Я недолго думал о том, что мне делать с этой окаянной шайкой, и пошел прямо к ферме, полагая, что мне будет легко отодвинуть запор у ворот и ввести на двор незваных гостей. Потом я бы разбудил работников, заявил бы им о потраве, а они уж бы распорядились, как знали.
Подходя к ферме, я обернулся случайно и увидел, что сзади меня кто-то бежит по дороге. Думая, что это хозяин мулов и что нам придется, может быть, поссориться с ним, я взвел курок ружья. Оказалось, что это Жозеф: он проводил Брюлету до деревни и возвращался на ферму.
— Что ты здесь делаешь, Тьенне? — сказал он, подбегая ко мне во всю прыть. — Ведь я говорил тебе, чтобы ты не выходил из дому. Ты попадешь в смертельную беду. Пусти скорее лошадь и оставь в покое мулов. Должно терпеть то, чему нельзя помешать, чтобы не нажить себе еще новой беды.
— Спасибо, товарищ, — отвечал я. — Нечего сказать, славные у тебя друзья: они приходят пасти свой скот на наших полях, а им тут еще и слова не скажи!.. Ладно, брат, ладно! Ступай себе своей дорогой, если тебе страшно, а я доведу это дело до конца и получу удовлетворение, по суду или силой.
При этих словах я остановился, чтобы отвечать Жозефу. Мы услышали отдаленный лай собаки. В ту же минуту Жозеф схватился за веревку, на которой я вел лошадь и сказал мне:
— Ради Бога, Тьенне, уйдем поскорее! Это собаки погонщика. Если ты не хочешь, чтобы они разорвали тебя на куски, пусти скорей лошадь. Видишь, она узнала голос своих спутников: теперь тебе с ней не справиться.
Он сказал правду. Лошадка сначала подняла уши, как бы прислушиваясь, потом опустила их назад — что у лошадей несомненный признак великой досады — и вдруг заржала, запрыгала, забрыкала. Мулы принялись скакать вокруг нас. Мы едва успели отскочить в сторону, и вся шайка, как вихрь, помчалась туда, где раздавался лай собаки.
Мне все-таки не хотелось уступать. И так как собаки, собрав стадо, подходили к нам как будто для того, чтобы потребовать у нас отчета, я поднял ружье и решился убить первую, которая разинет рот.
Жозеф опередил меня. Он вышел вперед и, подозвав собак, сказал:
— Так-то вы делаете свое дело! Вместо того чтобы караулить стадо, вы гоняетесь за зайцами по полю. Вот, постойте, задаст вам хозяин, как проснется, да не найдет вас на месте.
Волчец и Сатана, чувствуя свою вину, повиновались Жозефу. Он вывел их в ту часть поля, которая была под паром и где мулы могли пастись, не причиняя вреда, говоря, что они останутся тут до возвращения хозяина.
— Нет, Жозе, — сказал я, — это дело не может кончиться так тихо. И если ты не скажешь мне, где их хозяин, я останусь здесь, дождусь его, объясню ему дело и потребую вознаграждения за убытки.
— Видно, ты не знаешь погонщиков, — сказал Жозеф, — если думаешь, что с ними так легко ладить. И то правда, что они сюда редко заходят. Обыкновенно они прямо из Бурбонезского бора через Мейан и Эпинас переходят в Шёррский лес. Я совершенно случайно встретился с ними в нашем лесу, где они отдыхали на пути в Сент-У, и с одним из них, по имени Гюриель, познакомился. Он идет теперь на ардантские заводы перевозить уголь и руду. Чтобы одолжить меня, он решился потерять часа два или три, отделился от товарищей и вышел из песчаного края, где пролегает дорога, по которой они обыкновенно следуют, и где мулы могут пастись, не причиняя вреда. Может быть, он думал, что и в нашей хлебной стране можно делать то же самое… Не спорю, это очень дурно с его стороны, но не советую тебе говорить ему об этом.
— Ну уж, брат, извини: непременно скажу, — отвечал я. — Я знаю теперь, какого поля эта ягода… Погонщик! Знаем мы их. Я хорошо помню, что мне рассказывал о них мой крестный отец Жерве, лесничий. Это народ дикий, злой и грубый. Он убьет человека, как кролика. Он думает, что имеет право кормить свою скотину за счет бедного крестьянина, а когда ему этого не позволять и он должен будет уступить силе, так он после приведет целую шайку своих товарищей, переморит у вас скот, подожжет дома или наделает чего-нибудь еще хуже. Ведь они помогают друг другу, как воры на ярмарке.
