День разгорался. На небе медный свет обрамлял огромные причудливые облака, сгущавшиеся и спускавшиеся незаметно до горизонта. Мишель Тремор еще не собрался открыть захваченную с собою книгу; он повторял себе всю историю своей юности, находя удовольствие вспоминать свои мысли, чувства того времени, улыбаясь не совсем весело их свежей непосредственности.

Капля дождя упала ему на руку, но он не обратил на это внимания.

„Бедная женщина“, повторял он себе.

Любопытство заставляло лихорадочно работать его мозг. Он уже не предлагал себе вопроса, часто посещавшего его в бессонные ночи, во время замужества Фаустины: „любила ли она меня?“ И он говорил себе: „теперь, когда она в свою очередь познала горечь обманутых надежд, теперь, когда она знает, что она совершенно напрасно перенесла позор продажного брака, теперь, когда рок отнял у нее те деньги, ради которых она не побоялась связать свою молодость и красоту с дряхлостью старика, теперь, думает ли она обо мне? Думает ли она, что она была бы куда более счастлива, хотя менее богата и блестяща, с несчастным влюбленным, которого она так мучила? Думает ли она, что наслаждение счастьем, которое она дала бы взамен целой жизни, полной самоотвержения и горячей любви, не стоило бы возможности появляться при русском дворе и тратить золото без счета? Сожалеет ли она о том, чего нет? В озлоблении на свою неудавшуюся жизнь предается ли она тем же безумным мечтам, что и я в самое острое время моего отчаяния? Восклицает ли она: „О! если бы все это было ничто иное, как ужасный кошмар, если бы, вдруг, я смогла припасть моей усталой головой к его груди, почувствовать его губы на моих горящих глазах и забыть все — былое и последующее…“

Облака, лес осветились, затем раскат грома потряс все вокруг. Вернувшись вновь к действительности Мишель поднялся и, завернувшись в свой плащ, торопливо направился к большой дороге кратчайшим путем; но дождь увеличивался, а башня Сен-Сильвера находилась еще в расстоянии пяти-шести километров. Мишель колебался; в несколько минут он мог достичь другого убежища — маленькой часовни, показываемой жителями Ривайера иностранцам, как одну из достопримечательностей округи под именем „Зеленой Гробницы“.

Неистовый порыв ветра ускорил решение молодого человека; он повернул назад, перешел площадку Жувелля и углубился в высокий лес, чтобы быстрее добраться до „Зеленой Гробницы“.

Это здание довольно сомнительного, с точки зрения хронологической точности, готического стиля скрывало в глубине леса гробницу неизвестного рыцаря. Почти более полустолетия она была запущена и заросла плющом, который с каждым годом более и более прочно оседал на стенах, портил стрелки оконных сводов, покрывал или окутывал причудливо украшенные химерами рыльца водосточных труб. Мишель любил это меланхолическое местечко. Несколько раз он срисовывал искусным карандашом внешние детали памятника и гробницу, находившуюся внутри часовни, тело таинственного рыцаря в железных латах, его мужественные, немного осунувшиеся черты, закрытые глаза, остроконечную бороду, которая выходила из шлема, с поднятым забралом, руки, сложенные в искусственной позе на шпаге крестом, и даже слепил цоколь могильного ложа: подле украшенного гербовыми лилиями щита большая борзая собака, странная, в роде геральдического животного, которая, казалось, оберегала сон рыцаря…

Но на этот раз, молодой человек не чувствовал никакой прелести от перспективы уединенных размышлений под крышей гробницы. Усталый, промокший, он с досадой задавал себе вопрос, в котором часу ему будет возможно вернуться в башню Сен-Сильвер.

Весь лес стонал под все быстрее и чаще падавшими дождевыми каплями. Казалось, на все было наброшено покрывало грусти: на деревья с хрупкой зеленью, которые как бы дрожали от стужи, на помутневшие ручьи, на цветочки, склонившие недолговечные головки и терявшие блеск своей белизны.

