Из каждого трудного положения есть выход. Это знает любой бывалый человек.
Хорошо знал это и Петр Иванович.
Как ни сильно поразила его последняя неудача, все же утром он уже смог взять себя в руки. Из всех неприятных выходов надо было выбрать наименее неприятный. За такой пришлось счесть поездку в Томск к сильным деньгами. Предстояло кого-то убедить, что золото нащупано, что еще немного трат, немного усилий — и можно будет жить припеваючи.
Рабочие, кроме неизменных Никиты и Матвея, были отпущены с обязательствами. Степной связал на р. Кие плот, и быстрая река понесла его к Мариинску, где он должен был сесть на поезд к Томску.
Мы же, оставшиеся, занялись приготовлениями к зиме. Косили траву для Маруси и клали высокие стога сена. Припасали дрова. Утепляли помещения, конопатя щели, заделывая дыры, устраивая окна.
Женщины собирали и сушили ягоды и грибы.
Дней через десять прибыл на стан верховой почтарь Сироткин и передал письмо Адрианову.
— Страшно вскрывать ... — говорит Адрианов, доставая письмо из конверта.
Читает про себя. Царит полная тишина. Я и Фаина Прохоровна напряженно следим за выражением лица Трофима Гавриловича.
— Ну, что пишет, говори же, — сердится Фаина Прохоровна.
— Слушайте, — и Адрианов читает:
«Дорогой Трофим Гаврилович, дела устроил как будто ничего. Продал Запасный, и на вырученные деньги поставим гидравлические работы на Веселом. Переговорите со Степановым, не сдаст ли нам в аренду помещения — для нас, для рабочих и под имущество. Постарайтесь не слишком дорого.
На днях приеду сам и доставлю необходимое оборудование и припасы. Всего лучшего. П. Степной.»
Настроение сразу у всех поднялось.
На радостях Фаина Прохоровна дала к ужину вдвое больше простокваши, чем обыкновенно, за чаем же оказалось на столе земляничное варенье, сваренное на каком-то, несомненно контрабандном, сахаре.
Утром Андрианов уехал на гнедке к Степанову. Степанов — мелкий золотопромышленник. Он живет на своем маленьком прииске, который уже весь выработался, и занимается пчелами и коровами.
От его прииска до Веселого, где должны были вестись гидравлические работы, насчитывалось версты три. На Веселом никаких построек не было, и поэтому Петр Иванович хотел пока обосноваться у Степанова, чтобы затем, смотря по ходу работ, возвести на Веселом свои постройки.
Вечером Адрианов вернулся с письменным договором в кармане.
С утра занялись увязкой имущества в тюки для переправы на Степановский прииск. Под вечер приехал Степной с ямщиком, за которым шел караван из десятка лошадей с вьюками. Во вьюках были некоторые принадлежности работ (часть их Петр Иванович закупил на одном из приисков), табак, курительная бумага, мука, чай, сахар, свиное соленое сало, соль, крупа, леденцы, дешевые ткани, обувь, кожа и другие нужные в работе вещи.
В два дня все было переправлено на Степановский.
Слух о гидравлике у Петра Ивановича быстро разнесся по тайге, и тотчас по переезде явились наниматься рабочие. Их было взято человек восемь, разных возрастов и национальностей. Были старики, молодые, пожилые. Из них один немец, два украинца, один поляк, один татарин, один цыган и два великоросса.
Половина — бывшие каторжане, отбывшие срок каторги и вышедшие па вольное поселение.
Новое жилье было налажено быстро. Можно было приступать к работам.
Гидравлические работы являются дальнейшим развитием того, что называется смывом. Они применяются в том случае, если значительный золотоносный пласт лежит под мощным слоем без золота, и если золотоносный пласт сравнительно беден золотом, т.-е. выработка его помощью шахт и туннелей была бы невыгодна.
Если при наличии такого пласта имеется и значительный объем воды, уровень которой на много выше уровня места работы, то гидравлические работы могут быть с выгодою поставлены. Вода из имеющегося запаса, например, из реки, приводится по каналу к пласту и из канала направляется в систему железных труб, плотно скрепленных концами одна с другой. Диаметр труб колеблется в пределах от 30 до 50 см.
Система труб оканчивается водобоем или "носовкой" со стальным кольцом для выпуска воды с диаметром от 10 до 20 с.м. Так как точка приема воды находится на высоте от 60 до 150 м над точкою выпуска, то из кольца вырывается струя воды чрезвычайной силы.