— Так-как ты знаешь их, — отвечал Жозеф, — то не грех ли тебе из-за пустого накликать беду на моего хозяина и твое семейство. Я знаю, что это скверное дело. И когда Гюриель сказал мне, что переночует здесь и ляжет спать на дворе, как он везде и всегда это делает, я указал ему вон на тот шалаш и просил не пускать мулов на засеянную землю. Гюриель добрый малый и обещал мне это охотно, но он горяч и ни за что не уступит, хотя бы на него напала вся наша деревня. Конечно, ему плохо придется, но я спрашиваю тебя, Тьенне, ну стоят ли десять или двенадцать четвериков хлеба — я кладу уж самое большое — жизни человека и тех последствий, которые влечет за собой убийство? Ступай же лучше домой, присмотри, если хочешь, за глупой скотиной, но не ссорься ни с кем, пожалуйста. И если тебя завтра будут спрашивать, то скажи, что ты ничего не видел.
Я должен был согласиться с Жозефом и пошел домой, совершенно недовольный окончанием дела, потому что отступать перед опасностью для стариков — дело благоразумия, а для молодости — великая досада. Я подходил уже к дому, в твердой решимости не ложиться спать, как вдруг заметил, что у меня в окнах свет. Я удвоил шаги и вижу, что дверь, которую я запер на запор, растворена настежь. Я вхожу, не робея, и нахожу у себя человека, который подсел к печке, раздул огонек и закуривает себе трубку. Когда он обернулся и посмотрел на меня так спокойно, как будто это я пришел к нему в гости, я узнал в нем замазанного человека, которого Жозеф называл Гюриелем.
Гнев взорвал меня. Я затворил дверь и, подходя к нему, сказал:
— Очень рад, что вы пожаловали к волку в пасть. Мне нужно сказать вам слова два-три…
— Четыре, если угодно, — отвечал он, садясь на корточки и вытрясая огонь из трубки, в которой табак отсырел и не зажигался. Потом прибавил, как будто в насмешку: — И щипцов-то у вас нет: огня нечем захватить!
— Щипцов нет, — сказал я, — а есть добрая дубина, чтоб поразгладить вам кости.
— Это за что? — спросил он, нимало не теряя прежнего спокойствия. — Вы сердитесь на меня за то, что я вошел к вам без позволения? Вольно же вам не сидеть дома… Я стучался, просил огня: в этом добре никому не отказывают. Мне не отвечали. Кто молчит, тот согласен, подумал я и отворил задвижку. Зачем не держите замков, если боитесь воров?.. Я осмотрелся кругом, заглянул в постель — все пусто, и я закурил трубку. Вот и все. Что же вы тут находите дурного?
Сказав это, он взял ружье в руки — как будто бы для того, чтобы осмотреть замок, но собственно для того, чтобы сказать мне: «если ты, брат, вооружен, так и я также в долгу у тебя не останусь».
Я хотел было сначала приложиться в него, чтобы поубавить в нем спеси, но, вглядевшись хорошенько, нашел, что у него такое открытое лицо и такие живые, добрые глаза, что гнев во мне стал утихать, а зашевелилась гордость. Ему было лет двадцать, не больше. Он был высок и статен, и если бы его вымыть и обрить, из него вышел бы прекрасный мужчина. Я поставил ружье к стене и подошел к нему без всякого страха.
— Поговорим, — сказал я, садясь возле него.
— Сколько угодно, — отвечал он, также положив ружье.
— Ваше имя Гюриель?
— А ваше — Этьенн Депардье?
— Каким образом вы узнали мое имя?
— А вы каким образом узнали мое? От нашего приятеля Жозефа Пико?
— Так это ваших мулов я поймал?
— Поймали? — сказал он, привстав от удивления. Потом, засмеявшись, прибавил — Шутить изволите! Их не так-то легко поймать.
— Очень легко! — отвечал я. — Стоит только поймать лошадку.
— Вот как! Вам это известно, — сказал он, взглянув на меня недоверчиво, — а собаки-то?
— Собак нечего бояться тому, у кого в руках доброе ружье.
— Ты убил моих собак? — вскричал он, вскочив на ноги, и лицо его вспыхнуло гневом.
