был обезглавлен, — в нем остались рядовые работники, не готовые и не готовившиеся к руководству восстанием в общегородском масштабе. Арест был делом чистейшего случая, как утверждает большинство современников: неконспиративность одного из представителей железнодорожного союза, входивших в бюро, открыла место заседания полиции. Была и другая версия, — что квартира была найдена женщиной, которая, как впоследствии было обнаружено, служила в московской охранке. Как бы то ни было, Дубасов в этой своей победе был ни при чем и в первую минуту даже не знал, кто у него в руках. Он донес в Петербург: «Сейчас арестовано шесть главных железнодорожных делегатов». Шанцера даже и после не удалось разоблачить охранке: кто он такой и какую играл роль в восстании, это так и осталось нераскрытым, почему он и отделался сравнительно очень легко — был только сослан в административном порядке. Отчасти такому исходу способствовало и то, что в следующую же ночь эсеровские боевики взорвали московское охранное отделение, прочем погибло все захваченное полицией при обыске в «Информационном бюро». Это — единственное крупное дело, совершенное эсерами во время московского восстания.

А затем — опять-таки помимо воли и усилия Дубасова — оказалось несостоятельным обещание железнодорожников остановить Николаевскую (Октябрьскую) дорогу. Все остальные дороги Московского узла стали, но Николаевская продолжала работать. Дубасов мог получать беспрепятственно подкрепления из Петербурга, а еще раньше мог подтягивать те части из Московского военного округа, которые не были еще распропагандированы и годились для «усмирения». В первые же дни он получил таким способом драгунский полк и батарею конной артиллерии из Твери. Последнее было особенно для него ценно, так как московская артиллерия, мы помним, была сплошь «неблагонадежна».

Все больше и больше шансов было на стороне правительства, все меньше и меньше шансов на стороне восставших. Только крайняя быстрота действия могла последних спасти: войск у Дубасова было все-таки еще мало, а энтузиазм передовых рабочих, особенно молодежи, был еще очень велик. Смелый и успешный удар в центр мог бы еще изменить положение. Успех конечно никак нельзя было считать гарантированным, но это был последний шанс. Потеря времени здесь действительно была «смерти подобна».

И — тут уже кончается «случай» и начинаются недостатки организации — еще три дня, 7, 8, 9 декабря (ст. ст.), были потеряны. Ко всем этим дням приложимо то, что один из историков декабрьского восстания говорит о 7 декабря: «Все сводится фактически к агитации и к информации масс; устраиваются заводские собрания для выяснения положения дела. Собираются районные собрания — Московский совет рабочих депутатов устраивает митинги, выпускает ежедневно «Известия», о восстании в прямом смысле ни слова. Вопрос о восстании обходится »81. Мы привели выше выдержку из «Известий» от 9 декабря, вполне подтверждающую эту оценку. К митингам присоединились демонстрации, необыкновенно дружные, проникнутые подлинным революционным энтузиазмом, — но эти выступления безоружных рабочих не могли заменить вооруженного восстания. Все это — и дружная забастовка и дружные манифестации — было повторением средств борьбы, уже использованных в октябре, уже знакомых правительству и не пугавших более его и начинавших приедаться самим рабочим. «Я здесь уже около трех дней и провел бесчисленное количество митингов, — отвечал один из крупнейших работников Московского комитета и партии вообще в те дни, Дубровинский («Иннокентий»), на вопрос, как у него идут дела. — Все уже сказано, настроение среди рабочих достигло высшего напряжения, необходимо немедленно действовать, — иначе начнется разложение». Но для того чтобы действовать, необходимо было прежде всего оружие, а, — говорит тот же цитированный нами историк декабря, — «за эти дни не было сделано ни одной сколько нибудь серьезной попытки добыть оружие»»82.

