Все проселочные дороги в мире похожи друг на друга. Все жители городов мира похожи друг на друга. Сыновья похожи на своих отцов. И тот, кому удалось осознать это, мог бы прийти в отчаяние от невозможности дождаться перемены. Да, как бы ни менялись моды, формы государственного правления, стиль и вкус, все так же отчетливо распознаются во всех деталях старые вечные законы — законы, по которым богачи строят дома, а бедняки — лачуги; богачи носят платье, а бедняки — лохмотья; а так же те законы, по которым богачи, как и бедняки, любят, рождаются, болеют и умирают, молятся и надеются, отчаиваются и черствеют.
Пора нам познакомиться с домом только что вернувшегося Пауля Бернгейма, и немаловажно вспомнить о доме его отца. Старый Бернгейм повалил на землю деревья и стены, а молодой — возвел стену и посадил в девственную землю своего участка старые высокие деревья. В его саду не было больше гномов. Но и фирма «Грютцер и компания» производила уже не гномов, а довольно-таки колючие женские фигуры из фарфора молочного цвета. Члены их напоминали по форме сосновые иглы. Их груди были маленькими пирамидками, их животики — параллелограммами, их локотки — наконечниками копий. А изогнутые ноги напоминали рисунки из медицинских пособий, изображавшие последствия рахита.
Полдюжины таких фигур можно было видеть в прихожей Бернгейма. Эти подарки господина Карла Эндерса свидетельствовали о его вкусе к современности или, точнее, — об усилиях, которые он прилагал, чтобы доказать свой вкус к современности. Без сомнения, глиняные гномы, стоявшие в саду старого Бернгейма, понравились бы ему больше. Однако он был достаточно подготовлен к тому, чтобы отнестись к ним с презрительной жалостью. Собираясь купить картину, Карл Эндерс в первую очередь обращал внимание на то, чтобы она была противна его рассудку и чувству. Тогда он мог быть уверен, что покупает современное и полноценное произведение искусства. Долгая тренировка привела к тому, что его уважение включалось автоматически, когда предмет искусства вызывал в нем отвращение, а ко всему, что ему нравилось, он проявлял возмущенное недоверие. Этому методу он был обязан своей славой обладателя «безупречного вкуса», а потому продолжал действовать наперекор своим истинным склонностям. Именно Карлу Эндерсу Пауль был обязан устройством своей виллы, ее обстановкой и предметами искусства. Дом напоминал корабль без киля. Только высокие, достигавшие земли окна, которыми можно было пользоваться как дверьми, говорили прохожему, что это — жилой дом. В остальном это был белый парусник, готовый к отплытию. Полукруглый выступ, на котором летом можно было завтракать, снаружи казался роскошной каютой. Крыша над выступом походила на просторный капитанский мостик. На втором этаже стены были отодвинуты вглубь, а окна казались изящнее. Их затеняли широкие, плоские края крыши. Еще выше был только чердак — облицованный понизу камнем круг с множеством длинных и узких прорезей, служивших гнездами для флагов во время праздничных церемоний. Парк был обширный. Попарно посаженные деревья жались к дому, будто в страхе перед голым пространством сада. «Свет, воздух и солнце» — вот три стихии, которые были для господина Эндерса священными атрибутами современной архитектуры. Дом Бернгейма вмещал их, казалось, больше, чем весь остальной мир, и часто, когда небо было покрыто тучами, а в воздухе стоял густой туман, создавалось впечатление, что комнаты дома наполнены светом собственного солнца. Больше всего Пауль любил сидеть перед камином. Это место, которое некогда было естественной частью и средоточием всех человеческих жилищ — как пещер, так и хижин, — в наше время стало лишь символом в домах состоятельных людей и местом хранения всей накопившейся со временем сентиментальности. Камин Пауля Бернгейма был увенчан каменной пирамидой, на широкой грани которой размещались стакан с водой, портсигар, спички с разноцветными головками серы и голубой горшок с геранью. Сверкающая латунная решетка окружала пламя, шахматная доска из белого и черного камня была встроена в деревянные половицы и простиралась от камина почти до середины комнаты. Справа от камина стояло кресло, расшитое разноцветными цветочками, слева — обитый кожей табурет. Стальная подставка, которая могла держать как фотоаппарат, так и шляпы, зонты и предметы одежды, переходила поразительным образом в зеленый абажур, в недрах которого цвела электрическая груша. Пауль распахнул дверь в столовую. Ему нравилось после пламени камина смотреть на мягкий свет столовой, где белые широкие стулья со слегка пружинящими сиденьями из переплетенной соломки окружали круглый празднично накрытый стол, в середине которого находилась белая чаша с желтыми цветочками. Гонг в никелированной раме напоминал зеркало для бритья. Только вовремя