Струя эта направляется на забой, т.-е. на место выработки пласта, и производит огромную работу, снося и смывая все, что лежит на «плотике» (пустая порода под золотоносными песками, называемая в горном деле почвенным слоем). Вода таким образом быстро удаляет все ненужное и обогащает пески. Для уловления золота на пути потока устраиваются шлюзы и плинтусы (порожки).
Для успеха гидравлических работ необходимо точно учесть напор воды и ее количество и обеспечить дальнейший выпуск смытых обломков или «хвостов», иначе работа может остановиться из-за загромождения этим материалом хода.
Наша гидравлика была, конечно, далека от технического совершенства. Не по нашим средствам они были. Напор воды и ее количество не вызывали сомнений, но шлюзы и отвод эфелей (песков) и хвостов пришлось отложить до лучшего времени.
После нивелировки с помощью рейки и уровня приступили к рытью канала, по которому вода должна была быть приведена из Кун дата к работам. Часть рабочих занялась изготовлением сплоток, на которые вода поступала бы из канала и затеи переходила бы в железные трубы.
Канал проходил дельной тайгой, и работа была очень тяжела.
Рабочие старики не выдерживали ее и уходили, или же их Адрианов рассчитывал.
Все необходимое для себя рабочие забирали на нашем складе под заработок. Отпускали им товар я или Адрианов.
Как-то приходит к Адрианову поело работ поляк Лужевский, из ссыльных.
Это старый, слабый человек с характерным лицом. Борода его испещрена седыми волосами, на голове волосы тоже полуседы. Из темного лица глаза смотрят безропотно и жалко.
Старик горбится, походка у него слабая, какая-то больная. Одеженка изношена и слишком легка.
Кажется, возьми ее в руку, она и расползется. Когда смотришь на него, делается тяжело и чего-то стыдно.
— Мне сахара фунт, — обратился он к Трифону Гавриловичу.
— Нет, дедушка, ты рассчет получишь.
— Рассчет? За что? — упавшим голосом спросил Лужевский. Слышалось польское произношение.
— Нет у нас работы для тебя, дедушка, слабо работаешь.
Лужевский продолжал неподвижно стоять на месте.
— Нет у нас подходящей работы, дедушка. Ведь земляную работу не сможешь делать? Восемнадцать кубических аршин не вынешь?
Размыкание горной породы струей воды.
— Нет.
— Ну, вот видишь. Приходи через час и получишь рассчет.
Лужевский сделал движение уходить.
— Завтра утром приходи, — добавил Адрианов.
— Хоросо, — тихо проговорил старик, повернулся и вышел.
Из окна видно было, как шел он своею стариковской походкой в казарму, короткими, но довольно быстрыми шагами, жалкий, покорный и несчастный.
Сидевший на крыльце казармы татарин при виде Лужевского разразился смехом:
— Га-га-га! Ты что же это, из больницы убежал? Га-га-га!
Но другой рабочий, тоже старик, прибалтийский немец Нейман, из каторжан, рассердился:
— Ты что, харя татарская, рогочешь? Человека выкинули вон — без сил, без хлеба, без крова — убирайся, мы из тебя пользы не можем получить. Он, может, завтра с голоду помрет, а тебе, свиное ухо, смех?
— Раскудахтался, чортов немец, — пробурчал татарин и ушел в казарму.
* * *
Самое лучшее из всего, что я сейчас переживаю, это утренний переход на работу. Встаем рано, часа в четыре.
Пьем чай и идем. Небо совершенно голубое, чистое, не видно ни одного облачка. Из-за лесистых гор только-что вознеслось свежее солнце. Горы окутаны нежнейшей сизовато-фиолетовой дымкой. Тени еще не выступили, и горные массивы походят на гигантские силуэтные декорации, поставленные одна позади другой, одна выше другой. Цвет их постепенно бледнеет. Впереди стоят темно - зеленые, кзади ушли светло-зеленые дымчатые. Кругом зеленый ковер тайги усыпан массою цветов.
Везде сверкают ярко-оранжевые огоньки, лиловые колокольчики — словно фонарики, какие-то розовые чашки, в роде мака — и тысячи других цветов. Тайга от тропки отошла вверх и вниз, к реке, по оставила после себя отдельные группы стройных елей, пихт, березок и рябин.