Между тем, не говоря уже о казенных складах, до которых можно было добраться при помощи сознательных солдат, в любой буржуазной квартире можно было найти огнестрельное оружие, запасенное в дни черносотенного погрома и паники конца октября — начала ноября. Впоследствии, после разгрома восстания, когда дубасовская полиция стала ходить по квартирам с обысками, вновь впавшая в панику буржуазия кучками сдавала это оружие революционным организациям, — один наш комитет, по отчету его секретаря, получил из этого «запаса» до 1½ тыс. штук, т. е. больше, чем у нас было во время восстания. Путем не очень большого нажима со стороны рабочих все это можно было бы получить и двумя неделями раньше. Но даже и с теми запасами оружия, которые были в руках, кое-что сделать было можно. Один из руководителей восстания т. Доссэр («Леший») пишет в своих воспоминаниях: «Вооруженных дружинников вероятно было несколько сотен, большинство обладало мало годными револьверами, но часть была снабжена достаточно сильным для уличного боя оружием — маузерами и винчестерами»83. На почве дезорганизации властей и невозможности использовать активно подавляющую часть московского гарнизона можно было бы попытаться силой обезоружить какую-либо воинскую часть и вооружить восставший народ. Каждое практическое указание налету подхватывалось и толпой и дружинниками и немедленно приводилосъ в исполнение. Но этой-то ясно поставленной конкретной цели и не давалось восставшим теми, от кого ее ждали»»84.

Инструкция для дружинников — очень практичная и толковая — появилась только в «Известиях» от 11 декабря, когда Москва третий день была покрыта баррикадами и третий день шел бой. Самое возникновение баррикад опередило всякие директивы из центра. «Выйдя с товарищами с заседания исполнительной комиссии, где обсуждался вопрос, призывать ли к постройке баррикад, — рассказывает один из участников, — мы нашли всю Садовую-Триумфальную покрытой длинным рядом баррикад». Постройка баррикад была своего рода рефлективным (бессознательным) жестом, и жестом оборонительным, поскольку драться из-за баррикад, как это делалось в первой половине XIX в., при современной военной технике было нельзя, — и никто не дрался. Задачей баррикад было — заградить дубасовцам доступ в рабочие районы, и эту задачу они разрешали превосходно. Баррикада была реальной границей, отделявшей советскую власть от царской. Но задачей восстания было не отгородиться от остатков царской власти в Москве, а разгромить эти остатки. Для этого нужно было не обороняться, а наступать. А наступление все запаздывало и запаздывало. И когда наконец был дан сигнал к бою, бой, во-первых, давно уже начался стихийно, а, во-вторых, боевое настроение уже начало падать. «Начало восстания было проведено блестяще, но оно опоздало, — говорит т. Доссэр. — В городе уже начало чувствоваться понижение настроения, число митингов сокращалось, проходили они с меньшим воодушевлением, и район боев заметно сокращался, в центре города войска становились господами положения»85.

Проигрыш трех дней, — а всего с самого начала движения пяти дней, — имел колоссальное влияние на весь ход восстания. Инициатива перешла в руки противника: получив первые подкрепления, Дубасов получил возможность перейти в наступление. И он сразу прибегнул к оружию, о котором готовившие восстание, правду сказать, думали всего меньше и которое сам Дубасов уже испробовал на Украине. Когда шли споры о тактике вооруженного восстания еще летом 1905 г., вставал вопрос: а что если Николай пустит в ход пушки? И эту возможность всегда отбрасывали как нереальную. Начав бомбардировать свои города, — говорили, — Николай сплотит все их население в одну революционную массу, — он станет в состояние открытой войны со всем народом, никогда у него на это нехватит смелости. Забывали кое-какие примеры — Вену 1848 г., Париж 1871 г., — когда потерявшие всякий стыд правительства прибегли к этому средству, и успешно. А Николай потерял всякий стыд. Когда мы услыхали в декабре пушечные выстрелы, мы своим ушам не верили: нам казалось, что это наши дружинники бросают бомбы, но—увы! — это были не наши бомбы, а дубасовские пушки.

