— Дмитрий Петрович! Ты ли? — произнес он наконец, расставив руки для объятий.

— Я, Семен Иваныч, это я! — промолвил Рачеев тоном простым, спокойным и без всяких признаков восторга.

Объятия не состоялись. Они ограничились поцелуями.

— Ну, господа, займитесь друг другом! — сказала им хозяйка. — У меня новая кухарка, и я еще не знакома с ее искусством. Да, я думаю, у вас есть что сказать друг другу!

И она вышла.

Приятели сели и с минуту глядели друг на друга. Потом Мамурин заметил, что у Рачеева выросла большая борода и удивился сам себе, как он, несмотря на это, сразу узнал приятеля. Рачеев тут заявил, что Семен Иванович не подрос ни на один сантиметр, но зато заметно потолстел.

— Вот Антон Макарыч, тот совсем в щепку обратился, а тебя вон как разнесло!

— Гм… À это все от направления зависит, Дмитрий Петрович… Да, да, от направления зависит!.. — промолвил Мамурин, стараясь поудобнее расположить в кресле свое коротенькое тело с маленьким пухлым брюшком.

— Как от направления? — с удивлением спросил Рачеев.

— А так. От направления. Антон Макарыч, как тебе известно, сотрудничает в газете «Заветное слово», практикующей весело-лающее направление, придерживаясь которого, человек неминуемо вступает в борьбу с собственной совестью. А подобная борьба иссушает человека. Вот он и высох. Я же состою деятельным сотрудником газеты «Наш век», придерживающейся направления умеренно-либерального. Ты не можешь себе представить, как это направление способствует поддержанию ясного, отрадного настроения духа! И имей в виду, что все, кто придерживается умеренно-либерального направления, непременно толстеют и приобретают здоровый, розовый румянец щек. Это почти обязательно. Например, обскурант: он проповедует — назад, назад, назад! Крепостное право, розги, старый суд, централизация до nec plus ultra[4]. Но он знает, что это невозможно, ибо существует исторический закон, который гласит: «Что с возу упало, то пропало». А так как крепостное право, розги, старый суд и тому подобные отжившие учреждения именно «с возу упали», то, следовательно, они и «пропали», а значит, и «назад» кричать — напрасно. Вот обскурант и мучается от сознания, что ему приходится совсем даром драть глотку. Оттого искренние обскуранты всегда бывают изможденные, с лицами бледно-зелено-желтыми, с глазами впалыми, пальцами тонкими, длинными, костлявыми, и когда говорят о чем-нибудь, у них на губах слюнка или, лучше сказать, пенка играет. Теперь возьми радикала. Он кричит — вперед, вперед, вперед! К черту все старое, подгнившее, негодное! Подавай нам все новое! И опять же ему известно, что старое никогда не было склонно считать себя плохим, что народы умудряются десятки столетий толочься на подгнившем основании и что негодный товар у нас часто сходит за перл искусства и что поэтому вперед во что бы то ни стало — никак нельзя, и они тоже кричат это напрасно. От этого они впадают в грусть и худеют. Но то ли дело направление умеренно-либеральное! Это просто одна прелесть! Мы говорим: немножко назад и немножко вперед! Тихо, благородно, без потрясения, без нарушения общественной тишины и благопристойности. Мы не говорим: все идет хорошо, но мы и не говорим, что все идет дурно. Мы говорим: все идет так себе, ни шатко, ни валко; так оно и есть, так оно и будет всегда! Свет всегда был так себе, люди были так себе, и история шла так себе. И вот наш природный девиз: «Так себе!» Мы всегда спокойны и уравновешенны, мы знаем, что к нам никогда не заглянет городовой, ибо ему нечего у нас делать, так как мы не нарушаем общественной тишины и благопристойности…

— Для меня это целое откровение! — сказал Рачеев. — Говори, говори, пожалуйста! Я просто заслушался!

— Да видишь ли, я бы мог говорить, не останавливаясь, сто дней и сто ночей, но не сказал бы уже ничего нового, а только более или менее ловко варьировал бы это. Я тебе высказал всю свою программу, свое profession de foi[5]. Что же касается твоего сравнения меня с Антоном Макарычем, то различие наших комплекций объясняется еще одним частным обстоятельством, а именно: он утратил Зою Федоровну, а я ее приобретаю!..

