Когда Вальведр и Обернэ удалились и я перестал их слышать, я обернулся к Алиде, остававшейся по-прежнему позади меня. Я увидал ее на коленях на траве, смертельно бледную, с остановившимися глазами, помертвелыми руками, в обмороке и полумертвую, как тогда в церкви. Последние слова Вальведра, которого я раз десять порывался прервать, вернули мне энергию. Я отнес Алиду в павильон и, несмотря на только что слышанное о ней, подкосившее меня на минуту, я стал приводить ее в чувство и нежно утешать ее.

— Ну что же, перчатка брошена, — сказал я ей, когда она была в состоянии выслушать меня, — наше дело поднять ее! Этот великий философ начертал нам наш долг, а мне будет сладко исполнить его. Напишем ему сейчас же о наших намерениях.

— Какие намерения? Что такое? — сказала она с блуждающим видом.

— Разве ты не поняла, разве ты не слыхала слов г. де-Вальведра? Он точно бросил тебе вызов доказать свою искренность, а мне отказал в возможности быть преданным. Докажем же ему, что мы любим друг друга серьезнее, чем он думает. Позволь мне доказать ему, что я считаю себя более способным, чем он, сделать тебя счастливой и сохранить твою верность. Вот вся моя месть за его презрение.

— А дети мои! — вскричала она. — Кому же они достанутся?

— Вы разделите их пополам.

— Ах да, он отдаст мне Паолино!

— Нет, раз он именно его предпочитает.

— Это невозможно! Вальведр любит их равно, он никогда не отдаст детей!

— Однако ты имеешь те же права на них. Ты не совершила ничего такого, что закон мог бы покарать?

— Нет! Клянусь в том своими детьми и тобой. Но будет процесс, скандал вместо простой формальности, которая могла бы совершиться очень легко в случае обоюдного соглашения. Впрочем, я не знаю, не отдаст ли протестантский закон детей мужу. Я ничего не знаю, я никогда не осведомлялась. Мои принципы не позволяют мне принимать развод, и я никогда не думала, чтобы Вальведр дошел до этого!

— Но что же хочешь ты делать с твоими детьми? — сказал я ей, раздраженный этой материнской экзальтацией, пробуждавшейся в моем присутствии только для того, чтобы оскорбить меня. — Будь же искренна сама с собой, любишь ты только одного из них, старшего, и как раз он-то, по всяким законам, принадлежит отцу, если только нет нравственной опасности вверить его ему, а здесь об этом и речи не может быть. Да, наконец, о чем же заботиться? Ведь даже оставаясь женой Вальведра, ты в его глазах потеряла право воспитывать их… и даже водить их гулять. Таким образом, развод не изменит ничего в твоем положении, ибо никакой человеческий закон не отнимет у тебя права видеть их.

— Это правда, — сказала Алида, вставая, бледная, с распущенными волосами, с горящими, сухими глазами. — Так что же мы делаем?

— Ты напишешь мужу, что требуешь развода, и мы уедем. Мы выждем законный срок после расторжения брака, и ты будешь моей женой.

— Твоей женой? Да нет, это преступление! Я замужем и я католичка.

— Ты перестала быть ей с того дня, как вышла замуж по протестантскому обряду. Впрочем, ты не веришь в Бога, моя прелесть, и этот пункт устраняет всякие щепетильности католицизма.

— Ах, вы смеетесь надо мной! — вскричала она. — Вы говорите не серьезно!

— Я смеюсь над твоей набожностью, это правда. Но, что касается всего остального, то я говорю до того серьезно, что даю тебе сейчас же свое слово честного человека…

— Нет, не клянись! Ты хочешь это сделать из гордости, а не из любви! Ты ненавидишь моего мужа до того, что готов жениться на мне, вот и все.

— Как ты несправедлива! Разве я предлагаю тебе свою жизнь в первый раз?

— Если бы я приняла, — сказала она, глядя на меня с сомнением, — то только под одним условием.

— Каким? Говори скорее!

— Я не хочу ничего принимать от г. де-Вальведра. Он великодушен и предложил мне половину своих доходов. Я не хочу даже той пожизненной пенсии, на которую имею право. Он отрекается от меня, он презирает меня, я не хочу ничего от него! Ничего, ничего!

— Я хотел поставить как раз то же самое условие, — вскричал я. — Ах, дорогая моя Алида! Как я благословляю тебя за то, что ты угадала мои мысли!

В этих последних словах было больше ума, чем искренности. Я отлично видел, что Алида сомневалась в моем бескорыстии. Это было ужасно, что она ежеминутно во всем сомневалась, но так как в эту минуту во мне преобладала тоже оскорбленная мужем гордость над искренним порывом к жене, то я твердо решился ни на что не обижаться, убедить ее и добиться ее во что бы то ни стало.

— Итак, — сказала она, еще не побежденная, но ошеломленная моим решением, — ты готов взять меня такой, как я есть. В мои 30 лет, с моим уже частью изношенным сердцем, вероятно, запятнанным разводом именем, сожалениями о прошлом, моими постоянными стремлениями к детям и, в довершение всего, с бедностью? Скажи, ты хочешь этого, ты просишь меня об этом?.. Ты не обманываешь меня? Ты не обманываешь самого себя?..

— Алида, — сказал я ей, бросаясь к ее ногам, — я беден, и мои родители, пожалуй, испугаются моего решения. Но я знаю их, я их единственный сын, они одного меня любят на свете, и я ручаюсь тебе, что они полюбят и тебя. Они так же почтенны, как нежны; они умны, образованы, пользуются всеобщим уважением. Таким образом, я предлагаю тебе имя менее аристократическое, чем имя Вальведр, но чистейшее из чистых… То немногое, что имеют мои дорогие родители, они сейчас же разделят с нами, а что касается будущего, то я или умру, или ты будешь иметь жизнь, достойную тебя. Если я не окажусь даровитым поэтом, то я сделаюсь администратором, дельцом, промышленником, чиновником, всем, чем тебе будет угодно. Вот все, что я могу сказать тебе об ожидающей нас положительной жизни, о которой ты доселе всего менее заботилась.

— Да, конечно, — вскричала она, — безвестность, уединение, бедность, даже нищета… Все лучше, чем сострадание Вальведра!.. Тот, кого я так долго видела у моих ног, не увидит меня у своих, ни для благодарности, ни для мольбы! Но дело идет вовсе не обо мне, а о тебе, бедное дитя! Будешь ли ты счастлив со мной? Будешь ли ты любить меня настолько, чтобы взять меня с тем ужасным характером и тем бессмысленным поведением, которые мне приписываются?