В положении Дубасова, больше всего на свете боявшегося соприкосновения своих войск с революционной массой, — это соприкосновение даже на казаков действовало разлагающе, — «действовать на расстоянии» было естественным выходом. А «восстановить против себя все население» ему не приводилось бояться, ибо все население, за исключением кучки буржуа и чиновников, было на стороне восставших. Начав его расстреливать из орудий, он ничего не терял, а выиграть мог. Против пушки браунинг был бессилен. В этот момент особенно сказалось отсутствие на нашей стороне артиллеристов, которые могли бы быть. Начальство больше всего боялось, как бы пушки не оказались и у восставших. «Беда, если революционеры заберут хотя бы два орудия, — писал кому-то генерал, командовавший войсками Московского военного округа, — Хотя бы не действовали ими, но во всяком случае это будет их трофеем, что произведет сильное впечатление. Будет страшная наша оплошность». Чтобы предупредить «беду», московскую артиллерию — бездействовавшую, ибо артиллеристы сидели запертые в казармах, — всю сосредоточили в Кремле, дальше всего от восстания. На улицах действовала сначала привезенная из Твери батарея, а потом гвардейская артиллерия, доставленная из Петербурга.

Это получение Дубасовым, после долгих просьб, подкреплений из Петербурга было последним ударом по восстанию, добившим его окончательно. Теперь против московских баррикад были гарнизоны обеих столиц.

Теперь уже приходилось удивляться не тому, что восстание не победило, а тому, что даже и при этих условиях оно продержалось более недели. Первые баррикады, около Аквариума, в начале Кудринской-Садовой и на Тверской, были построены — и взяты — вечером в пятницу 9/22 декабря. В субботу лихорадочная постройка баррикад охватила уже все рабочие районы, и в субботу же Дубасов начал свою бомбардировку. Первыми ее жертвами были толпы рабочих, манифестировавших на Тверской. Среди мирной, безоружной толпы шрапнель произвела огромные опустошения: десятками свозились трупы в московские полицейские участки и сотнями — раненые в московские больницы и на импровизированные перевязочные пункты; самый крупный из них был устроен в здании губернской земской управы (теперь Московский земотдел, на Триумфальной-Садовой около Тверской), — через него прошло более 700 раненых. В воскресенье 10 декабря рабочие районы превратились в ряд маленьких «Порт-Артуров», державших в блокаде центральный «Порт-Артур», где засел Дубасов. Дубасовские войска время от времени делали вылазки, почти сплошь неудачные. Реже в дубасовский район производили набеги восставшие, доходившие до Театральной площади, но не удержавшиеся ни в одном пункте. Потери дружин были ничтожны, — меньше, чем потери войск и полиции: партизанская тактика, усвоенная восставшими, — стрельба из-за углов домов, из-под ворот, с крыш — оказывалась явно целесообразной при сложившейся обстановке. Вообще тактическое руководство восстанием оказывалось несравненно лучше его подготовки. Дружины быстро пополнялись пролетарской и отчасти интеллигентской молодежью (студентами и гимназистами, отчасти курсистками). Первая дралась весьма рьяно, хотя в ее руках были по большей части «бульдожки»86 да отнятые у городовых «смит-и-вессоны» образца 70-х годов. Интеллигентские дружины проявляли себя гораздо меньше, и были такие, которым за все восстание «не удалось» дать ни одного боя. Но были и студенческие дружины, приобревшие себе громкую известность, — такой была «кавказская» (главным образом грузинская). Масса рабочих, не подготовленная к вооруженной борьбе ни политически, ни технически, в боях участия не приняла, — инструкция руководящего центра совершенно правильно и не рекомендовала неорганизованной толпой выступать на улицу: это только увеличило бы кровопролитие без всякой пользы для дела. Зато рабочая масса была настоящей «питательной средой» для дружинников, которые в рабочих (а часто и в мелкобуржуазных) квартирах и отогревались, и отсыпались, к отъедались, и находили себе смену в лице рабочей молодежи, которую мы тогда прозвали «пролетарскими студентами», — теперь их назвали бы «комсомольцами». Так что сражавшихся было больше, чем было оружия, по крайней мере вдвое, — т, Ярославский правильно определяет их число в 2 тыс. человек.