Воздух наполнен щебетанием птиц, то и дело пересекаются звонкие ручьи и речки, в лощинах погружаемся в застоявшиеся волны утреннего холода. Серебрится иней, горит пламенем крупная роса. Все сияет, уютно каждое местечко. Впереди же — заманчивая горная даль. Кажется, шел бы и шел по этой вьющейся узенькой тропинке.
Но рабочие были недовольны этим хождением и, чтобы освободиться от него, устроили на месте работ шалаш из веток и бересты. Тогда в шалаше поселился и я, и только Адрианов и Степной жили на Степановском прииске. Однако, ужился я в шалаше недолго.
Задул холодный ветер с дождем.
Все возвращались с работ в шалаш мокрые и, ложась спать, развешивали одежду и белье по всему шалашу. Везде болтались и мазали мокрые вонючие портянки, пропотевшие рубахи, штаны. Воздух от испарений становился тяжел и вызывал головную боль. Кроме того, один из рабочих был, видимо, болен туберкулезом и, не считаясь ни с чем, плевал во все стороны, так что нельзя было ступить, не попадая па его отхаркивания. В результате я с парнем Митькой перебрались жить под густую ель, хорошо защищавшую нас от дождя своею густою системой веток.
Наконец, приготовления закончены.
Вода приведена, сплотки готовы, трубы составлены. Остается лишь привинтить водобой с кольцом и направить в трубы воду, пока бегущую мимо них мутным потоком. Установив надлежащим образом водобой с помощью подставок и подвесок, Адрианов распоряжается дать воду.
Гигантская слегка изогнутая струя вырывается из носовки. Струя так плотна, и вода в ней движется так быстро, что кажется, будто неподвижная стеклянная дуга протянулась от носовки до забоя пласта.
У выхода из кольца струя тверда, как лед.
Подобно непрерывно падающим артиллерийским снарядам бьет струя в пласт. От ее могучего напора тает крепкое подножие пласта, словно оно сложено из снега и в него бьет круто кипящая вода.
Забой окутан бурым облаком из въедающейся в пласт массы воды, распыляющейся в целую тучу брызг и струй, увлекающих с собой все, что есть в забое. Взмываются во все стороны пласты песка, отрываются прочно залегшие пудовые валуны, бьют один другого, крошат уплотнившиеся комы глины, истирают их в порошок и промывают каждую крупняку. Ни одна, даже самая ничтожная золотника, но останется в комке и не уйдет с ним, если только она сама не слишком тонка и легко переносима.
Дальше и дальше въедается струя в нижний слой пласта. Огромной глыбой висит он над плотиком.
И вдруг тяжело отрывается от склона и обрушивается вниз. Тогда <брызгало» направляется на эту груду, и струя начинает ее крошить, протирать и промывать, выпуская из нее бурый поток и толкая вперед стаи валунов и кучи гальки.
Несколько дальше этот крупный материал начинал задерживаться, а еще дальше задерживался и эфель.
Здесь приходилось помогать воде.
Рабочие, стоя по колена в воде, заступами прогоняли пески дальше, гальку вышвыривали вон на стороны, так что по бокам русла нарастали валы — галечные отвалы. Крупные камни извлекались прямо руками.
Иногда Адрианов уходил от водобоя осмотреть сплотки — не промыла ли вода где-нибудь втихомолку щель меж досок сплотка я не уходит ли мимо труб? Тогда я становился на его место и вел работу брызгала. Большое наслаждение испытываешь, держа в своих руках сосредоточенную, струящуюся силу водной стихии, распоряжаясь ею по своему усмотрению, шутя ворочая и истирая в порошок целые горные хребты. Невольно гордишься силою человеческого ума, овладевающего силами природы и заставляющего эти силы служить человеку. Ты, вода, засыпала золото горами песков, нарастила на них густую тайгу — так сама же и снимай их с золота
Одно лишь плохо было в этом явлении торжества человека— неравенство. При успехе работ результаты их не одинаково всех обрадовали бы. Одним успех принес бы светлый праздник, другим же лишь несколько лучшие условия труда.
Эти горькие мысли особенно животрепещущи были внизу, в канаве смыва. Приходил Адрианов, принимал от меня водобой, и я спускался вниз, брал в руки заступ и, войдя в воду, греб эфе ль вниз за водой, бросал на сторону гальку и выкатывал к берегу крупные валуны.