Ого, подумал я, малой-то он веселый, а при случае может и обозлиться.
— Я мог бы их убить, — отвечал я, — и отвести ваших мулов на ферму, где вам бы пришлось вести переговоры с дюжиной добрых парней. Я не сделал этого только потому, что Жозеф остановил меня, сказав, что вы один и что низко было бы, из одного убытка, подвергать опасности жизнь человека. Я согласился с ним и ушел. Но теперь мы, кажется, с вами один на один. Ваш скот изгадил все поле у меня и у моей сестры, а потом вы вошли ко мне в мое отсутствие, а это дерзко и бесчестно. Не угодно ли вам теперь извиниться передо мной и удовлетворить меня за убыток, а не то…
— А не то что? — перебил он с усмешкой.
— А не то — разделаться со мной по правам и обычаям Берри, а они, я думаю, те же, что и у вас, когда берут кулаки в адвокаты.
— То есть, по праву сильного? — сказал он, заворачивая рукава. — Пожалуй, это лучше, чем жаловаться да судиться. И если тут нет засады…
— Мы выйдем отсюда, — сказал я, — и тогда вы увидите, один я или нет… Вам не за что оскорблять меня: когда я вошел, ваша жизнь висела у меня на конце дула. Но оружием у нас бьют только волков да бешеных собак. Я не хотел поступить с вами, как со зверем. Теперь я вижу, что у вас есть также ружье, но мне кажется, что людям низко угощать друг друга пулями, когда им даны сила и разум. Вы, кажется, не злее меня, и если у вас достанет…
— Постой, дружок! — сказал он, подводя меня к огню, чтобы лучше рассмотреть. — Напрасно ты так торопишься: ведь я гораздо старше тебя, и хотя ты, кажется, плотен и дюж, а я не могу поручиться за твою кожу. Не лучше ли тебе попросить меня хорошенько и положиться на мою справедливость?
— Довольно, — сказал я, сбивая с него шляпу, чтобы рассердить его, — мы сейчас увидим, кому из нас придется попросить хорошенько.
Он спокойно поднял шляпу и, положив ее на стол, спросил:
— А как у вас это делается?
— Между людьми молодыми, — отвечал я, — не должно быть ни хитрости, ни обмана. Мы боремся просто: бьем куда можем, кроме лица. Кто возьмет палку или камень, тот считается подлецом и убийцей.
— Совершенно так же, как и у нас, — сказал он. — Пойдемте же. Я буду щадить вас, но если расхожусь слишком, так вы уж лучше сдайтесь, потому что, сами знаете, есть минута, когда за себя нельзя отвечать.
Мы вышли в поле, сняли платье, чтобы не драть его понапрасну, и схватились бороться. Выгода была на моей стороне: мне было гораздо легче ухватить его, потому что он был целой головой выше меня. Притом же он не был разгорячен и боролся слегка, думая, что ему легко будет свалить меня. При первой схватке я сбил его с ног и положил под себя, но в ту же минуту он оправился и прежде, чем я успел ударить его, вывернулся, как змея, и стиснул меня так крепко, что у меня дух занялся. Я успел, однако ж, встать прежде него, и мы снова схватились. Видя, что со мной шутить нельзя — я порядочно начистил ему бока и плечи — он принялся платить мне тем же, и, нужно сказать правду, кулак у него был, как гиря. Но я бы скорей умер, чем уступил, и всякий раз, как он мне кричал «сдайся», у меня прибывало храбрости и силы, и я отплачивал ему той же монетой.
Целую четверть часа борьба шла почти ровно. Наконец я стал изнемогать, между тем как он только что расходился. Он был не сильнее меня, но старше летами и гораздо спокойнее. Как ни бился я, а он повалил меня и стиснул так крепко, что я не мог выбиться из-под него, но сдаваться не хотел.
Увидев, что я скорей умру, чем сдамся, он поступил со мной великодушно.
— Будет с тебя, — сказал он, отпуская меня. — Я вижу, что у тебя голова крепче, чем кости — я мог бы тебе их все переломать, а она бы мне все-таки не уступила. Ну, молодец, будем же теперь друзьями. Я извиняюсь перед тобой в том, что вошел к тебе без спроса и желаю знать, сколько причинил тебе убытку. Я спорить не стану и заплачу тебе так же честно, как поколотил тебя. Потом ты дашь мне стакан вина, и мы расстанемся добрыми друзьями.