Явный перевес дружинников в партизанской борьбе, медленное подтягивание подкреплений, — только к концу недели из Петербурга подъехали семеновцы и конно-гренадеры с артиллерией и еще один пехотный полк из Варшавского округа, — заставили Дубасова сделать дальнейший шаг в деле использования артиллерии: от стрельбы «по живым целям» он перешел к обстрелу города «по площадям». Неожиданно валились с неба гранаты на голову и в квартире уже не революционеров, а просто обывателей, убивая и калеча людей, мирно сидевших за обеденным столом. Эта мера показывала прежде всего, до чего искренно и убежденно Дубасов считал все население Москвы, кроме чисто буржуазных кварталов, своим открытым врагом, с которым нужно обращаться как с «неприятелем». Практической же цели — вызвать панику и движение против революционеров — эта мера совсем не достигла. Население просто привыкло к дубасовским гранатам, видело, что не каждая из них убивает, а при виде убитых и искалеченных ни в чем неповинных людей проникалось ненавистью к «начальству», которое тоже начинало рассматриваться в свою очередь как «неприятель». Приучить население к мысли, что царская военная форма, с погонами, есть неприятельский мундир, — это было конечно большим минусом для самодержавия и большим плюсом для революции. Не достигнув никакой военной цели, — ибо от бомбардировки ни одной баррикадой не стало меньше — политически Дубасов достиг цели как раз обратной той, к какой он стремился.

С середины следующей недели — 14/27 декабря — восстание начало гаснуть не вследствие победы царских войск, — такой победой не хвастался даже Дубасов, — а по причине истощения сил восставшие во-первых, и бесцельности дальнейшей борьбы, во-вторых. Количество боеприпасов в руках дружинников естественно было ничтожно, — на каждую штуку имевшегося в их руках сборного оружия имелось несколько десятков, самое большое сотня-другая патронов: для скорострельного да еще полуавтоматического оружия, рассчитанного на 20—40 выстрелов в минуту, этого едва хватило бы на один серьезный бой. Если дружинники продержались с такими запасами пять-шесть дней, это возможно было только при строжайшей экономии зарядов, которая сама по себе свидетельствовала об очень большой сознательности и не меньшей выдержки сражавшихся. Наша Красная армия не имеет никаких оснований стыдиться своего далекого предшественника — «дружин» 1905 г. Но при какой угодно экономии когда-нибудь должен был быть выпущен последний патрон. В то же время выяснилось, что центральный «Порт-Артур» неприступен и становится все неприступнее с каждым днем; что в Петербурге никакого восстания и даже всеобщей забастовки нет, — на московских улицах продавались петербургские черносотенные газеты, выходившие как ни в чем не бывало; что утверждение, слышавшееся на заседании Московского совета в декабре, — «вся страна охвачена восстанием» — слишком опрометчиво предвосхищало факты и что Москва со своими баррикадами оставалась в Центральной России почти одинокой. Меньшевики ликовали открыто. 15/28 декабря по их настоянию был созван пленум Московского совета — весьма неполный. На другой день, 16/29-го, вышел листок, вместо номера «Известий», в заголовке которого стояло: «Исполнительный комитет Московского совета рабочих депутатов, комитет и группы Российской социал-демократической рабочей партии и комитет партии социал-революционеров постановили: с понедельника 19 декабря всеобщую политическую стачку прекратить». Следовавшее за этим воззвание приводило две причины неудачи: «Во-первых, деятельная борьба московских рабочих не совпала с таким же решительным выступлением рабочего народа в других городах России. Во-вторых, наши братья-солдаты еще не дошли до такой степени понимания и решимости, чтобы сразу перейти на сторону народа, борющегося за освобождение России».