У Мишеля вырвался возглас досады против стихий; может быть, кроме того, в глубине души, он был не особенно удовлетворен собою и порицал себя за тяжелые воспоминания.

Он не любил более Фаустину, и всякая связь между ним и ею была порвана, но ему хотелось бы еще услышать о ней или увидеть ее в последний раз; ему хотелось бы прочесть в ее, когда-то так горячо любимых, глазах раскаяние, встретить в них блеск слезы. Чувство, что о нем сожалеет, что его оплакивает та, которую он так оплакивал, так сожалел, сознание, что он не напрасно пережил все это, смягчило бы его сердце не чувством отмщения, но чувством успокоения, снисхождения, ясностью прощения.

Дождь все лил, гонимый яростным ветром, сгибавшим хрупкие деревья и налетавшим на другие, ломая своими порывами слишком сухие, негнущиеся ветки.

Мишель дошел наконец до „Зеленой Гробницы“. Когда его высокий силуэт, одетый в темный плащ с капюшоном, появился во входе, заросшем растениями, крик испуга раздался из глубины часовни.

В полусвете, синевшем последними отблесками дня, сквозившем сквозь единственное уцелевшее от времени окно, вынырнул мальчуган лет пятнадцати, выглядевший чересчур современно в этой готической часовне в своей саржевой блузе, в „knicker-bockers”[2] и в желтых гетрах, застегнутых до колен.

— Ах, милостивый государь, вас можно было принять за рыцаря или за одного из его родственников. У вас совершенно такая же борода, — сказал мальчуган с очень легким, но однако, достаточно явственным акцентом, чтобы не напомнить опытному слуху о языке Шекспира.

Затем он забавно, с глубоким вздохом, добавил:

— Ну, знаете, становится легче, когда видишь живого. Я довольна.

И вдруг, когда незнакомец приблизился к двери, Мишель понял, что он находится перед взрослой девочкой или очень молоденькой девушкой, одетой в костюм велосипедистки. Велосипед был тут же, непочтительно прислоненный к каменному ложу; шины его касались лилий на щите.

— Я сомневаюсь, чтобы родственники рыцаря явились к нему отдавать визит позже или раньше полуночи, и сознаюсь, что я не знал о сходстве наших бород, — возразил Мишель, оправившись от своего удивления и забавляясь апломбом девочки, которая робела, находясь с глазу на глаз со статуей, но почувствовала себя сейчас же очень по себе с существом из плоти и костей, встреченным ею в первый раз среди леса, в двух или трех километрах от всякого человеческого жилья.

— Зато, — продолжал он, — я прекрасно знаю, что грабители с больших дорог показались бы в настоящий момент очень представительными, если бы их сравнили со мною, и я должен быть вам очень благодарен, милая барышня, что вы испугались только привидения, встретив меня в таком виде, в каком я нахожусь.

— О, даже вор был бы желанным гостем, принимая во внимание мое состояние, — возразила девочка, вкладывая в это „о“ всю несознательную забавность своего чужеземного выговора.

— Вы бы не поколебались в выборе между карманным вором и привидением?

— Ни одной минуты.

— Однако, милая барышня, — возразил смеясь Тремор, — мне кажется, я ни тот, ни другой, и если я каким-нибудь образом могу оказать вам услугу, я буду в восторге. Я предполагаю, что какое-нибудь недоразумение разлучило вас с вашими товарищами по прогулке, и вы теперь затерялись в лесу, подобно как мальчик с пальчик.

Мишель Тремор обыкновенно придерживался с женщинами довольно холодной осторожности. Его старая застенчивость, которую ему удавалось теперь скрывать перед другими, но которая была слишком присуща его природе, чтобы он мог сам ее когда-нибудь забыть, мирилась с этой выдержанностью. Но в присутствии этого ребенка, нуждавшегося, может быть, в его покровительстве, и встреченного им вне светских условий, он держал себя вполне естественно, с немного фамильярным добродушием.