Окончив расчет и положив в карман три экю, которые он дал мне на мою долю и долю моего зятя, я принес вина, и мы уселись за стол. Три добрых кружки исчезли в одну минуту, потому что у нас горло-то порядочно пересохло от драки, да и притом, у моего гостя был такой сундук, в который можно было влить сколько угодно. Я нашел, что он добрый собеседник, отличный говорун и любезен как нельзя более. Со своей стороны я также не хотел отстать от него, потчивал его напропалую и так клялся ему в дружбе, что стекла дрожали.
Он, по-видимому, ничего не чувствовал после драки, а у меня так, признаюсь, все кости болели. Я не хотел, однако ж, показать этого и даже вызвался спеть песню, но слова с трудом лезли из горла, на котором я чувствовал еще следы его железных пальцев. Гюриель расхохотался.
— Товарищ, — сказал он, — ни ты, ни твои не понимаете, что такое песни. Ваши песни и голоса так же бедны и жалки, как ваши мысли и забавы. Вы, как гусеницы, вечно дышите одним и тем же воздухом и сосете одну и ту же кору. Вы думаете, что мир кончается за теми голубыми холмами, которые возвышаются у вас на небосклоне, тогда как это и не холмы даже, а леса моей родины. А я тебе скажу, Тьенне, что там мир только начинается. И если б ты пошел скоро, то тебе пришлось бы идти много дней и ночей, прежде чем ты вышел бы из наших лесов, перед которыми ваши леса — огород цветного гороха. И потом ты увидел бы горы, а там опять такие леса, каких ты никогда не видывал — сосновые леса Оверни, неизвестные вашим тучным равнинам. К чему, впрочем, говорить тебе о тех странах, которые тебе не суждено никогда увидеть? Берриец, я знаю, голыш, который перекатывается себе из одной борозды в другую, непременно возвращаясь на правую сторону, если как-нибудь сохой перекинет его на левую. Он дышит воздухом тяжелым, любит покой и удобства. В нем нет любопытства. Он копит деньгу, бережет ее как зеницу ока, но пустить в оборот не сумеет и не посмеет. Я говорю не о тебе, Тьенне: ты за свое добро постоишь горою. Но чтобы увеличить его, ты не отважишься на промысел. А мы, перелетные птицы, живем везде, как у себя дома.
— Согласен, — отвечал я, — только ремесло-то ваше не похвальное. А по-моему, лучше быть не так богатым, да зато иметь спокойную совесть. А у вас, друг Гюриель, совесть не может быть спокойна, когда вы на старости дней начинаете наслаждаться дурно нажитым добром. Но теперь не о том речь идет. Ты смеешься над моим пением — что, ты сам можешь спеть лучше?
— Я не говорю этого, Тьенне. Я говорю только, что песня, жизнь на воле, край дикий, бойкость в уме, и, если ты хочешь, умение нажить копейку, не оглупев при этом — все это, брат, связано между собой как кольца одной цепи. Я говорю, что кричать — не значит петь, и как вы там себе ни орите в поле да по кабакам, а музыки я тут не вижу. Музыка у нас, а не у вас. Твой друг Жозе понял это. У него, брат, чувства-то потоньше твоих, а ты, я вижу, не понял бы этой разницы, даже если бы я стал толковать тебе ее три года. Ты берришонец с головы до ног, как воробей с головы до ног воробей. Каков ты теперь, таким будешь и через пятьдесят лет: грива-то у тебя только побелеет, а мозг-то останется все тот же.
— Что ж это я показался тебе таким глупым? — сказал я, обидясь.