К вечеру уставшие, мокрые и голодные подымались наверх из огромной вымоины, обнажившей глубокие ведра земли.
От вымоины вниз уходил глубокий открытый туннель, вырытый потоком. Вода закрывалась у начала приводного канала, шум ее затихал, и лишь маленькая струйка ее продолжала скатываться с обрыва, мелодически и скромно звеня капельками о поверхность образовавшейся внизу лужи.
Моросит дождь, сушиться плохо.
Часть работавших уходит ночевать на Степановский прииск, трое рабочих и я остаемся в шалаше.
Набрали дров, развели огонь. Пока грелось ведро с водою для чая, сушили все, что было мокрого.
Мои товарищи были раздражены,каждый пустяк их сердил и выводил из себя. Особенно возмущался весь седой Нейман.
— Разве можно держать людей в таком положении? — говорил он нам, — без жилья, в мокроте, в грязи, на сухомятке. Ходить на стан? Спасибо! И так еле волочишь ноги, побродивши день в канаве.
Другой рабочий — Толкачев — сердито мотает головой и ворчит что-то себе под нос.
Круглолицый и светловолосый парень Митька ничего но говорит.
Толкачев и Нейман бывшие каторжане. Толкачев — высокий и статный старик. Продолговатое и крупное лицо смотрит хмуро и недобро. Над острыми глазами густые седые брови, волосы серы, белая борода с рыжим отливом. О прошлом не рассказывает, кроме того, что родом из Самарской губернии. В Толкачеве всегда бродит бунт. Не понравится что — вскипит, бросит Адрианову короткую ругательную фразу, но сейчас же вдруг смолкает, чтобы немного спустя опять блеснуть глазами и стегнуть обидным словом.
Нейман проще. Его кругловатое с небольшою бородкой лицо серьезно и спокойно. Он деловит и добросовестен в работе, одинаков на глазах и за глазами.
В этот вечер он очень промок, озяб и устал. Переодеться ему не во что, и он греется у огня, как есть, продолжая ворчать и жаловаться на условия жизни.
Старик ворчал, ворчал и, наконец, лег на траву у огня, сжался и заснул, не успев обсохнуть.
Что-то снится тебе, старина? Не давно ли покинутый родной край? Или и во сне ты ворочаешь заступом гальку в ледяной воде? Последнее, пожалуй, вероятнее — по стариковскому телу пробегает холодная дрожь, ежится спящий в комочек.
Набрасываю на него непромоканец — не помогает, земля холодна.
Вода в ведре закипела. Бросаю в лее горсть кирпичного чая и бужу Неймана. Поднимается с трудом, дрожит. Становится около огня сгорбленный, согнувшийся, с бессильно висящими впереди худыми руками. Мокрая рубаха прилипла к телу.
Горячий чай с сахаром приободрил старика, оборвал дрожь.
— Отчего бы вам, Нейман, не вернуться на родину? Ведь у вас там кто-нибудь остался?
— На родину мне нельзя вернуться.
— Почему?
— Там не станут возиться со всяким человеком. Это здесь, в Сибири, все равно, кто бы ты ни был, хотя бы убил сто человек — лишь бы был работник. У нас народ обходительный.
— Хороша обходительность, — возражаю я, — не хотят принять когда-то в чем-то провинившегося старика.
— Нет, я там никому не нужен, — повторил Нейман,— уж помру здесь, как дикий зверь.
* * *
Как ни трудна эта жизнь в тайге, все же она бледнеет пород прошлым приисковой жизни, о котором часто рассказывают в тайге.
Крепостного права в Сибири не было, но режим на приисках по своей суровости не уступал, пожалуй, и крепостному праву.
Наем рабочих производился осенью на один год, с 1 октября по 1 октября. Нанявшемуся давался задаток (до 100 рублей), который, обыкновенно, пропивался вместе с последней одеждой. Почти голыми являлись рабочие к условленному сроку на сборный двор, откуда уже никого не выпускали.
Двор окружался казаками.
Партия под конвоем отводилась на прииски, где рабочие поступали в полное распоряжение администрации.
Здесь рабочих изнуряли тяжелыми уроками, отнимавшими у них иногда 16 — 17 часов. Бывали случаи, что рабочие но успевали за день выполнить урок и не уходили па ночь в казарму, а пересыпали час — другой в забое, где-нибудь в сырой шахте или штольне.