— Каким образом ты ее приобретаешь? — спросил Рачеев, все больше и больше изумляясь речам Мамурина.

— Да вот ухаживаю и начинаю примечать благосклонность. Она находит во мне только один недостаток, — что я мал ростом и толст, но я даю ей честное слово похудеть и подрасти, если она этого потребует…

— Господа, дело идет на лад, обед сейчас будет готов и я накормлю вас, кажется, недурно! — сказала хозяйка, появившись в комнате. — Вы не избалованы, Дмитрий Петрович?

— Если хотите, избалован: я привык к здоровой пище!..

— О, на этот счет не беспокойтесь! Я ведь сама хожу на рынок!.. — заявила Зоя Федоровна, присаживаясь поближе к ним.

— Да, представь себе, Дмитрий Петрович! Такая интересная, такая умная женщина, как Зоя Федоровна, и сама на рынок ходит! — подхватил Мамурин: — Ну, не глупо ли это? И не обидно ли?

— Гм… Может быть, обидно, но глупого, кажется, тут ничего нет… — ответил Рачеев: — Но я удивляюсь вот чему: ты ухаживаешь за Зоей Федоровной, — почему бы тебе не облегчить ее труд и не ходить за нею на рынок, если в самом деле ты находишь это обидным?

— Ха, ха, ха! Вот это было бы очень мило! Ха, ха, ха! — заливалась Зоя Федоровна, — умеренно-либеральный Семен Иваныч с корзинкой на рынок идет! Ха, ха, ха!

— Нет, отчего же? Я… я — готов! — заявил Мамурин. — Если бы я знал, что это хоть каплю улучшит мой курс у Зои Федоровны, я сейчас же взял бы корзинку!..

— Видите!? Значит, за особое вознаграждение! — заметил Рачеев.

— А как же! Иначе нельзя! Гонорар, за каждую строчку — гонорар! Я своему умеренно-либеральному редактору-издателю ни одной строчки даром не прощаю. Вот тебе строчка — а ты мне пятнадцать копеек пожалуй! Иначе никак невозможно. Это даже входит в программу умеренно-либерального направления.

После этих слов Рачеев вдруг поднялся и несколько раз прошелся по комнате. Это был признак того, что он взволнован.

— Послушай, однако, Семен Иваныч, я никак не могу разобрать, шутишь ли ты, или в самом деле серьезно так относишься к своему направлению? — сказал он с некоторой горячностью.

— То есть как? — спросил Мамурин и с удивлением поднял на него свои большие красивые глаза.

— Да так вот — не могу понять! — продолжал тем же тоном Рачеев. — Все вы здесь говорите каким-то шутовским тоном, к которому я не привык и не разумею. Ты вот подробно разъяснил мне свое profession de foi, но это было нечто такое, что может приписать себе или шутник, или человек, презирающий себя… Неужели же в этом состоит твое умеренно-либеральное направление?

— В этом именно, именно в этом, Дмитрий Петрович! Говорю тебе это по чистой совести! Хочешь, даже побожусь: ну вот ей-богу! Серьезно!

— И ты веруешь в это направление?

— Веруешь?! Ха, ха, ха! Какое слово! Такого слова у нас и в употреблении нет! Да разве, можно веровать в такую глупость?

— Но почему ж ты объявляешь себя придерживающимся этого направления? Почему ты печатно проводишь его? Объясни мне это, пожалуйста!