брошенный взгляд на колотушку с большим наконечником из серой резины спасал от недоразумения. Весь дом был до жути нов и чист. Пауль осматривал каждый стул, прежде чем сесть на него, инстинктивно опасаясь еще не высохшей политуры. Он все еще пахнул лаком, масляной краской и терпентином — запах, с которым Ирмгард боролась каждое утро хвойным освежителем воздуха, предварительно закутав картины, чтобы на них не попадали брызги из пульверизатора. Лишь в спальне Ирмгард пахло кольдкремом, помадой и раскаленными щипцами. Напротив ее широкой кровати, окруженной театральными драпировками, висела выдающаяся картина выдающегося живописца Гартмана, который продал ее господину Эндерсу за пятьдесят тысяч марок. Господин Эндерс, не любивший платить художникам, портным и парикмахерам, поскольку считал их общественными служащими, услуги которых оплачивались из налогов — как мощение улиц или вечернее освещение, — выдал предварительно живописцу Гартману чек на десять тысяч марок в смутной надежде, что время уменьшит остаток долга. На его взгляд, ничто не могло противостоять течению времени. Оно пожирало людей, предметы и долги. Особенно опасным оно было для художника Гартмана. Ведь чем больше он старел, тем легче становился добычей женщин, которые должны были привести его на край могилы и там оставить. Господин Эндерс все время пророчил живописцу самоубийство — особенно с тех пор, как задолжал ему сорок тысяч марок. Перспектива самоубийства художника делала картину еще ценнее. Ирмгард могла в подробностях рассмотреть ее с постели. Она висела напротив окна и днем была хорошо освещена. На ночь господин Эндерс придумал особое устройство. Нажатием кнопки над кроватью зажигалась узкая светящаяся рамка из матового стекла. Так Ирмгард могла обозревать картину перед сном как некий прообраз будущего сновидения.
Пауль сел перед камином. Но сегодня пламя его не успокаивало. Он был один в своем новом, хрустящем, лакированном доме, в котором не чувствовал себя как дома, так как постоянно ощущал превосходство господина Эндерса и химической индустрии. Где же ему было хорошо? В делах над ним довлел Брандейс, а дома — Эндерс. Ах! Он слишком легко все себе представлял. Он думал, что месяцев через пять станет авторитетом в крупной промышленности. Однако промышленник Эндерс был еще осторожнее и коварнее финансиста Брандейса. Пауль определенно чувствовал, что для них обоих является временно приберегаемым орудием. Ему ничего не говорили. Его просто оставили лежать в выдвижном ящике — молоток, которым при случае собираются забить несколько гвоздей. Горький опыт с Лидией был не единственной причиной его беспокойства. Ему, директору в компании Брандейса, лишь обходными путями удалось узнать, что Брандейс втайне начал скупать акции Транс-Лейтасского акционерного общества. Проведал он и о том, что в Албании под эгидой Брандейма образовано «Общество по реализации древесины». Чего хотел Брандейс в Албании? Говорили, что он в доле с итальянским правительством собирался отстраивать железнодорожные подъездные пути, но отказывается отправлять древесину в Рим. Итальянское правительство, однако, хотело передать концессию на железнодорожное строительство только на таких условиях. Постепенно Пауль Бернгейм узнал цель поездок, которые Брандейс предпринимал каждый второй месяц. Он ездил на Балканы, но корреспонденцию отправляли ему в Вену. Он становится опасен, думал Пауль. Когда Брандейс только начал тайную скупку акций, его никто не знал. И он получил такую возможность. Пауль удовлетворенно прошептал, обращаясь к восхитительному пламени камина: «Ему не пробиться; ему не дадут». В этот момент затрещал телефон. Звонила Ирмгард — так было каждый вечер. «Как дела?» — «Как обычно». — «Все в порядке?» — «Все в порядке!» — «Скажи ласковое словцо!» — «Ирмхен», — выдавил он устало. Ему нестерпимо было говорить нежности по телефону. Ирмгард регулярно требовала их, но таким тоном, каким она обращалась к прислуге, шоферу или прачке. «Ты знаешь?..» — «Да?» — «Дядя покупает мне лошадь». — «Браво!» — воскликнул Пауль с ликованием, которое больше походило на приступ удушья. «Он хотел с тобой поговорить». Заговорил господин Эндерс. Его голос звучал издалека, так как он никогда не говорил в трубку, а всегда — в воздух. Ведь в его отсутствие по телефону мог разговаривать слуга и оставить на трубке бактерии. Каждый месяц он менял аппараты во всем доме. «Милый юноша, — произнес далекий голос. — У тебя есть новости о Брандейсе?» — «Что именно?» — «Транс- и Гис-А.О. Вторгается в нашу сферу. Искусственный шелк — в государственную сукцессию». — «Возможно!» — сказал Пауль. «Наведи справки! Ирмгард приедет послезавтра. Гляди в оба!» Этими словами, как своего рода звуковым сигналом, Эндерс любил заканчивать доверительный телефонный разговор.