Поело такого отдыха слова брались за работу, чтобы избежать «конюховской», на которой жестоко секли розгами.
Иногда эта жизнь становилась не вмоготу, и тот или иной рабочий убегал в тайгу, случалось, даже зимою. Тогда на беглеца устраивалась охота со специально обученными собаками, приводившая несчастного к той же конюшне, если только его не выручала смерть от холода и голода.
Известна особенность человеческой памяти сохранять из прошлого преимущественно приятные воспоминания и не очень держаться за плохие. Может-быть, этим объясняется сожаление о минувшем, высказываемое иногда стариками. Дело в том, что раньше рабочий имел право на некоторую часть «подъемного» золота, т.-е. находимого рабочим в забое в виде самородков. Это право питало в рабочем надежду на неожиданное счастье, в некоторых же случаях, действительно, делало его обладателем крупной суммы. С нею такой счастливец отправлялся в одно из тех сел, про которые иные сибиряки с гордостью говаривали — «вот у нас так село — пять кабаков, две церкви!». Здесь бралось вознаграждение за все вчерашнее рабство и притом со всею необузданностью темного, детски наивного человека. Широкая и длинная улица сибирского села выстилалась кумачом, и по нему приискатель катался на тройке, швыряя в народ пригоршни медяков.
Поело катания заезжал с подругою в магазин. Из магазина выбегал торговец — чего молодцу угодно?
— Давай конец!
Бежит купец в лавку, хватает алую кипу, разматывает конец, бегом подносит его гуляке.
— Бери! — кивает румяной подруге.
Хватается конец, тройка срывается с места и несется по селу, гремя колокольчиком и бубенцами. За тройкой алыми волнами ходит разматывающаяся кипа.
Так вознаграждали себя «счастливцы» за все несчастна. Через несколько недель золото оказывалось в карманах кабатчиков и торговцев, и удачник снова тянулся в тайгу на каторжный труд и на поиски нового счастья.
* * *
Когда был срыт обширный пласт, и остатки его в виде обогащенных проработкой песков растянулись полоской по канаве смыва, приступили к окончательной пробивке их на бутаре. Бутару поставили здесь же, у песков.
Промывки велась, как всегда, с большим напряжением. Сначала пески накладывались в колоду прямо заступами с места, но через два —три часа около бутары все было пробито, и далее материал подавался по выкатам на тачках. Кто шел с тачкой шагом, кто почти бежал, и пески непрерывно валились в колоду, не давая минуты перевести дух.
Под вечер, уже в сумерках, когда выкатывались последние тачки, парень Митька, труском кативший свою тачку, вдруг выпустил ее из рук. Тачка свалилась на бок, и сам Митька, словно мешок, осел на узкий выкат. Голова легла на колени, руки повисли, как плети.
Бросил гребок, с другими подбежал к нему.
— Что с тобой, товарищ?
У Митьки на лбу выступила испарина, глаза остеклились.
— Ослаб, братцы...
— Давай, иди на стан, — распоряжается Адрианов.
Митька пробует двинуться и снова оседает на выкат.
Никита с чахоточным Василием берут Митьку под мышки и ведут на стан. Обмякшие руки парня бессильно лежат на плечах ведущих его, голова болтается на груди.
— Такого молодого нельзя на эту работу ставить,— негодует Нейман.
— А я разве знаю силы каждого, трудно — не берись, — оправдывается Адрианов, начиная съемку золота.
В глубоком молчании следят рабочие за тем, как Адрианов очищает колоду и бутару от песка, как мало-по-малу в разных местах показываются тускло желтеющие золотинки. Вот они сгребаются в одну кучку и переправляются на черпачек. На глаз золотников двадцать есть. Теперь остается выбрать из ямок и щелей более мелкое золото. Адрианов выливает из бутылочки в колоду и бутару струю ртути. Растекаясь она растворяет в себе оставшееся золото, давая творожистую амальгаму. Амальгама снимается на исачек и нагревается на огне. Ртуть испаряется, и остается золото.
Всего получилось золотников двадцать пять.
Это был сбор не блестящий, но и не плохой. С ним можно было и стоило работать.