Молодая особа была видимо, оскорблена такой непринужденностью. Может быть, также успокоившись относительно возможности появления призрака, она почувствовала вдруг, после первого впечатления успокоения, что ей следовало проявить некоторую осторожность перед земным существом, которое она так радостно приветствовала в своем детском страхе. ее маленькая головка выпрямилась, ее нежные ноздри расширились, вся ее шаловливая физиономия изобразила высшую степень презрения.

— Никакое недоразумение не разъединило меня с моими товарищами по прогулке, сударь, так как я ехала одна; а так как я никогда не пускаюсь в путь без дорожной карты, то мне никаким образом не приходилось бояться участи мальчика с пальчик; но я ездила навестить бедных и, прельщенная прекрасными уголками леса, я бродила подобно, кажется, Красной Шапочке, как вдруг пошел дождь. Это и заставило меня искать убежища в этой развалине, где я очень терпеливо подожду конца ливня.

— При условии, однако, чтобы только не вмешались духи, — хотел прибавить Мишель, улыбаясь на этот оскорбленный тон.

Но он подумал, что маленькая иностранка выражается не совсем по-детски и что вероятно она достигла возраста первых длинных платьев, того возраста, когда, преисполненные своим новым достоинством, молодые девушки живут в постоянном страхе, чтобы с ними не обходились, как с детьми. Он поклонился, не отвечая, дошел до двери и, освободившись от своего отяжелевшего от сырости плаща, стал смотреть наружу, прислонившись к каменному косяку.

Вместе с дождем спускалась свежесть, приятно ослаблявшая натянутые нервы.

— Что, дождь все еще идет? — спросила немного смягчившись молодая девушка.

— Меньше.

Наступило молчание, длившееся несколько минут. Затем, видя, что Мишель выказывал самые миролюбивые намерения и даже добродушие, иностранка наконец стала обходительнее, подошла и прислонилась к противоположному косяку.

— Я не смогу вам предложить мой плащ, набухший от дождя как губка, сударыня, а я очень боюсь, как бы вы не простудились, — заметил спокойно молодой человек.

Она покачала головой.

— Не думаю, сударь; во всяком случае, я предпочитаю холод темноте, которую я ненавижу.

В глубине часовни было, действительно, теперь темно, и гробница рыцаря, по которой непосредственно скользил последний отблеск света, белелась, неясная и без очертаний, в тени.

Мишель улыбался. Велосипедистка прибавила:

— Эта полная таинственности часовня меня пугает. Когда я увидела просвечивающую сквозь ветви колоколенку, я никак не думала, что войду в гробницу. Но я не знаю этой местности. Я здесь всего только с субботы… едва ли пятый день… Этот рыцарь, похороненный здесь, как назывался он при жизни? Не идет ли о нем теперь, когда он умер, слава, что он от времени до времени покидает свое могильное ложе?

— Он имеет эту славу, милая барышня, так как не смеет грешить против долга, присущего каждому порядочному легендарному покойнику; но, успокойтесь, я вам повторяю, что только в атмосфере полуночи могут свободно дышать призраки. Что касается имени рыцаря, я, к сожалению, не могу вам его назвать. Посмотрите!

Мишель черкнул спичку и, приблизив ее к гробнице, осветил следующую фразу, глубоко вырезанную в камне: „Аллис была дама его сердца“, и затем следовала другая: „Есть ли более нежное имя?“