— Поведение твое… каково бы оно ни было, я не хочу ничего знать о нем, не будем никогда говорить об этом! Что касается этого ужасного характера… он мне знаком, и я думаю, что не уступлю тебе в этом, раз я подобен тебе, как выразился г. де-Вальведр. Ну что же, мы, два пылких, страстных существа, невозможные для других, но необходимые друг для друга, как молния для грома. Мы сгорим оба на одном и том же костре, такова наша судьба! В разлуке друг с другом мы не были бы ни спокойнее, ни благоразумнее. Пусть так! Мы с тобой принадлежим к породе поэтов, т. е. людей, рожденных для страдания в погоне за идеалом, невозможным на этом свете. А потому мы не станем достигать его постоянно, но мы не перестанем стремиться к нему. Мы будем вечно мечтать о нем, а иногда и постигать его. Чего же желать лучшего, беспокойная душа? Не предпочитаешь ли уж ты пустоту разочарования или легкие похождения светской жизни, одиночество в Вальведре или двусмысленное существование женщины без мужа и без любовника? Знай, что я весьма мало интересуюсь суждениями г. де-Вальведра о тебе. Быть может, это великий человек, которого ты не поняла; но и он тебя понял не лучше, он, ничего не сумевший сделать из твоей личности и произнесший приговор над своим собственным нравственным бессилием в тот день, как он перестал любить тебя. Зачем не был я сейчас один на один с ним! Знаешь ли ты, что я сказал бы ему?

«Вы ничего не знаете о женщине, вы, желающий начертать ей заранее роль, согласную с вашими системами, вкусами и привычками. Вы не имеете ни малейшего представления о назначении этого прелестного существа, и в этом вы не что иное, как жалкий натуралист. Я хорошо вижу, что вы последователь Лейбница, и вы утверждаете, что добродетель состоит в том, чтобы помогать усовершенствованию всего человеческого познанием всего божественного. Положим, вы берете Бога, как безусловный тип, и подобно тому, как он производит и регулирует вечную деятельность, вы хотите, чтобы и человек творил и устраивал без отдыха благосостояние своей среды с помощью непрестанной работы. Вы восхищаетесь пчелой, делающей мед, цветком, трудящимся для пчелы. Но вы забываете роль стихий, которые, не делая, по-видимому, ничего логичного, придают всему жизнь. Будьте же немного менее педантичным и более изобретательным! Сравнивайте, так требует логика, страстные души с волнующимся морем и бушующим ветром, которые очищают атмосферу и поддерживают равновесие планеты. Сравните прелестную женщину, умеющую лишь мечтать и говорить о любви, с легким ветерком, беззаботно разносящим по краям горизонта ароматы и дыхания жизни. Да, эта женщина, по вашему мнению, такая суетная, по-моему, деятельнее и благодетельнее вас. Она носительница благости и света. Одно присутствие ее очаровательно, взор ее есть солнце поэзии, ее улыбка — вдохновение или награда поэта. Она довольствуется тем, что существует, а вокруг нее живут и любят! Тем хуже для вас, если вы не почувствовали в себе этого луча, который, проникая в вас, придал бы вашему существу новые силы и радости!»

Я говорил под вдохновением досады. Мне казалось, что я говорю с Вальведром, и я утешал себя в нанесенной мне ране, бросая вызов разуму и истине. Алиду поразили эти слова, которые она приняла за настоящее красноречие. Она бросилась в мои объятия. Чувствительная к похвале, жаждущая восстановления своей чести, она расплакалась, что облегчило ее.

— Ах, ты победил! — вскричала она. — С этой минуты я твоя. До этой минуты, — о, прости меня и пожалей; ты видишь, что я искренна, — я сохраняла к Вальведру досадную привязанность, смешанную с ненавистью и сожалением. Но, начиная с сегодня, да, я клянусь в том Богу и тебе, я люблю лишь тебя одного и хочу принадлежать только тебе. Ты великодушен, ты небесный супруг, ты гений! Что такое Вальведр подле тебя? Ах, я всегда это говорила, я всегда думала, что одни лишь поэты умеют любить, что одни они понимают все великое! Муж мой отталкивает и бросает меня из-за легкой провинности после десяти лет истинной верности, а ты, едва меня знающий, ты, которому я не дала еще никакого счастья, никакой гарантии, ты угадал меня, поднял меня, ты спасаешь меня. Хорошо, уедем! Жди меня на границе, а я бегу поцеловать своих детей и объявить г. де-Вальведру, что принимаю его условия!

Вне себя от радости и гордости, избавленные в данную минуту от всяких терзаний и опасений, мы расстались, условившись предварительно о способах ускорить наше бегство.

Алида отправилась повидаться с Вальведром у Обернэ, где она должна была переговорить с мужем в присутствии Анри, а я должен был покинуть навсегда свое убежище. Я тоже хотел поговорить с Анри, но не в гостинице, ибо семья его не должна была знать, что я оставался в Женеве или вернулся туда. А между тем, в день свадьбы Обернэ меня видело слишком много их близких знакомых, и я рисковал быть встреченным кем-нибудь из них. Я велел привести себе карету, спрятался в нее и отправился просить убежища у Мозервальда, который скрыл меня в своей собственной квартире. Оттуда я написал записку к Анри, который почти сейчас же явился ко мне.

Мое внезапное присутствие в Женеве и таинственный тон моей записки были достаточно поразительными признаками, а потому он без колебания признал во мне того соперника, имя которого Вальведр скрыл от него из деликатности. А потому, фактов почти не пришлось объяснять, это подразумевалось само собой. Он сдержал, насколько был в силах, свое огорчение и неодобрение, и сказал мне, обращаясь ко мне с холодной резкостью:

— Ты, конечно, знаешь о том, что только что произошло между г. де-Вальведром и его женой?

— Думаю что да, — отвечал я, — но для меня крайне важно узнать подробности этого, и я прошу тебя сообщить их мне.