Петр Иванович повеселел. Внутреннее напряжение, которое владело им последние дни, разрешилось благоприятно. Разошлись на лице какие-то морщинки, в глазах загорелись жизнь и надежда.
— Неужели это начало конца моих мытарств? Даже не верится...
— Теперь так даже, пожалуй, хорошо, что пришлось столь перетерпеть всего, — говорю я Петру Ивановичу,— благополучие, доставшееся даром, не чувствуется и не ценится.
— Да, это верно, но годы-то ведь уходят...
— Зато, как хорошо будет потом вспомнить пережитое! Оно горячим огнем и светом будет жить в ваших воспоминаниях и согреет еще не одну холодную минуту. От них никто никогда не гарантирован.
— Ну. ладно. А кого же теперь и за что будет пилить Фаина Прохоровна? — спросил Петр Иванович Адрианова.
— Найдет и кого и за что. Без этого ей не жизнь, — ухмыльнулся Трофим Гаврилович.
Веселей стали и рабочие. Петр Иванович хотя и хозяин, но хороший человек. Притом же все видели, что житье его — сплошное мытарство, и это равняло хозяина и рабочих. Уйти же в другое место, на другой прииск, пли в летучку—всегда можно. Одно дело уходить по своему желанию, и совсем другое, когда уходишь без желания.
Была суббота, и почти все ушли праздновать на прииск. У разреза остались лишь я да чахоточный Василий.
Ветер стих, и небо мало-по-малу совершенно очистилось от туч и облаков. Стало очень свежо, чувствовалась близость ночного мороза.
— К утру хороший иней будет, запасай, Сергей, дров, — посоветовал Василий, имея в виду мой сон вне шалаша, под пихтой.
Дрова были собраны в достаточном количестве, и перед шалашом затрещал яркий костер, выкидывая в темную синеву вечера кучи золотых искр.
Василий обсушился, попил чаю и забрался в шалаш спать.
Долго кашлял, отхаркивался и, наконец, заснул.
Трудовой день взял все силы, и неудержимо влекло ко сну. С другой стороны вечер был очень красив, и хотелось посидеть спокойно у греющего огня и отдаться каким-нибудь иным мыслям, не тем, что одолевали в течение дня.
Прискучили разговоры о золоте, о гидравлике, о холоде и голоде.
Вся сила уходила на то лишь, чтобы поддержать жизнь, и не оставалось времени оглянуться на себя, посмотреть на окружающее с некоторого далека, мысленно отодвинув его от себя и, в том числе, себя самого. Но физическая усталость была сильнее желания, голова незаметно опускалась на грудь, и я засыпал, тотчас сваливаясь с камня, на котором сидел. Вставал с земли, снова садился, и опять минуты через три оказывался на траве.
Тайга же замерла в глубокой тишине, лишь резче оттеняемой отдельными шумами и шорохами. Внизу глухо шипел Кундат. Рядом шуршала мышка, и певуче качала вода с обрыва. Ив глубины леса доносились отдельные голоса птичек. Меж вершин показался серебряный полумесяц и тихо поплыл над самою тайгой в сопровождении неизменного спутника — звезды. Когда звезда проходит за пихтой, то кажется, что самоцветный камень дрожит, как капля росы, на темной ветке, и что яркая капля вот-вот оборвется и покатится вниз, в густую таежную траву.
Сон победил, и я заснул.
Ночью был разбужен хрустом в рядом начинавшейся кустарниковой чаще. За хрустом послышалось могучее дыхание. Уж не медведь ли? Кому больше?
Бужу Василия. Осторожно выглядываем из шалаша. Хруст повторяется, и из-за края чащи медленно показывается смутный силуэт коровы.
— Маруся! — восклицаю я, — ах, чтоб тебя, неугомонная путешественница...
— Медведь так не ходит, — говорит Василий, — он подойдет— не услышишь, ни па один сучок не наступит.
Ложимся спать. Месяца уже нет, на небе сияют самые яркие звезды.
Утро и день были солнечные и бодрые. Над тайгой тянул ветерок, неся по чистейшему голубому простору резко очерченные, серебристо-серые облака. Под ветром размеренно качались пихты, беспокойно трепетали листьями березы и рябины.
Я лежал Под своею зеленой кровлей и, пе отрываясь, смотрел на это ритмичное движение зеленой стихии, на вольный бег облаков, на темнеющие вдали силуэты гор. Я как будто слушал музыку небывалой силы и красоты. Не из-за неё ли некоторые темные таежники так привязываются к тайге, что вне ее томятся и тоскуют?