— Объяснить? Изволь. Делается это очень просто, и я лучше всего уясню тебе это примером из действительной жизни. Была у нас не так давно газета одна, по имени «Надежда»; ты, конечно, помнишь ее. Газета была симпатичная и самостоятельная и даже, пожалуй, влиятельная. Все мы там сотрудничали — и я, и Антон Макарыч, и многие другие; работали, можно сказать, с чувством, потому что было симпатичное дело. Но вот, как тебе известно, в один прекрасный день «Надежда» рассеялась, как дым; ее не стало. Остались мы на бобах. «Надежды» жаль, так сказать, по существу, но тоже и пищевой вопрос у каждого стоял перед носом. Стали мы думать, куда деваться? Некто Чуменко, специалист по техническим вопросам, сию же минуту разрешил этот вопрос так просто, что мы даже удивились. Он не позже как на третий день после исчезновения «Надежды» появился полностью в «Заветном слове». Представь себе: «Надежда» с «Заветным словом» всю свою жизнь была на ножах, а он и усом не моргнул! Я, говорит, по технической части, это не касается направления… И теперь он там процветает по технической части… Я огляделся; вокруг себя, вижу — в «Нашем веке» как раз не хватает журналиста на мое амплуа. Я туда. А то у нас был еще критик Мирный, так тот, не долго думая, прямо в самую камер-обскуру пошел… Ну, сначала это по необходимости, а потом понемножку всосалось, и все чувствуют себя так, словно родились при своих газетах… Да вот тебе, чтобы недалеко ходить: Матрешкин, известный enfant terrible[6] «Заветного слова», громитель и пасквилянт, в стихах и прозе… Кстати, ты его сегодня увидишь… Уж вы простите, Зоя Федоровна, я Матрешкина позвал к вам… Да, так ведь он прежде радикалом был, да каким! Некрасовым, братец ты мой, был недоволен… Это, говорит, слабо, вот, погодите, я стану стихи писать, так я вам всю народную скорбь на ладонь выложу, весь мир будет рыдать! Но однажды его за какую-то мерзость из одного радикального журнала в шею выгнали и с лестницы спустили; так что же ты думаешь? Он, ни минуты не медля, пошел в «Заветное слово» и там сел на цепь, добровольно сел, собственно, чтобы обозлиться. Ну и обозлился и теперь бешено лает на весь мир… Так вот что такое направление, любезнейший Дмитрий Петрович!

— Значит, по-твоему, нет честных людей, искренно преданных своему делу, работающих не из-за пищевого вопроса, как ты говоришь, а из-за идеи? Ты это утверждаешь? — спросил Рачеев, и в голосе его была слышна враждебная нотка.

— Ну, зачем же так? Есть. Кто говорит, что нет? Есть такие люди. Только я им не завидую. Они не живут, а все борются с препятствиями… И к чему? Неизвестно. Все равно их голоса теряются в дружном хоре весело-лающих, угрюмо-рыкающих и умеренно-воздыхающих! Нет, для них у нас еще не настало время… Почвы нет, почвы…

— А вы подготовляете эту почву? Да? — спросил Рачеев и на этот раз уже явно враждебно посмотрел ему в глаза.

— А мы подготовляем… Ха, ха, ха, ха! А мы подготовляем…

Дмитрий Петрович стал порывисто застегивать сюртук. Руки его дрожали, глаза смотрели гневно из-под нахмуренных бровей.

— Знаешь что? — проговорил он резко и сильно. — Знаешь что, Семен Иваныч? Никогда не думал я, что, после семилетней разлуки мне будет так тяжело и противно провести с тобой полчаса… Простите, Зоя Федоровна, я у вас сегодня не буду обедать!

Он наскоро пожал ее руку, которую та протянула ему машинально, совсем растерявшись и опешив, и вышел в переднюю. Зоя Федоровна догнала его.

— Что же это, Дмитрий Петрович? Я обижусь, ей-ей обижусь!.. С чего это вы? Ведь он всегда такую чепуху несет, это у него такая манера!.. — жалобно говорила она, в сущности, не понимая, что он мог найти обидного в речах Мамурина.

— Нет, это не чепуха, это — гнусность! Таких речей, такого смеха, такого цинизма нельзя прощать, Зоя Федоровна! — промолвил Рачеев, торопливо надевая пальто.

— Полноте, что вы?! Ведь он же был вашим приятелем, даже близким… Можно ли так вдруг порвать?..

— Тем хуже, тем обиднее!.. Прощайте, Зоя Федоровна! В другой раз о вашем деле, о котором вы писали…

— Да, пожалуйста, зайдите как-нибудь… часов в одиннадцать утра… Тогда никто не помешает. Непременно зайдите!.. Ах, как это жаль, что так случилось!

В то время, когда Рачеев направился к двери, раздался звонок. Зоя Федоровна опередила Рачеева и отперла дверь. Вошел, улыбаясь, очень благообразный господин, весьма изысканно одетый, умеренно сложенный, с лицом тщательно и начисто выбритым.

— Вы не знакомы? Это Рачеев, мой давний хороший знакомый, а это Матрешкин! — поспешно представила их Зоя Федоровна.

Матрешкин подал руку и вежливо, мягко, как будто даже слегка конфузясь, произнес:

— Очень приятно познакомиться! — и выражение его умных, несколько холодных глаз было вполне добродушное.