— Подробностей нет, — продолжал он. — Г-жа де-Вальведр покинула наш дом полчаса тому назад, говоря, что одна из ее приятельниц, какая-то путешествующая полька, умирает в Вевэ и зовет ее туда, и что она вернется как можно скорее. Ее мужа больше не было у нас. Она выразила желание повидаться с ним, но в ту минуту, как я собирался уйти за ним, она остановила меня, говоря, что предпочитает написать. Она набросала поспешно несколько строк и передала их мне. Я отнес их Вальведру, который прибежал немедленно переговорить с ней. Но она уже ушла одна, пешком, оставив, вероятно, свои инструкции Бианке, которая осталась непроницаема. Но Вальведр не желает, чтобы жена его уехала таким образом, не объяснившись с ним. Он ищет ее. Я собирался сопровождать его, когда получил твою записку. Я все понял и подумал, да и теперь думаю, что г-жа де-Вальведр здесь…

— Клянусь честью, — отвечал я Обернэ, прерывая его, — что ее здесь нет!

— О, будь спокоен, я не стану искать ее теперь, когда я вижу, что главная роль в этой печальной истории принадлежит тебе! Вы действуете так поспешно, что я опасаюсь пагубного столкновения между г. де-Вальведром и тобой. Как бы ни был благоразумен и терпелив человек его закала, все-таки и с ним может случиться внезапный припадок гнева. А потому ты хорошо сделал, что не показался. Я скрыл твое письмо от Вальведра, а что ты здесь, ему не может прийти в голову.

— А! — вскричал я в порыве бешенства. — Ты думаешь, что я прячусь?

— Если бы у тебя не было этой осторожности и такта, — отвечал властно Анри, — это значило бы, что дурное чувство побуждает тебя к дурному же поступку!

— Да, я знаю! Я не хочу начинать свое вступление во владение публичным скандалом. Я хотел повидаться с тобой для того, чтобы поговорить обо всем этом. Но я попрошу тебя, каково бы ни было твое мнение, пощадить меня. Я совсем не настолько владею собой, насколько владеет собой человек, собирающийся приступить к ботаническому анализу!

— Я тоже, — продолжал Обернэ, — но, тем не менее, я постараюсь не терять головы. Зачем ты меня звал? Говори, я слушаю.

— Да, я сейчас скажу, но я хочу знать, что было в записке г-жи де-Вальведр к ее мужу. Он, конечно, показал ее тебе.

— Показал. Вот дословно ее содержание: «Принимаю ультиматум. Я уезжаю! Я согласна с вами и прошу развода, и рассчитываю снова выйти замуж, сообразно вашим желаниям».

— Хорошо, очень хорошо! — вскричал я, облегченный от живейшей тревоги. — Я было побоялся, что Алида переменила уже намерение и изменила клятвам, вырвавшимся у нее в минуту энтузиазма. Теперь, — продолжал я, — ты видишь, что все кончено! Я похищаю эту женщину, и как только закон освободит ее, она будет моей женой. Ты видишь, что вопрос решен определенно!

— В таком виде это невозможно, — сказал холодно Анри. — Пока развод не объявлен, г. де-Вальведр не желает, чтобы она была скомпрометирована. Надо или чтобы она вернулась в Вальведр, или чтобы ты уехал. Все дело, значит, в том, чтобы немножко потерпеть, ибо осуществлению вашей фантазии преград не ставится. Разве вы боитесь передумать, если не сожжете в первом же порыве свои корабли?

— Прошу не насмехаться. Совет г. де-Вальведра, несомненно, благоразумен, но я не могу следовать ему. Он сам создал помеху к этому своим презрением, своими насмешками и угрозами по моему адресу.

— Где же и когда это?

— В беседке твоего сада, час тому назад.

— Ах, ты был там? Ты слушал?

— Г. де-Вальведр нимало в этом не сомневался.

— В самом деле… Да, я помню! Он непременно хотел говорить там. Как это я не угадал, почему. Ну, так что же из того? Он говорил о своем сопернике, конечно, не как о человеке благоразумном, что было бы вполне невозможно, но как о честном человеке, и право же…

— Я и этого не заслуживаю, по-твоему?

— По-моему? Может быть. Посмотрим! Если ты будешь вести себя ветрогоном, я скажу, что ты еще ребенок, не хорошо понимающий, что такое честь. Что же ты намерен делать, а? Отомстить себе за свое собственное безумие, бросая вызов Вальведру, что доказало бы только его правоту.

— Да, я бросаю ему вызов! — вскричал я. — Я поклялся жениться на его жене, поклялся и ей и своей совести. Следовательно, я сдержу свое слово, но до той минуты я буду ее единственным защитником, потому что г. де-Вальведр предсказал, что я буду обманут, а я хочу доказать, что это неправда, потому что он пообещал убить меня, если я не исполню его воли. Я жду его твердо, чтобы узнать, который из нас убьет другого, потому что, наконец, я не желаю, чтобы он воображал, что запугал меня и что я способен покориться условиям мужа, отрекающегося от жены, и все-таки желающего играть самую лучшую роль.

— Ты говоришь, как полоумный! — сказал Обернэ, пожимая плечами. — Если бы Вальведр желал иметь на своей стороне общественное мнение, он предоставил бы жене идти навстречу скандалу.

— Быть может, Вальведр опасается менее порицания, чем возможности показаться смешным!

— А ты сам?

— Это еще более мое право, чем его. Он сам вызвал мою злость, он должен был предвидеть и последствия ее

— Значит, решено — ты похищаешь?

— Да, и со всевозможной таинственностью, потому что я не желаю делать Алиду свидетельницей трагедии, неизбежности которой она и не подозревает. И ты не видишь этой тайны, потому что не можешь же желать быть секундантом Вальведра против меня, твоего лучшего друга?

— Моего лучшего друга? Нет, если ты станешь упорствовать в своем намерении, то можешь подавать в отставку от этого звания!

— Я буду упорствовать, ценой дружбы, ценой самой жизни. Но как только я водворю Алиду в безопасное место, я вернусь сюда и явлюсь к г. де-Вальведру для того, чтобы повторить ему все, что ты только что слышал и что я поручаю тебе сказать ему, как только я уеду, т. е. через час.

Обернэ видел, что я непременно буду стоять на своем, и что его выговоры только больше раздражают меня. Он вдруг решился.

— Хорошо, — сказал он. — Когда ты вернешься, ты найдешь Вальведра готовым поддерживать с тобой сей замечательный разговор, а до завтра он не узнает, что я тебя видел. Уезжай как можно скорее, а я постараюсь помочь ему не найти своей жены. Прощай! Я не желаю тебе большого счастья, ибо, если бы ты был способен вкушать счастье в подобных обстоятельствах, я стал бы презирать тебя. Я рассчитываю еще, что ты пораздумаешь, и что угрызения совести вернут тебя на путь уважения к общественным приличиям. Прощай, бедняга Франсис! Я оставляю тебя на краю бездны. Один лишь Бог может помешать тебе скатиться туда.