Слушаешь гармоническую песню леса и забываешь все на свете.
Дремлется, грезится под рокот таежных струн. Сливаешься с матерью-природой, делаешься незаметно мал и бесконечно велик.
Разгораются краски жизни, тают невзгоды, и даже сама смерть теряет свои черные покровы и становится совсем не страшной и простой. Шуми и пой, тайга! Зови к себе людей и навевай им праздничные мысли!
* * *
Утром пришли рабочие с Адриановым. У большинства болели головы, и то и дело срывалось:
— Опохмелиться бы!
Вчера на прииске было изрядно выпито — подвернулся спиртонос. Торговля спиртом на приисках строго воспрещается, но какой закон не обходится? Надо же таежнику встряхнуться, тоже в своем роде отойти от себя, хоть на часов, хоть призрачно, свернуть и сторону от избитой и надоевшей тропки повседневной жизни, увидеть окружающее в размалеванном виде.
Был вчера на прииске и приисковый поп Илья, объезжающий верхом на коне свою разбросанную и равнодушную к делам веры паству.
Отец Илья насквозь проспиртовался.
— Новую мощу откроем, — смеются рабочие, — его уж гниль не возьмет.
Приезжает батюшка для выполнения разных греб, но вследствие быстрого приведения себя к совершенно непотребному виду выполнение священных операций часто оказывается невозможным. Потом одолевает головная боль. Дело разрешается просто: батюшка, собрав рубли на молебствия и панихиды, пошатываясь, садится на коня.
— А молебен, батюшка? А мне панихиду? —протестуют приисковые бабы.
— Там отслужу, родимые, — сипло басит поп Илья и направляется к следующему прииску.
* * *
Петра Ивановича мы почти перестали видеть. Остаток от покрытия текущих расходов он обратил на разведку.
У него на Варваринке был участок, на который возлагались большие надежды. Судя по соседним месторождениям, на Варваринке где-то близко (по мнению Петра Ивановича) должна была залегать кварцевая жила с хорошим золотом. Здесь он и жил с несколькими рабочими, роясь в склонах гор, упорно разыскивая где-то притаившуюся жилу.
Наша гидравлика делала свое дело.
На месте лесистой лощины образовалась широкая и глубокая выработка, напоминающая огромную рапу на зеленой груди гор. День за днем эта рана ширилась.
Железный червяк гидравлики срывал пласт за пластом и резко менял общий вид местности.
В один вечер с бутары было снято золота как будто меньше, чем в прошедшие дни. Весы показали уменьшение на два золотника.
Это было неприятно потому, что до этого вечера ежедневная съемка золота, хотя и медленно, но непрерывно увеличивалась. Адрианов приписал это снижение случайной бедности какого-либо небольшого участка.
На другой и на третий дни съемки были удовлетворительны.
Но следующий вечер дал опять снижение. Адрианов Забеспокоился, известил Петра Ивановича. Последний тотчас прибыл на выработку, и сан стал направлять ход работ.
Съемки неизменно падали, лишь в некоторые дни, как будто случайно, оказываясь приблизительно прежними.
Стала искать исчезающее золото—били шурфы, дудки— пробы получались сомнительные.
Пока еще работы оправдывали себя, но если бы ухудшение продолжалось, то скоро наступил бы момент, когда не было бы смысла вести разработку пласта.
День за днем момент этот приближался.
И вот, как крысы с тонущего судна, начали уходить от Петра Ивановича рабочие.
Кончались работы, проходил ужин, и почти каждый день кто-нибудь приходил за расчетом—боялись опоздать с уходом, как бы не пришлось итти без расчета.
Петр Иванович сердился, терял иногда самообладание и обзывал уходивших шпанами и бродягами, пробовал удерживать их, доказывая, что пласт не мог совершенно выклиниться, что золото непременно будет.
— Все может быть, а только мне надобен расчет,— возражает уходящий и остается при своем решении.
Разведка на Варваринке оборвалась, гидравлическая промывка в некоторые дни шла в убыток.
Между тем август был на исходе. До зимы, когда гидравлика должна была сама собою остановиться, было недалеко.
Надежды на хороший заработок и на скопление некоторой суммы, чтобы иметь возможность учиться как следует, угасли. Надо было возвращаться и мне.