— Мое почтение! — отрывисто проговорил Рачеев, коротко пожал руку нового внезапного знакомого, и, скрывшись за дверью, почти побежал вниз по лестнице.

«Что же это такое? — думал он с сильным волнением шагая по тротуару. — Над собой или надо мной они смеются? Я не успеваю вести список превращениям. Встретил Ползикова — исковерканность, изломанность; встретил этого — откровенный цинизм. Что еще пошлет мне судьба? Какие сюрпризы? И этот хуже Ползикова. Тот, видно, мучается, потому что пьет и весь изуродован, идет к явной погибели и, должно быть, знает это. А этот благодушествует, собой доволен, толстеет и так мило презирает себя!.. А ведь Мамурин тоже был в нашем кружке, тоже пылал нежной страстью к правде, к добру, тоже горячился, волновался и шумел… Да неужели же все это было ненастоящее, напускное? Но зачем? Кого им было надувать? Какая цель? Какая выгода? Ах, как все это тяжело!»

Прохладный воздух освежил его, он несколько успокоился, шаги его замедлились, и мысли приняли другое течение. Не глупо ли он поступил? Не лучше ли было сдержать себя и дослушать до конца, да, кстати, посмотреть и этого нового гостя, про которого Мамурин так лестно отзывался. На вид он вполне приличный человек и очень было бы интересно посмотреть их вместе. Наконец, не обидел ли он Зою Федоровну? О ней он не успел составить определенного мнения. Кажется, у нее есть нечто свое, оригинальное, а может быть, это только так кажется, а в сущности — ничего нет. Во всяком случае к ней он непременно зайдет ради ее «важного разговора».

Он бессознательно пришел к Северной гостинице и поднялся к себе в номер. Было около пяти часов. Можно было попасть еще на обед к Баклановым и поделиться с ними впечатлениями сегодняшнего визита.

Он опять вышел и поехал к Баклановым. Когда он позвонил, ему долго не отпирали. Наконец его впустили в квартиру, где все было необыкновенно тихо. Из передней он видел, как Лиза поспешно прошла на цыпочках из кабинета через залу в столовую. «Что это у них, спят, что ли?» — мысленно спросил себя Рачеев.

— Барин дома? — осведомился он у горничной.

— Дома-с. Они в кабинете…

— А барыня?

— Барыня тоже дома… Только они… нездоровы!.. Больна?

Он быстро прошел в кабинет и увидал Николая Алексеевича, нервно шагавшего по комнате в мягких туфлях:

— А, это ты? — произнес он, и Рачееву показалось, что хозяин не особенно рад ему.

— А что?.. Может быть, я помешал?.. — осторожно спросил он.

— О нет, нет. Я потому спросил, что ты писал мне… Ты писал, что не будешь обедать… Извини, голубчик, я очень рад тебе, но…я… немного расстроен…

— Что такое с Катериной Сергевной? Что-нибудь серьезное?

— А… Тебе сказали… Тебе что сказали?

— Что она нездорова… Что с нею, скажи, пожалуйста? Ты в самом деле обеспокоен… Может быть, надо съездить куда-нибудь… За доктором, что ли?

— Нет, нет, это просто — нервы!.. Ах, нервы, нервы, нервы!

Николай Алексеевич говорил все время вполголоса, точно боялся кого-нибудь обеспокоить, а последнее восклицание произнес еще тише, но вместе с тем с нескрываемым воплем отчаяния и схватился обеими руками за голову. Лицо его было бледно, губы нервно, подергивались. Рачеев никогда еще не видел его таким.

— Скажи мне, Дмитрий Петрович, зачем существуют нервы? — спросил он, остановившись перед Рачеевым и глядя на него в упор с таким видом, будто ждал от него решения важнейшего жизненного вопроса.

Рачеев улыбнулся. Он понял, что у Баклановых произошла какая-нибудь обычная супружеская сцена, и попытался успокоить приятеля, взяв его за руку и посадив на диване рядом с собой.

— В наших местах они существуют затем, чтобы воспринимать впечатления и делать другие вещи, прописанные в физиологиях, а в Петербурге, Николай Алексеич, затем, чтоб портить жизнь очень милым и почтенным людям! — сказал он мягким голосом, с дружелюбной улыбкой.

— Да, это правда, это правда! — воскликнул Бакланов с закрытыми глазами.