Он вышел. Голос его заглушали слезы, от которых разрывалось мое сердце. Потом он вернулся. Я хотел броситься ему на шею, но он оттолкнул меня, спрашивая, не передумал ли я. А когда я отвечал, что нет, то он продолжал холодно:

— Я вернулся сказать тебе, что если тебе нужны деньги, то я могу предложить их тебе. Не подумай, чтобы я не упрекал себя, что доставляю тебе средства губить себя, но я предпочитаю это тому, чтобы ты обратился к этому Мозервальду… Ведь он твой соперник, надеюсь, ты это знаешь?

Я не мог больше говорить. Меня душил конвульсивный кашель. Я отвечал ему знаком, что мне ничего не нужно, и он ушел, не пожелав пожать мне руки.

Через несколько минут после его ухода я вступил в совещание с моим хозяином.

— Невфалим, — сказал я ему, — мне нужно 20 тысяч франков, и я прошу их у вас.

— Ах, наконец-то! — вскричал он с неподдельной радостью. — Значит, вы действительно мой друг!

— Да, но выслушайте. Все имущество моих родителей состоит в 40 тысячах франков, помещенных на мое имя. У меня нет долгов и я единственный сын. Пока мои родители живы, я не хочу трогать этот капитал, на проценты которого они живут. Вы мне назначите срок, а я напишу вам вексель на всю сумму с процентами.

Он не хотел принимать этого обеспечения. Я заставил его согласиться, грозя ему в случае отказа обратиться к Обернэ, предложившему мне свой кошелек.

— Разве я уже недостаточно обязан вам, — сказал я, — раз вы принимаете единственное доказательство моей состоятельности, которое я могу вам дать, а именно мое слово?

Через четверть часа я сидел с ним в карете. Мы выехали из Женевы, и он отвез меня в одну из своих загородных вилл, откуда я выехал на почтовых к французской границе.

Я очень тревожился об Алиде, которая должна была присоединиться ко мне туда вечером и которая, казалось мне, чересчур внезапно покинула дом Обернэ, а потому рисковала наткнуться на какое-нибудь препятствие. Но, доехав до назначенного места, я нашел уже ее там. Она перепрыгнула из своей кареты в мою, и мы быстро продолжили путь. В то время железных дорог не было, и догнать нас было нелегко. Однако же, для Вальведра это не было невозможно. Дальше читатель узнает, что избавило нас от его преследования.

В эту эпоху во всем цивилизованном мире Париж был самое удобное место для людей, желающих спрятаться. Там я и водворил мою подругу в таинственной и комфортабельной квартире в ожидании событий.

Я помещу здесь несколько писем, адресованных мне Мозервальдом по почте до востребования. Первое письмо было от него самого.

«Дитя мое, я сделал то, что было условлено между нами. Я написал г. Анри Обернэ, что я знаю, где вы, что я дал вам слово никому этого не говорить, но что я могу переслать вам всякое письмо, которое ему заблагорассудится доверить мне. В тот же самый день он прислал ко мне прилагаемую пачку, которую я вам и пересылаю в целости.

Вы перешли Рубикон, как покойный Цезарь. Я не стану говорить о той доле удовольствия, огорчения и тревоги, которая легла тяжело на мой желудок… Желудок, какая вульгарная вещь, и как над этим станут безжалостно смеяться, но приходится с этим примириться. Эпоха поэзии прошла для меня с эпохой надежды. А между тем, в течение нескольких дней я чувствовал в себе наклонность к этому… Теперь бог этот покинул меня, и я буду отныне думать лишь о своем здоровье. Это событие, которого я ожидал и которому не хотел верить, ваш быстрый отъезд с ней, потряс меня, и во мне опять немного разлилась желчь, но это пройдет, и навязанная вами мне роль Дон-Кихота придаст мне мужества. Я слышу отсюда, что надо мной смеются. Меня, пожалуй, сравнивают с Санчо Пансо! Все равно, я весь ваш (в единственном или во множественном числе), к вашим услугам, в вашей власти, на жизнь и на смерть.

Невфалим».

Приложенное к этому письмо содержало в себе третье письмо. Вот они оба, сначала письмо Анри:

«Я надеюсь, что, читая посылаемое мною письмо, ты откроешь глаза на свое настоящее положение. Для того, чтобы ты понял все, надо, чтобы ты узнал, как я устроил твои дела.

Если ты вообразил, что я намерен передавать твои вызывающие предложения г. де-В…, то ты крайне простодушен. Я просто напросто сообщил ему, ограждая твою честь, что всякие сообщения тебе возложены тобой на третье лицо, и что когда он найдет нужным иметь объяснение с тобой, то я обязался лично предупредить тебя и что, наконец, в этом случае, ты примешь любое rendez-vous.

Установив этот пункт, я позволил себе предположить, что ты поехал в Брюссель переговорить со своими родными о своих последующих планах. Что же касается madame, то я страшно солгал без особых угрызений совести. Я выдумал, будто бы она отправилась в Вальведр, а оттуда в Италию в какой-нибудь монастырь, где она будет ждать, чтобы муж потребовал первый развода, и что третье лицо точно так же может сообщить ей о всяком принятом на ее счет решении.

Из всего этого вышло, что г. де-Вальведр… желавший поговорить с madame, сейчас же отправился в Вальведр, что для меня было приятнее, с точки зрения его достоинства и моего нравственного спокойствия, чем если бы он бросился по следам милых беглецов.

Из Вальведра он мне написал, и если когда madame и ты прочтете это письмо, вы не воздадите должное такому человеку, то я вас жалею и не завидую вашему образу мыслей.

Я не намерен выступать здесь защитником правого дела. С моей точки зрения, это очень большое счастье для моего друга — не иметь более в жизни этих уз, предоставляющих ему ответственность без возможности кары, неразрешимая загадка, сжигающая его душу без пользы для науки. Менее нравственный и более положительный, чем он во всем, что его касается, я мысленно желаю, чтобы ему окончательно были возвращены спокойствие и свобода путешествий. Это не галантно, и ты, пожалуй, потребуешь от меня удовлетворения. Я не приму вызова, но я должен предупредить тебя об одном. А именно: если ты вздумаешь упорно требовать от г. де-В… удовлетворения за нанесенное тебе оскорбление тем, что он не оспаривает у тебя прав на жену (ты развивал именно эту тему), то найдешь во мне не жалеющего тебя друга, а мстителя за того друга, которого ты лишил бы меня. Вальведр храбр как лев, но он, может быть, не умеет драться. А я учусь драться, к великому удивлению моей жены и моей семьи, которые кланяются тебе. Славные люди, они ничего не знают!»