Но на дорогу не было ни одного рубля. Петр Иванович снова уехал куда-то, чтобы каким-нибудь способом выйти из трудного материального положения. Он был искренне уверен в случайности переживаемой заминки, или, может быть, не решался думать иначе.
Я решил занять денег у знакомого, служившего на значительном прииске верстах в шестидесяти от нашей выработки. Рано утром в воскресенье оседлал гнедка и отправился по указанному направлению.
Дорогою служила, как и везде здесь, узенькая тропинка, на которой едва могли разъехаться два всадника.
Болтая часть пути приходилась на лес. Иногда тропка выходила на открытые склоны, поросшие высокою и густою травой, взвивалась высоко вверх, к затем снова скрывалась в густом лесу и сбегала вниз, и сырые и полутемные лощины. Здесь, обычно, шумел поток, и росли огромные осины, серебристые тополи, ивы, пышно и буйно зеленели травы и кустарники. Всюду но обе стороны краснела малина, на южных же сухих склонах чернели гроздья крупной и сладкой черной смородины. В одном месте, где тропа правильной и длинною дугой огибала хребет, я тронул поводья, и гнедко стрелой понесся по мягкой и ровной дорожке, пофыркивая и распуская но ветру гриву и хвост. Вдруг па загибе через тропку перемахнуло что-то рыжеватое. Осадил коня—в густой траве мелькнула еще раза три мохнатая спина большого рыжего козла и в несколько секунд скрылась в лесу.
Скоро после этого я въехал в лес, и довольно быстро подвигался вперед так называемою «ступью», т.-е. чем-то средним между скорым шагом и мелкою рысью. Лес пошел густой, в двух шагах от тропки уже ничего нельзя было рассмотреть. Вдруг гнедко остановился, тревожно зашевелил ушами и скосился на сторону.
51 вглядывался в чащу, прислушивался, но ничего пе мог уловить.
Я понукал гнедка итти дальше, но лошадь упиралась и пугливо пятилась назад. Тогда я стегнул ее поводом.
Гнедко рванулся, так что я едва усидел в седле, и понесся галопом вперед. Я натянул поводья, но гнедко несся и несся вперед. Мелькали крутые повороты, опасно торчащие сучья и пни, крутые спуски и подъемы, в лицо хлестали нависшие над дорожкой ветви.
Понемногу лошадь успокоилась и побежала обычной рысью. Невидимому, где-то близко от тропки был медведь, и лошадь почуяла его.
Немного спустя с тревогой замечаю, что тропка потеряла ясность очертания, по словам же Адрианова она все время хорошо заметна.
Куда же это гнедко свернул?
Повернул лошадь назад к через некоторое время очутился в тупике—тропка прекращалась, и притом увидел местность, по которой как будто и не проезжал. Значит, опять свернул в сторону.
Вспомнил совет Никиты, что если придется заблудиться с конем в тайге, то самое лучшее предоставить коню идти куда он хочет. Так и сделал. Повернул снова назад и выехал на едва заметную тропку. Опустил поводья. Гнедко спокойно зашагал но ней, и скоро мы очутились и густом лесу, где тропка совсем исчезла, по крайней мере мои глаза ее совсем не различали. Гнедко же шел и шел куда-то. День уже близился к концу, и солнце, уже близкое к горизонту, иногда показывалось между деревьев.
Мной овладевало беспокойство, и я начал придумывать выходы из своего, казалось мне, довольно опасного положения. И вдруг— точно комарик где-то запел тоненько и протяжно.
«Гудок, гудок!*-—радостно пронеслось в голове.
Действительно, это был гудок на окончание работ на прииске.
Гнедко вывез. Он пошел веселее, вышел скоро на большую тропу, и вечером я был на прииске.
Радушно встреченный знакомым переночевал здесь, утром получил необходимые деньги и поскакал обратно.
Путь был указан более умело, и я под вечер благополучно вернулся на Степановский прииск.
На другой же день на мое счастие попался обратный ямщик с двумя верховыми лошадьми, за недорогую плату давший мне лошадь до рудника Беррикуля, куда он сам направлялся.
Я написал прощальное письмо Петру Ивановичу, сердечно распрощался с Адриановым и рабочими, с которыми было пережито много и горьких и радостных минут, и отправился с ямщиком в путь.