Воззвание ничего не говорило о прекращении восстания — оно говорило только о ликвидации забастовки, но и ее отсрочивало до понедельника 19 декабря (1 января 1906 г. по новому стилю). Это был след явного компромисса с большевиками и железнодорожниками, настаивавшими на продолжении борьбы. Мы уже сказали, что военного смысла это продолжение иметь не могло, да в большинстве районов к 15/28 борьба уже и угасла сама собою. В ночь на 16/29-е казаки разобрали баррикады в Сущевском районе, не встретив сопротивления. Вокзалы железных дорог уже были в руках дубасовцев, ранее державшихся только на Николаевском. Настаивание на продолжении борьбы имело под собою лишь психологическую подкладку: не хотели бросать оружия, не будучи побеждены врагом. Фактически восстание продолжал только один район: Пресня, теперешняя «Красная Пресня». Туда собралось все, не мирившееся с решением прекратить борьбу. Пресне и суждено было в миниатюре повторить участь рабочего Парижа в дни Коммуны 1871 г. Попытка Семеновского полка ворваться на Пресню открытой силой была блестяще отбита. Тогда последняя цитадель восстания подверглась форменной бомбардировке: по Пресне было выпущено более 600 снарядов. Десятки домов были сожжены, в том числе фабрика Шмидта, выставившая лучшую по вооружению и боевым качествам дружину и потому особенно ненавистная дубасовцам. Много рабочих и интеллигентов, попавших в руки разъяренных семеновцев, было расстреляно без суда (то же повторилось потом и на Казанской дороге). Но дружинники даже и из этого адского костра по большей части выбрались благополучно: партизанская тактика торжествовала до конца.

Нет никакого сомнения, что если бы московские и ряда других центров рабочие не выступили в декабре с оружием в руках, говорить о революции 1905 г. было бы очень трудно; оттого буржуазия, которой очень хотелось, чтобы в России дело отнюдь не дошло до революции, да еще пролетарской, рабочей, так и настаивала, что «в Москве никакого восстания не было». Не призвать к оружию в декабре — значило бы повторить и удвоить ошибку, сделанную по отношению к Ростовскому полку. После этого меньшевистские контрреволюционные настроения весьма легко овладели бы массами, — недаром для меньшевиков вооруженное восстание после декабря сделалось «жупелом», которым они пугали несознательных. Массы хотели дать отпор царизму, но не знали, как это сделать. Большевики показали им, как это делается, показали им, что бороться в открытую против царизма можно, — и это было бесконечно важнее тактического успеха или тактической неудачи первой борьбы. Но если бы и большевики не сумели этого показать, это значило бы, что революционного руководства у русского пролетариата нет. Благодаря декабрю 1905 г. русская народная масса имела первую в своей истории революцию против царизма. И значение этого факта нисколько не ослабляется тем, что всей массе даже московского пролетариата принять участие в вооруженной борьбе не удалось. На этом обстоятельстве, — мы помним, констатированном Лениным, — что вся масса московских рабочих принимала участие только в забастовке и манифестациях, на улицах же дралось лишь незначительное меньшинство рабочих, — очень усердно играли меньшевики, доказывая, что «затея» большевиков провалилась: призывали к вооруженному восстанию, а рабочие на вооруженную борьбу не пошли. Нет никакого сомнения, что сознания безусловной неизбежности вооруженной борьбы у широких масс Москвы в декабре 1905 г. еще не было, иначе эти массы сумели бы достать оружие и увлечь за собою солдат, — словом, вели бы себя, как вели они себя в Петербурге в феврале 1917 г. и в Москве в октябре 1917 г., а не так, как они вели себя в 1905 г. Но грубейшая ошибка — смешивать отсутствие революционного опыта с отсутствием революционного энтузиазма. Люди, бесстрашно манифестировавшие под пулями и шрапнелью, люди, массами строившие баррикады, люди, поившие, кормившие и всячески обслуживавшие дружинников, — не могут быть заподозрены ни в недостатке храбрости, ни в недостатке сочувствия к революции.