От г. де-В… к Анри Обернэ.

«Я не нашел ее здесь. Она сюда не приезжала и даже, по собранным мной по дороге справкам, она, должно быть, поехала в Италию совсем другим путем. Но действительно ли она там, и думала ли она когда-либо серьезно запереться в монастырь, хотя бы на несколько недель?

Как бы то ни было, мне не годится дольше искать ее. Это было бы похоже на преследование с моей стороны, а это нимало не входит в мои намерения. Мне хотелось поговорить с ней: разговор всегда убедительнее всяких писем. Но ее старания избежать его и скрыть от меня свое убежище обличают более определенные решения с ее стороны, чем я считал нужным предполагать.

Судя по тем немногим словам, которыми она сочла возможным покончить с целой жизнью взаимных обязанностей, я вижу, что она боялась публичного скандала с моей стороны. Это доказывает, что она меня плохо знает. Мне было достаточно, чтобы она знала, как я сужу о ней, как я соболезную ее страданиям, и где кончаются границы моей снисходительности к ее провинностям. Но раз она рассудила иначе, по моему мнению, необходимо, чтобы она снова поразмыслила о моем поведении и о том, которого она отныне должна придерживаться. Сообщи же ей мое письмо.

Я не знаю, произнес ли я, разговаривая с тобой, слово развод, первую мысль о котором она приписывает мне. Я уверен в том, что допускал этот исход лишь в том случай, если она, топча ногами общественное мнение, поставит меня между этим выбором: или сократить ее свободу, или совсем возвратить ее ей. Колебание для меня невозможно. Дух того закона, который я признал, женясь на ней, высказывается в смысле взаимной свободы, когда испытанное и с обеих сторон доказанное несоответствие характеров угрожает достоинству супружеских уз и будущности детей. Никогда, что бы ни случилось, не сошлюсь я против той, которую я выбрал и которую я так любил, на предлог ее неверности. Благодаря закону, нам незачем вредить друг другу для обретения своей свободы. Других мотивов было бы достаточно. Но мы еще не дошли до этой минуты, и у меня нет еще достаточно очевидных мотивов для того, чтобы требовать, чтобы она поддалась законному разрыву.

Между тем, в минуту раздражения она предполагала, что даст мне этот повод своим письменным заявлением о намерении выйти вторично замуж. Я не способен воспользоваться минутной досадой, и подожду спокойного и рассудительного настояния.

Но она, вероятно, желает знать, желаю ли я, со своей стороны, того результата, которого она добивается, и мечтал ли я также о свободе заключить новый союз. Она желает знать это для того, чтобы успокоить свою совесть или удовлетворить свою гордость. Значит, я должен сказать ей правду. Я никогда не думал о вторичном браке, а если бы даже и подумал, то счел бы низостью не пожертвовать этой мыслью долгу соблюдения, в возможных границах, верности своей первой клятвы.

Эти границы возможности подразумевают тот случай, если бы г-жа де-В… афишировала свою новую связь. А также тот случай, если она потребует от меня вполне хладнокровно и после зрелого обсуждения право заключать новый союз.

Таким образом, я не сделаю ничего, чтобы внести волнение в ее теперешнюю жизнь и довести до крайности такие решения, которые я не имею права считать окончательными. Я не стану добиваться и не приму никаких переговоров с тем лицом, которое предложило явиться ко мне. Я не предвижу ни с этой стороны, как и ни с той, гарантий прочной ассоциации, но судить об этом я могу только после некоторого испытания и по истечению известного времени.

Если через месяц меня не вызовут в суд, имеющий право произвести развод, я отлучусь на некоторое время, срока которого я не обязан обозначать. По своему возвращению я буду сам судьей этого щекотливого и важного вопроса, и подумаю о решении, но не преступая только что изложенных мною принципов поведения.

Передай также г-же де-В…, что она может получать в банке Мозервальда и компании годовую ренту в 50 тысяч франков, получаемую ей и раньше и цифру которой она сама назначила.

Если ей угодно жить в Вальведре или в моем женевском доме, в случае отсутствия компрометирующих ее отношений, скажи ей, что я не вижу в этом никаких неудобств. Скажи ей даже, что мне желательно бы, чтобы она приехала сюда во время моего кратковременного здесь пребывания.

Гордости у меня нет или, по крайней мере, я не вношу ее в мои отношения с ней. Мне долго пришлось избегать разных объяснений, которые только раздражали бы и мучили бы ее. Теперь, когда первый шаг сделан, я не считаю себя в опасности показаться смешным, если она желает выслушать то, что отныне мне осталось сказать ей. О прошлом не будет речи, я буду говорить с ней, как отец, не надеющийся убедить, но желающий тронуть. Совершенно бескорыстно относясь к своему собственному делу, раз мы фактически, нимало не нуждаясь ни в какой торжественной церемонии, расходимся, я чувствую еще в себе потребность предоставить ей если и не счастливую жизнь, что невозможно, то самую достойную ее. Она могла бы еще вкусить кое-какую внутреннюю радость, если бы захотела, пожертвовать своей фантазией и ее грозными последствиями будущности своих детей, своему собственному уважению, любви твоей семьи, неизменной преданности Павлы, уважению всех серьезных людей… Если она согласится выслушать меня, она снова найдет во мне того всегда снисходительного и никогда не докучающего друга, которого она хорошо знает, несмотря на свои привычные заблуждения. Если же она не согласится, то долг мой исполнен, и я удалюсь, если не успокоенный на ее счет, то, по меньшей мере, примиренный с самим собой».

Комическая доброта Мозервальда рассмешила меня, мрачная и насмешливая резкость Обернэ меня рассердила, а великодушная мягкость Вальведра подавила. Я почувствовал себя до того ничтожным перед ним, что мной овладел страх и стыд, и я не сразу дал прочесть его жене эту скромную и вместе с тем полную достоинства просьбу. Но я не имел права от этого отказываться, и послал ее ей с Бианкой, присоединившейся к нам в Париже.