— Но мне кажется, если люди дадут себе слово смотреть на пустяки как на пустяки, то это значительно улучшит их участь.

— Слишком много пустяков! Вся жизнь состоит из пустяков! Вся! — прежним тоном воскликнул Бакланов. — А впрочем, — прибавил он, повернув свое лицо к Дмитрию Петровичу и стараясь улыбнуться, — ты не обращай на меня внимания. Я думаю, тебе даже не понятно такое состояние… Оно приходит и проходит без причины… Сейчас будем обедать, Дмитрий Петрович!

— А Катерина Сергевна будет… здорова? — спросил Рачеев с легкой усмешкой.

— Это как бог даст!

— Я ее буду лечить!

На пороге появилась горничная и сообщила, что «барыня просят обедать».

Бакланов встал и направился было к двери, но вдруг вернулся, снял туфли и надел сапоги, а затем они пошли в столовую.

Катерина Сергеевна встретила Рачеева равнодушным взглядом, формально подала руку и ничего не ответила на его приветствие. Лиза поклонилась ему издали молча и сейчас же опустила глаза. Таня сидела между нею и матерью скромно и ни одним движением не протестовала против того, что няня подвязывала ей салфетку. Бакланов налил две рюмки водки и поставил одну перед Рачеевым.

«Право же, они все способны просидеть весь обед молча, словно семейство глухонемых», — подумал Рачеев и решил упорно делать вид и вести себя так, как будто не замечает общего настроения.

— Сегодня я был героем одного приключения! — сказал он. — Приключения почти романического свойства!

— А! — произнес Бакланов, и все остальные ответили ему глубоким молчанием.

Но Рачеев решился растормошить их во что бы то ни стало. Он продолжал:

— И я готов держать пари, что вы ни за что не угадаете, где я был!.. Вот угадайте, Катерина Сергевна!

Это было слишком рискованное обращение. Бакланов тревожно поднял на него глаза, а Лиза, слегка покраснев, украдкой посмотрела на Катерину Сергеевну.

— Я вообще не отгадчица! — ровным тоном, очевидно стараясь сдержать злость и не дрогнуть, ответила Катерина Сергеевна.

— В таком случае я расскажу вам. Представьте себе, сегодня я получаю записку такого интригующего содержания…

Рачеев рассказывал все подробно, не торопясь и при этом исправно ел. Он дошел до того момента, когда незнакомка оказывается Зоей Федоровной. Бакланов произносит: «А!» Катерина Сергеевна делает презрительную гримасу, Лиза просто молчит. Рачеев начинает излагать речи Мамурина. Николай Алексеевич говорит: «Да, он всегда был шутом!» Лицо Катерины Сергеевны выражает удвоенное презрение, Лиза внимательно слушает, но все-таки молчит. Подают кофе и наливают ему и Бакланову. Он кончил свой рассказ, доведя его до появления Матрешкина включительно. Катерина Сергеевна встает и говорит все тем же ровным тоном, придерживая рукой левый висок:

— Вы меня извините… У меня голова болит.

И уходит. Он осматривается: Лизы и Тани уже нет в столовой, они ускользнули незаметно. Тогда он начинает понимать, что лечение его оказалось недействительным, и ему кажется, что его рассказ, занявший весь обед, причем он один говорил, а все другие молчали, был очень глупым предприятием. Он усердно мешает ложечкой кофе и теперь уже сам молчит, предоставляя хозяину занимать его.

Беседа их была ленивой и несвязной. Ни на чем не могли надолго остановиться. Бакланов был рассеян, часто не слышал вопроса и отвечад невпопад. Он имел вид человека, связанного по рукам и ногам.

Когда пробило семь часов, Рачеев сказал:

— Не пора ли нам? Ты говорил мне, что у Высоцкой собираются очень рано!

— Да… Да… Я сейчас… Погоди минуту!.. — дрожащим голосом промолвил Бакланов и почему-то на цыпочках пошел в спальню. Он долго не возвращался. Минут через двадцать он вышел в черном сюртуке и в свежем воротничке, но лицо у него было расстроенное и бледное.

— Едем, я готов! — промолвил он, торопливо надевая пальто, которое подавала ему горничная, и стремительно направляясь к выходу, словно он боялся, чтобы его не остановили, не позвали обратно.

Рачеев едва успел захватить пальто и шляпу и побежал за ним вдогонку.