Пауль вернулся к камину. Он точно знал, что господин Эндерс говорит сейчас Ирмгард: «Не сердись на меня, но твой муж — просто болван!» Это угадываемое слово Пауль слышал отчетливее, чем сказанное только что по телефону. Должен ли он теперь разыскивать Брандейса? Зачем? Что он смог бы узнать? А если Лидия рассказала? Какой скандал! Репутация джентльмена!
Это слово вызвало новую цепь ассоциаций. Воспоминания о мечтаниях перед женитьбой. Разумеется — химия, операции на рынках, бирже, сделки с Америкой, полеты на аэроплане; за два дня — Париж, Лондон, на третий — Нью-Йорк; мощная сеть, сплетенная над целым миром; все акции всех немецких газет. Дома — общество, теннис, прогулки верхом, гараж. Не эти скучные люди, которые приходили теперь. Не эта утренняя зарядка под радио, которую так любила Ирмгард. Нет, он не стал могущественным. Никто его не уважал. А ведь жизнь друзей его юности стала куда благороднее и свободнее! По сравнению с ним Теодор возвысился быстрее.
Пауль пошел к граммофону — тоже подарок господина Эндерса — и поставил пластинку с пятью братьями Кинг из Уиллингтона. Мягкие, глубокие голоса усилили печаль Бернгейма до желаемой степени, при которой она становилась уже утешительной. Он сел рядом с аппаратом, чтобы заводить его постоянно. Он не мог больше переносить тишину этого дома. Пусть поют негры! Они пели о потерянности целой расы и уносили чужого потерянного человека к своему собственному пустынному, знойному и полному страданий прошлому. Благодарным и преданным взглядом обнимал Пауль граммофон. Единственный из подарков Эндерса, который он любил. Прекрасная вещь — граммофон! Двадцатью годами раньше приходилось садиться за фортепьяно. Теперь достаточно покрутить ручку. Средства утешения тоже прогрессировали; техника вовсе не изгнала чувствительность.
Принесли газету, и он раскрыл ее на странице прочих новостей. Не без чувства вины. Он сказал себе, что недостойно делового человека — не посмотреть сначала биржевые новости, но это было сильнее его; Пауля тянуло поскорее найти дискуссии об искусстве, театральные рецензии, сообщения о семейных трагедиях. День приносил сплошные неприятности: стало быть, нашлась в газете и статья его братца Теодора о книжной выставке, но также о Германии, о Европе, о желтой опасности и об Индии. Ведь Теодор использовал любую возможность. Ему всегда нужно выразить «мнение»; в его арсенале всегда множество бессмысленных, но эффектных формулировок. Он подслушал их; их звуковые фрагменты следовали друг за другом, разрубленные, разбросанные и насыщенные тенденциозностью, исходившей от народной мудрости, марксизма и Штирнера. Пауль сделал над собой усилие, встал, подошел к камину и бросил газету в огонь. Он принадлежал к числу впечатлительных людей, полагающих, что изгонят что-то из мира, если уберут это что-то с глаз долой.
Негры все еще пели. Огонь в камине угасал. Пауль Бернгейм не стал зажигать свет. Он заснул в пестром кресле, большие желтые цветы которого ядовито прорастали сквозь мрак.