Тов. Ярославский приводит очень убедительное доказательство этого сочувствия. «Может быть лучше всего характеризует настроение рабочей массы то обстоятельство, что среди восставших почти не было предателей, — говорит он. — Только впоследствии, движимые чувством страха и желанием во что бы то ни стало спасти своих близких, находились люди, которые падали до предательства. Факт несомненный, что многие арестованные во время восстания были освобождены вскоре только потому, что относительно их участия в восстании не было никаких данных. Можно было бы привести бесчисленные рассказы о том, как обыватели, вовсе не пролетарии, иногда чиновники, помогали восставшим решительно всем и после восстания скрывали дружинников»87. Неумение стрелять, непонимание, что нужно стрелять, вовсе еще не доказывают, что тот или другой человек — плохой боец. Массы не сознавали значения оружия, во-первых, потому, что еще верили в силу средства, испытанного с таким успехом в октябре, — в силу забастовки: Дубасов показал им, что забастовка на царское правительство уже не действует. Массы имели, во-вторых, преувеличенное представление о техническом могуществе правительства, «Куда ж нам с голыми руками против пулеметов?» — эту фразу в декабре не одному из нас приходилось слышать от рабочих: дружинники показали им, что если не с голыми руками, то с револьверами можно держаться против пулеметов — и даже пушек — целую неделю. И в том и в другом отношении декабрь 1905 г. был громадным предметным уроком, — и этот урок запомнился. Февраль и октябрь 1917 г. были бы немыслимы без этого урока.

В заключение нужно сказать, что если изображать декабрь 1905 г. как массовое вооруженное выступление московских рабочих неправильно, то и преуменьшать участие их в вооруженной борьбе до нескольких сотен дружинников тоже неправильно. Мы уже видели, что, считая «смену», даже непосредственных участников вооруженной борьбы было несколько тысяч; но не подлежит сомнению, что за отсутствием оружия далеко не все желавшие могли принять участие. А если подсчитать всех, обслуживавших движение в качестве разведчиков, революционных «саперов», наконец санитаров (очень опасная в те дни функция, потому что дубасовцы усиленно обстреливали тех, кто подбирал раненых), мы будем близки к тем 8 тыс., о которых говорил Ленин в своей речи о девятой годовщине нашей первой революции. Вся масса рабочих не выступила — не значит: «рабочие не выступили». Передовые рабочие, рабочие-большевики все выступили. Но в декабре 1905 г. далеко не все еще московские рабочие были большевиками.

Если Москва, по сознательности и организованности пролетариата шедшая на втором месте после Питера, оказалась не вполне подготовленной к массовому вооруженному выступлению, — от провинциального пролетариата, шедшего еще сзади московского, ожидать такой подготовленности было еще труднее. Вот характеристика движения в очень однако крупном центре, где была сильная социал-демократическая организация, в Казани, данная одним из участников: «На московское восстание казанский пролетариат не отозвался активным выступлением: ни восстанием (как в Сормове), ни политической стачкой (как в Самаре). В боевых дружинах было лишь несколько десятков человек. Большое значение имел разгром местных революционных организаций. Но разгадка была не в этом. Казанские рабочие в массе своей были слабо сплочены, неорганизованы, революционная волна слабо захватила массу. На экономическую борьбу их было в 1905 г. легко сдвинуть, но на активную революционную борьбу они не были способны. В этом разгадка интеллигентского характера «казанской революции» 19-21 октября и пассивности массы в декабре. Среди казанских рабочих нужно было работать, работать и работать...»

Движения «московского» типа имели место, кроме упомянутого в этой цитате Сормова, в целом ряде местностей, но слиться в восстание хотя бы в одной области им не удалось. Наиболее упорное сопротивление оказали рабочие дружины в Горловке (в Донбассе) и в Темернике, под Ростовом-на-Дону. Здесь сходство с Пресней дополнилось тем, что дружине удалось благополучно уйти, выдержав трехдневную бомбардировку. Больше успеха обещало восстание на Северном Кавказе, совпавшее с самым грандиозным, какое наблюдалось за эти дни где-либо, кроме Дальнего Востока, движением в войсках: поднялись кубанские пластуны (пешие казаки). Но здесь же мы имеем чрезвычайно характерный образчик полной несвязанности двух движений — военного и рабочего: пластуны не только не присоединились к новороссийским рабочим, но ушли из города к себе в станицы, где и отсиживались — один из полков — до февраля. Тем временем рабочее движение было подавлено войсками, подвезенными из других местностей.