Я не хотел быть свидетелем того впечатления, которое письмо это должно было произвести на Алиду. Я научился опасаться непредвиденности ее волнений и оберегать себя от их отзвуков на себе. За целую неделю пребывания наедине мы ухитрились, чудом самой напряженной воли, удержаться на диапазоне геройской доверчивости. Мы хотели верить один другому, мы хотели победить судьбу, быть сильнее самих себя, дать опровержение мрачным предсказаниям тех, кто так невыгодную судил о нас. Подобно двум раненым птичкам, мы жались друг к другу, чтобы скрыть сочившуюся кровь, по которой можно было выследить нас.

В эту минуту Алида поступила необыкновенно. Она пришла ко мне. Она улыбалась. Она была прекрасна, как ангел бури, поддерживающий и направляющий гибнущее судно.

— Ты не все прочел, — сказала она мне. — Вот еще письма, которые дали Бианке для меня, когда она уезжала из Женевы. Я скрыла их от тебя, и теперь я хочу, чтобы ты их прочел.

Первое из этих писем было от Юсты де-Вальведр.

«Где же вы, сестрица? — писала она. — Ваша польская приятельница уехала из Вевэ, значит, она поправилась? Она едет в Италию, и вы спешите туда за ней, ни с кем не простившись! Значит, дело идет об оказании ей большой услуги, и ей нужна большая помощь?

Это меня не касается, скажете вы. Но позвольте мне сказать вам, что я тревожусь за вас, что меня беспокоит ваше здоровье, пошатнувшееся с некоторых пор, беспокоят взволнованный вид Обернэ, подавленный вид брата, таинственные мины Бианки. Совсем не похоже, чтобы она ехала в Италию…

Дорогая, я не задаю вам вопросов, вы отказали мне в этом праве, принимая мои заботы за пустое любопытство. Ах, сестрица, вы никогда меня не понимали. Вы не захотели прочесть в моем сердце, а я не сумела открыть вам его, я, неловкая старая дева, то резкая, а то боязливая. Вы справедливо не находили меня любезной, но вы напрасно считали, что я не способна любить и что я вас не люблю!

Алида, вернитесь, или, если вы еще близко от нас, не уезжайте! Тысяча опасностей окружает привлекательную женщину. Сила и безопасность заключаются только на лоне семьи. Ваша семья кажется вам иногда чересчур серьезной, мы это знаем и попытаемся исправиться. А может быть, всего более не нравлюсь вам я… Ну что же, если нужно, я уеду. Вы упрекали меня в том, что я становилась между вами и вашими детьми и захватывала всю их любовь. Ах, займите мое место, не оставляйте их, и вы меня больше не увидите. Но нет, вы добры, и подобная досада не достойна вас. Не могли же вы думать когда-либо, что я ненавижу вас, я, которая отдала бы всю свою жизнь для вашего счастья? И я прошу у вас прощения, если иногда была к вам несправедлива или нетерпелива. Вернитесь, вернитесь! Эдмон сильно плакал после вашего отъезда, такого непредвиденного. У Паолино же престранная фантазия: он уверяет, что вы в соседнем саду. Утверждает, что как-то видел вас там, и ему никак не могут помешать карабкаться на трельяж, откуда он смотрит за ту стену, где вы ему представились и где он все еще ждет вашего появления. Павла, которая так любит вас, очень огорчена, так что муж ее ревнует. Аделаида, на глазах которой я пишу, тоже хочет сказать вам несколько слов. Подобно мне, она говорит вам, что надо верить в нас и не покидать нас».

Письмо Аделаиды, более робкое и менее нежное, было еще трогательнее в своем чистосердечии.

«Chère madame,

вы уехали так поспешно, что я не успела задать вам один важный вопрос. Как отделать рубашки Эдмона и Паолино — кружевами, вышивками или просто рубцом? Сама я стояла за твердые, белые и совсем гладкие воротнички и манжеты, но помнится, вы говорили, что это чересчур напоминает бумагу и чересчур сухо обрамляет эти веселые и милые круглые личики. Роза, которая непременно высказывает свое мнение, особенно когда ее совсем о том не просят, стоит за кружево. Павла стоит за вышивку. Но я, заметьте, прошу вас, какая я рассудительная, я утверждаю, что эти детские мордочки должны прежде всего нравиться их мамаше, и что, кроме того, она имеет в тысячу раз более вкуса, чем мы, простенькие уроженки Женевы.

Будьте же добры ответить поскорее, chère madame. Все тут желают угодить вам и во всем слушаться вас. Вы унесли с собой часть нашего сердца и так внезапно. Это нехорошо с вашей стороны, что вы не дали нам времени поцеловать ваши прекрасные руки и сказать вам то, что я говорю вам здесь: исцелите вашу приятельницу, не очень утомляйтесь и возвращайтесь поскорее, ибо я пересказала все свои сказки, чтобы заставить Эдмона потерпеть и Паолино заснуть. Павла вам пишет. Мои отец и мать шлют вам самый сердечный привет, а Роза требует, чтобы я сказала вам, что она заботливо ухаживает за любимым вами большим миртовым деревом и прилагает к моему письму цветок от него и поцелуй для вас».

— Какая уверенность в моем возвращении! — сказала Алида, когда я кончил читать. — И какой контраст между заботами этого счастливого ребенка и молниями нашей Синайской вершины! Ну, что с тобой? Или тебе не хватает мужества? Разве ты не видишь, что чем больше мне его нужно, тем больше его у меня является? Ты, должно быть, находишь, что я была весьма несправедлива относительно моего мужа, его старшей сестры и этой невинной Аделаиды? Ну что же, пусть! Ты не можешь упрекать меня сильнее, чем я сама упрекаю! Я сомневалась в этих чудесных и чистых сердцах, я отрицала их, чтобы заглушить в себе сознание преступности своей любви. И что же, теперь, когда мои глаза раскрылись, и я вижу, какими друзьями я пожертвовала ради тебя, я мирюсь со своим преступлением, и унижение мое заглажено. Мне приятно сказать себе, что ты не подобрал меня, как птицу, выброшенную из гнезда и объявленную недостойной снова занять в нем свое место. Тем не менее, заслуга сострадания на твоей стороне. Ты все-таки почерпнул в своём великодушном сердце силу приютить меня тогда, когда я могла считать себя опозоренной, и когда ты видел, что меня топчут ногами. Но теперь Вальведр берет свои слова назад, Юста протягивает мне объятия, стоя на коленях передо мной, а кроткая Аделаида указывает мне на моих детей, говоря, что они меня ждут и оплакивают! Я могу вернуться к ним и жить с ними независимо, а мне будут служить, меня будут ласкать, благодарить, меня простят и будут благословлять! Теперь ты свободен, дорогой мой. Ты можешь покинуть меня без угрызений совести и беспокойства. Ты ничего не испортил, ничего не разрушил в моей жизни. Наоборот, этот премудрый муж и эти боящиеся суждений света друзья будут тем более щадить меня, что они видели меня готовой все порвать. Ты видишь, что мы можем расстаться, и никто не станет высмеивать нашу кратковременную любовь. Даже сам Анри, этот невоспитанный женевец, принесет мне повинную, если я добровольно откажусь от того, что он называет моей причудой. Ну, что же ты намерен делать? Отвечай! Отвечай же! О чем ты задумался?