— Глупым? — повторил он. — Нисколько! Ты прост сердцем, но себе на уме: таков ты есть, таким и будешь. А живости в теле и легкости на душе от тебя и спрашивать нечего. И вот почему, дружище, — прибавил он, показывая на утварь и посуду, расставленную по избе. — Посмотри-ка, какие у вас пузатые постели, где вы спите в пуху по самое горло. Вы народ работящий, вечно возитесь с заступом да лопатой и трудитесь в поте лица, пока светит солнце, а потом, чтобы отдохнуть, вам нужно гнездышко из перышков. А мы, народ лесной, разболелись бы не на шутку, если б нам пришлось заживо положить себя в простыни да покрывала. Шалаш из ветвей, да постель из сухих листьев — вот и вся наша утварь. И даже те из нас, кто странствует постоянно и не постоит за издержками в трактир, не выносят над своей головой постоянной крыши. В глубокую зиму они спят под открытым небом, положив голову на седло, и снег служит им белой простыней. А ты? Посмотри-ка, чего только у тебя нет: и поставец, и столы, и стулья, славная посуда, глиняные горшки, доброе вино, кочерга да ухваты, суповая миска и Бог знает что еще! Все это необходимо для вашего счастья. Вам нужен добрый час, чтобы набить себе брюхо. Вы жуете как быки, отрыгающие жвачку, и когда вам приходится встать на ноги и снова приниматься за работу, так у вас щемит сердце, а это бывает каждый Божий день раза по два или по три. Вы тяжелы и неуклюжи умом, как ваша ломовая скотина. В воскресенье засядете за столы, наешьтесь слишком и чересчур напьетесь, полагая, что отяготить себе брюхо — удовольствие и отдых. Вздыхаете по девушкам, которые скучают с вами, сами не зная почему. Выплясываете неуклюжие танцы в домах или на гумне, где можно задохнуться — и день отдыха и веселья ложится лишней тяжестью на ваши умы и желудки, и вся неделя потом вам кажется оттого тяжелее, печальнее и длиннее. Вот жизнь, брат, которую вы ведете! Любя покой, вы слишком многое затеваете, и, живя слишком хорошо, вы почти вовсе не живете.
— А как же живут ваши братья, погонщики? — сказал я, несколько озадаченный его словами. — Я говорю не о твоей стороне: я ее не знаю, а о тебе самом, любезнейший. Вот ты сидишь здесь напротив меня, положа локти на стол, пьешь преисправно и, кажется, очень доволен тем, что тебе есть с кем поболтать и покурить трубку. Что ж ты, небось, иначе создан, чем все мы, грешные? И когда ты лет двадцать поживешь той дикой жизнью, которую так выхваляешь, и наживешь себе, наконец, копейку, разве ты не истратишь эту трудовую копейку на то, чтобы обзавестись женой, домом, столом, постелью, добрым вином и покоем?
— Ух, сколько вопросов задал ты мне вдруг, — сказал погонщик мулов. Постараюсь ответить на них, как сумею. Я пью и болтаю, потому что человек, и люблю вино. Добрый стол и беседа мне нравятся более, нежели тебе, потому что я к ним не привык и не имею в них непременной нужды. Я всегда на ногах, ем наскоро, пью чистую воду, сплю на листьях первого встречного дерева, и когда, случайно, нападу на хороший стол и доброе вино — для меня это праздник, а не постоянная потребность. Оставаясь иногда по целым неделям один, я обществу друга рад как находке и в час откровенной беседы с ним наговорю больше, чем другой в целый день кутежа и пьянства. Я всем наслаждаюсь более, нежели вы, потому что ничем не пользуюсь через меру. Не знаю, будут ли у меня когда-нибудь свой дом и жена, а если будут, то поверь мне, Тьенне, я буду более, нежели ты, благодарен Господу Богу, и более, чем ты, оценю сладость семейного счастья. Но клянусь тебе, моей хозяйкой не будет ни одна из ваших сдобных и краснощёких красавиц, будь у нее хоть двадцать тысяч приданого. Тот, кто ищет истинное счастье, никогда не женится на деньгах. Я могу полюбить только девушку белую и стройную, как наши молодые березы, одну из тех проворных красоток, которые цветут только в тени наших лесов и поют слаще, нежели ваши соловьи.
Такую девушку, как Брюлета, подумал я. Хорошо, что ее здесь нет: она презирает все, что ей знакомо, и могла бы, пожалуй, из одной прихоти влюбиться в этого черномазого.
Гюриель продолжал:
— Я не осуждаю тебя, Тьенне, за то, что ты идешь по тому пути, который лежит перед тобой, но мой путь нравится мне больше. Я очень рад, что познакомился с тобой, и если тебе случится надобность во мне, то обратись ко мне смело. От тебя я того же не требую. Я знаю вас, жителей равнин: вы пишете завещание, когда вам приходится идти верст за десять повидаться с родственником или другом. Мы — другое дело: мы летаем как ласточки и нашего брата почти везде можно встретить. Прости же, дай руку на прощанье, и если тебя одолеет скука, то кликни на помощь черного ворона: он припомнит, как без злобы отбарабанил песенку на твоей спине и как уступил тебе из уважения к твоей храбрости.