Наоборот, только контактом рабочей и солдатской массы объясняется яркая вспышка движения в Сибири, точнее — вдоль Сибирской железной дороги. Уже с октября дорога была в руках выборных железнодорожных комитетов, главной задачей которых была организация отправки демобилизуемых запасных манчжурской армии на родину. Настроение этих запасных нам известно, — в своих воззваниях они не церемонились ни с начальством, ни даже с царем, грозя оставить от них «пепел и кучи камней», — но цель у них была одна: как можно, скорее вернуться на родину, т. е. уйти из Сибири. Опереться на них местному движению было трудно, но и это «местное» движение само представлено было пришлым железнодорожным элементом, к которому сибирский мещанин и крестьянин относились враждебно: нигде, кроме «черты оседлости» не было таких свирепых погромов, как в Сибири. В этой обстановке становится понятно, как два «карательных поезда» — Ренненкампфа и Меллер-Закомельского, — ничтожная в военном отношении сила, кторую, казалось бы, ничего не стоило пустить под откос с первой хорошей насыпи, — путем неслыханного террора в две недели «водворили порядок» по всей линии. Витте, командировавший эти поезда, мог быть доволен... Но и он несомненно был удивлен, что «Чита сдалась без бою», как доносил он Николаю. В Москве масса не умела взяться за оружие, но она была сильна своей сплоченностью, — тот же Витте благоразумно решил ее не дразнить. Но в Сибири он «уничтожал революцию» беспощадно. Там в 1905 г. революционной массы еще не было.

В революционных кругах не сразу почувствовали, насколько декабрь был переломным пунктом. В революционных кругах тогда еще не оценивали как следует роль паники самодержавия во всех успехах, достигнутых с октября. С декабря эта паника проходит окончательно. Николай «маленький» твердо решил, что какие бы уступки ни вынудил у него револьвер Николая «большого» в минуту слабости, эти уступки останутся на бумаге. В пятницу 23 декабря он принимал большую депутацию «Союза русского народа» с Дубровиным во главе, пришедшую узнать, неужели и теперь манифест 17 октября останется в силе. «Успокойтесь, — сказал им Николай, — взойдет солнце правды, и мы восторжествуем. Будут обнародованы основные законы». Черносотенцы в первую минуту смутились, — они не понимали в наивности своей, что «основные законы» — это и есть средство разъяснить манифест 17 октября так, чтобы конституцией и не пахло. Автор письма, откуда мы это узнаем (сам «союзник»), видел Николая за два дня до этого и «вынес впечатление», что «государь бодр, оживлен, точно он на что-то хорошее решился и теперь успокоен будущим успехом». Это было через два дня после окончательного расстрела Пресни...

Николай несколько рано начал радоваться, — его самодержавию летом 1906 г. еще предстояли черные дни; но в одном он был прав: главный враг его — пролетариат — понемногу уходил с поля битвы. В 1906 г. металлисты, каждый из которых бастовал в предыдущем году по 3½ раза, не бастуют уже и одного раза. На 252 тыс. рабочих мы имеем только 213 тыс. забастовщиков (84,9%).

Отставшие в предыдущем году текстили держались лучше, — арьергард подтягивался, — но и они дали менее одного забастовщика на одного рабочего (на 708 тыс. рабочих — 640 тыс. бастовавших — 90%). И по мере ослабления пролетарского натиска буржуазия поднимала голову, предприниматель становился все наглее и упрямее. Чрезвычайно выразительно тут сопоставление стачек, их удачи и неудачи в первую и последнюю четверти 1908 г. В первую четверть мы имеем всего 73 тыс. забастовщиков, из них победили 34 тыс., только 11 тыс. были побеждены и 28 тыс. добились соглашения при взаимных уступках. В последней четверти этого года мы имеем лишь 8 тыс. добившихся соглашения из общего числа 37 тыс., лишь 6 тыс, победивших рабочих и 23 тыс. побежденных. В первой четверти года предприниматели победили всего в 15% всех столкновений с рабочими, в последней — в 62%.

Буржуазия наступала, рабочий отступал...