Среди самых роковых сцеплений судьбы бывают минуты, когда Провидение протягивает нам спасительную доску и как бы говорит нам: схватись за нее, или ты погиб. Я слышал этот таинственный голос над бездной, но притягательная сила бездны переселила и увлекла меня.

— Алида, — вскричал я, — не может быть, чтобы ты предлагала мне это для того, чтобы я принял? Ты этого не желаешь, ты на это не рассчитываешь, нет, не правда ли?

— Ты понял меня, — отвечала она, становясь передо мной на колени, рука в руку в клятвенной позе. — Я принадлежу тебе, и весь остальной мир для меня не существует! Ты для меня все. Ты заменяешь мне отца и мать, покинувших меня, мужа, которого я бросаю, и друзей моих, которые станут проклинать меня, и детей моих, которые позабудут меня. Ты — мои братья и сестры, как говорит поэт, и потерянное мною отечество! Нет, я не вернусь назад, и раз это моя судьба — превратно понимать обязанности семьи и общества, по крайней мере, я посвящу свою судьбу любви! Разве это ничто, и разве тот, который внушает мне это, не удовольствуется этим? Если же да, если для тебя я первая из женщин, то не все ли мне равно — быть последнею в глазах всех других? Если мои провинности относительно их представляют заслуги относительно тебя, то на что же мне жаловаться? Если там страдают и если мне больно оттого, что я причина этих страданий, то я горжусь этим. Это искупление за мои прошлые ошибки, за которые ты меня упрекал, это моя пальма мученичества, и я кладу ее к твоим ногам.

Одно только может извинить меня за то, что я принял жертву этой страстной женщины — а именно, та страсть, которую она стала внушать мне с этой самой минуты и которая больше ни разу не пошатнулась. Я, конечно, достаточно уже виновен, и мне нечего прибавлять еще к тяжести, лежащей на моей совести. Мое бегство с ней было дурной идеей, подлой дерзостью, местью или, по меньшей мере, слепой реакцией моей оскорбленной гордости. Алида была лучше меня, она приняла мою преданность всерьез, и, если ее вера в меня была лишь припадком лихорадки, то лихорадки продолжительной и сжимавшей потом всю ее остальную жизнь. Во мне же пламя часто волновалось, точно колеблясь от ветра, но оно больше не погасало. Отныне меня поддерживало не одно уже тщеславие, а также благодарность и любовь.

С этой минуты в нашей жизни наступила некоторого рода тишина, тишина обманчивая и прикрывавшая немало опять и опять зарождающихся тревог. Но никогда более не возобновлялся вопрос о том, чтобы нам передумать и разойтись.

В тот же самый день, ввиду нашего отчаянного положения, мы приняли кое-какие прекрасные решения. Смелость свою мы превратили в осторожность, и безумие — в благоразумие. Я отказался от своей вражды к Вальведру, а Алида — от своих жалоб на него. Отныне она говорила о нем только изредка, тем кротким и печальным тоном, которым она говорила о своих детях. Мы отказались от улыбавшихся нам грез о свободном торжестве и стали тщательно скрывать и наше пребывание в Париже, и нашу интимность. Алида постаралась объясниться с мужем в письме к Юсте, подобно тому, как Вальведр объяснялся с ней в своем письме к Обернэ. Она настаивала на разводе, но обещала вести такую скромную жизнь, что никому нельзя будет выступить ее обвинителем перед Вальведром.

«Я хорошо знаю, — писала она, — что мое продолжительное отсутствие, мое неведомое место жительства, мое необъяснимое исчезновение могут возбудить подозрения, и что было бы лучше, чтобы жена Цезаря не была заподозрена. Но раз Цезарь не хочет грубо отрекаться от жены, и дело идет о том, чтобы расстаться без горьких упреков, то жена сохранит благопристойность и не будет выставлять напоказ своей перемены имени. Наоборот, она скроет его, она не будет видеться ни с кем, кто мог бы угадать и видеть правду. Она умрет для света на несколько лет, если это понадобится, и от вас будет всецело зависеть объявить, что она действительно в монастыре, ибо она будет жать потаенно, за густыми занавесками. Если это еще не все то, что желает и советует Цезарь, то, по крайней мере, это все, что он может требовать, ибо он никогда не был деспотом и не исключал свободы из брака, как не исключает ее в миру.

Я прошу у него позволения, — добавляла она, — не соглашаться на предлагаемый им разговор с ним. Я недостаточно сильна для того, чтобы мне не было очень больно противиться ему. Но зато я достаточно сильна для того, чтобы никакое человеческое соображение не могло пошатнуть моей решимости».

В конце письма она, в свою очередь, просила у Юсты прощения за свои несправедливости и предубеждения, заявляя притом, что не примет никакой денежной помощи, как бы она ни была незначительна.

Когда она стала писать детям, Павле и Аделаиде, она плакала до того, что смочила слезами записку к этой последней, в которой решала, с игривой серьезностью, важный вопрос о воротничках и рубашках. Ей пришлось написать ее снова, причем она употребляла великодушные и наивные усилия скрыть от меня грызущее ее горе.

Я бросился к ее ногам, умоляя ее ехать со мной в Женеву.

— Я провожу тебя до границы, — сказал я ей, — и спрячусь там на даче Мозервальда. Ты проведешь три дня, неделю, если хочешь, со своими детьми, а потом мы опять убежим. А позднее, как только ты почувствуешь опять потребность поцеловать их, мы снова съездим в Женеву. Если бы ты вернулась в Вальведр, ты вела бы точно такую же жизнь. Ты завещала бы их раза два или три в год. Не плачь же больше или не скрывай своих слез от меня. Признаюсь, я рад, что ты плачешь, потому что я постоянно открываю, что ты не заслуживаешь тех упреков, которые тебе делали, и что ты настолько же нежная мать, насколько верная любовница. Но я не хочу, чтобы ты долго плакала, когда я могу одним словом осушить твои прекрасные глаза. Едем же, едем! Не пиши других писем. Ты увидишь опять своих друзей, сыновей, сестер и отечество, которое ты принесла мне в жертву, но которое для тебя не потеряно!

Она отказала, не желая объяснять причины своего отказа. Наконец я так пристал к ней с расспросами, что она сказала:

— Бедное дитя мое, я не спросила у тебя, на что мы живем, и где ты достаешь деньги. Ты, должно быть, закабалил свою будущность, занял под залог будущих заработков. Не говори мне ничего, пусть я отлично знаю, что ты принес для меня какую-нибудь большую жертву, или совершил большую неосторожность, и я нахожу это весьма простой вещью с твоей стороны. Но я не должна злоупотреблять твоим самоотвержением для удовлетворения моих личных желаний. Нет, нет, я не согласна, не настаивай, не отнимай у меня той единственной заслуги, которой я могу отплатить тебе. Я должна пострадать, поверь — это хорошо для меня, это очищает меня. Любовь была бы, право, чересчур легка, если бы ей можно было отдаваться, не нарушая своих других обязанностей. Но оно не так и, если бы Вальведр слышал меня, он сказал бы, что я богохульствую или высказываю софизм. Он не понимал, что то, что он называл преступной праздностью, могло быть идеальным самоотвержением, требуемым мною от него. Но, по-моему, софизм заключается в неверии в то, что страсть есть принесение в жертву всего самого дорогого и священного, и вот почему я хочу, чтобы ты брал меня, лишенную всякого другого счастья, кроме счастья твоей близости…

Да, теперь я тоже думаю, что несчастная Алида произносила ужасающий софизм; что Вальведр был прав, что исполненный долг делает любовь горячее, и что только долг придает любви прочность, тогда как угрызения совести ее сушат и убивают. Но в торжестве страсти, в упоении благодарности, я слушал Алиду точно оракула божественных тайн, точно жрицу истинного Бога, и разделял ее беспредельную мечту, ее стремление к невозможности. Я говорил себе также, что не одна же существует дорога для стремления к истине; что если совершенство, по-видимому, заключается в святости долга и в возвышенных семейных добродетелях, то ведь имеется же убежище, оазис, новый храм для тех, алтари и очаги которых низвергнул рок; и что это право убежища на вершинах не есть холодное воздержание и добровольная смерть, но животворящая любовь. Мы, перебежчики общества, могли еще построить святилище в пустыне и служить небесной вере в идеал. Не были ли мы ангелами в сравнении с теми грубыми кутилами, которые развращают себя злоупотреблениями положительной жизни? Алида, разбившая целое существование для того, чтобы следовать за мной, не была ли достойна нежного и почтительного сострадания? Я сам, энергично принимающий и ее сомнительное прошлое и позор, которому она могла подвергнуться, не был ли более щекотливым и благородным человеком, чем тот, который ищет в разврате или в алчности забвения своих грез и избавления от своей гордости?

Но общественное мнение, ревниво охраняющее заведенный порядок, не желает, чтобы люди уединялись от него, и относится гораздо терпимее к тем, кто предается легкому пороку и распространенным недостаткам, чем к тем, кто живет смирно и стремится к непосвященным им заслугам. Оно неумолимо к тем, кто ничего не просит у него, к любовникам, не желающим его прощения, к мыслителям, разговаривающим с Богом и не советующимся с ним.

Таким образом, Алида и я вступали не только в фактическое одиночество, но и в одиночество чувств и мысли. Оставалось узнать, достаточно ли мы сильны для этой страшной борьбы.

Мы составили себе эту иллюзию, которая и поддерживала нас, пока длилась. Но для того, чтобы жить таким образом без скуки и страха на пустынном острове, нужны или крупные умственные качества, или большая опытность жизни. Меня терзал страх, а скука грызла мою несчастную подругу.

Она сделала все, что было нужно, чтобы добиться расторжения своего брака. Вальведр ничему не противился, но говорили, что он уехал в далекое путешествие, не представив суду своего собственного прошения. Он, очевидно, хотел принудить свою жену хорошенько поразмыслить прежде, чем связать себя со мной, а так как отсутствие его могло затянуться на неопределенное время, то временное испытание, требуемое законом, грозило моей страсти ожиданием, превышающим мои силы. Этого ли хотел этот странный человек, этот загадочный философ? Полагался ли он на целомудрие своей жены до того, что подвергал ее опасностям моего нетерпения, или он предпочитал, чтобы она изменила ему совсем, что предохранило бы ее от продолжительности моей страсти? Во всяком случае, он меня глубоко презирал, а я был принужден прощать ему это, ибо видел, что все его заботы клонились единственно к тому, чтобы смягчить тяжелую участь Алиды.

Эта бедная женщина, видя, что союз наш бесконечно откладывается, победила в себе последнюю щепетильность и выказала огромное великодушие. Она предложила мне свою любовь без всяких ограничений, а я, в порыве исступления, чуть было не принял. Но я видел, какая это для нее жертва, и с каким страхом шла на она то, что считала последним словом любви. Я знал, какие ужасы могло воздвигнуть перед ней ее собственное воображение и мысль о ее падении, так как она гордилась тем, что никогда не изменила букве своих клятв: так выражалась она, когда я, движимый тревожным и ревнивым любопытством, расспрашивал ее о прошлом. Она думала также, что вожделение у мужчин есть единственная пища любви, и на деле она столько же опасалась брака, сколько и прелюбодеяния.

— Если бы Вальведр не был моим мужем, — говаривала она часто, — он и не подумал бы забросить меня для науки, он и теперь еще был бы у моих ног!

Это понятие, такое же превратное относительно Вальведра, как и относительно меня, было трудно искоренить в тридцатилетней женщине, не поддающейся никакой перемене, и я не захотел принять счастья, омоченного ее слезами. Отныне я достаточно знал ее, чтобы понимать, что она не поддается никакому влиянию, что ее ничем нельзя убедить и что, если желаешь видеть ее всегда восторженной, следует предоставить ее собственному почину. Жертвовать собой она еще могла, но не могла не жалеть о своей жертве, и увы, быть может, жалеет о ней ежечасно.

Это было верной нотой, и когда я оттолкнул от себя счастье, гордясь возможностью сказать, что я обладаю сверхъестественной силой, я увидал, что хорошо понял ее, ибо любовь ее ко мне удвоилась. Не знаю, долго ли бы я был в состояния так побеждать самого себя. Тревожные обстоятельства заставили меня направить свои заботы в другую сторону.