— Утверждают, — продолжал молодой человек, туша спичку, — что покинутый какой-то пригожей владелицей замка, давшей ему клятву верности, бедный рыцарь отправился в Палестину. Раненный смертельно в одной битве и в отчаянии, что он не увидит более ту, которую он еще страстно любил, он нашел приют у пилигримов, поклявшихся ему отвезти его тело во Францию, но в муках агонии рыцарь забыл свое собственное имя и многие обстоятельства из своей прежней жизни. Он мог только рассказать добрым пилигримам историю своей любви и имя своей недостойной подруги. Это то, которое надписано на могиле крестоносца, сопровождаемое словами, произнесенными им, вероятно, в виде извинения в том, что он забыл свое собственное имя. „Есть ли более нежное имя?“ Таково первоначальное предание. Впоследствии народное воображение прибавило к нему вариант, вдохновляясь этими несколько темными словами: рыцарь богохульствовал, забыв, что имя „Мария“ превосходит сладостью всякое человеческое слово. Осужденный блуждать по лесу каждую полночь, он познает высший покой только в тот день, когда, чудом, имя какой-нибудь смертной, написанное на стене часовни, покажется его уху более нежным, чем имя Аллис и заставит еще раз забиться его сердце. Если бы мы не были в потемках, вы увидели бы, сударыня, сколько добрых душ пыталось успокоить эту скорбную тень, но это по большей части имена туристов. Предание добавляет, что влюбленный призрак, очень ревнивый к даме своего спасения, не потерпел бы, чтобы она принадлежала другому, а, став вновь человеком, женился бы на ней сам… Девушки же этой местности боятся такого замогильного мужа.

Молодая девушка залилась смехом.

— O, Dear me![3] вот сумасбродная история… Но прехорошенькая, неправда ли?

— Вы находите? Может, тогда я был неправ, сказав вам, что, по всей вероятности, этой постройке немного более ста лет. Средневековый дух, зачавший эту легенду, должен был родиться во времена „Эрнани!“[4] Могила, впрочем, старше часовни, это большое утешение, но конечно ни в каком случае не восходит до крестовых походов.

— Полно! — возразила с упрямством иностранка. — Эти соображения нисколько не вредят истине или самое меньшее правдоподобности истории. Палестина, замененная другой страной, и сарацины — другим народом, ничего бы не изменили в этой легенде; рыцарь мог жить в какое угодно время.

— Увы, вы правы, — подтвердил Мишель. — Бедный, честный человек, которому изменяют и который от этого умирает — история возможная во все времена!

И он подумал:

— Не всегда от этого умирают; большею частью даже от этого вылечиваются, но благо ли это?

Затем он показался себе глубоко смешным. Что касается его случайной собеседницы, она едва слышала замечание и никоим образом не угадала его намека; она серьезно очиняла карандаш громадным карманным ножом.

— Я напишу свое имя на стене, — сказала она с поспешностью, — я хочу тоже постараться для успокоения бедного рыцаря.

Мишель открыл услужливо драгоценную коробку со спичками, к которой он прибегал за минуту перед тем, но уже молодая девушка зажгла фонарь своего велосипеда и встала на колени подле стены. Тогда, оставив ее за ее ребяческим занятием, он остановился на пороге часовни.

Воздух освежал его горячий лоб.

К тому же погода прояснялась, шум дождя смолк. Ручьи, увеличенные грозою, журчали в покойной тишине леса, и по временам жемчужные трели птичек примешивались к их непрерывному журчанию.

— Вечер будет прекрасный, — предсказал Мишель.

— Тем лучше, — возразила велосипедистка.

Затем она поднялась.

— Дело сделано, — добавила она. — Кто знает, может, таким образом я связала себя с неизвестным рыцарем и согласилась стать его женой?

Мишель хотел уже ее спросить, какое она написала имя, для того, чтобы оценить его благозвучную прелесть, но побоялся вновь пробудить уже известную ему ее подозрительную обидчивость.

— Боже мой, — ответил он, — я очень удивился бы, если бы рыцарь решился вторично обременить себя тяжестью жизни, даже для того, чтобы жениться на вас. Я думаю скорее, что если ваше имя более нежно, чем имя Аллис, благородный паладин будет настолько неблагодарным, что забудет ту, которая его носит, ради блаженного сознания умереть настоящим образом.

— Кто знает, кто знает? Может быть ему захочется испробовать современной жизни! Может быть усовершенствования велосипеда взволнуют его сердце. В его время далеко не всегда бывало приятно жить.

Говоря таким образом, молодая девушка поставила свою машину и прилаживала немного возбужденно к ней фонарь.

— Ну, кажется, ливень совершенно перестал, — заявил Мишель, делая шаг из часовни.

Сначала иноземка ничего не ответила, затем внезапно сказала:

— Милостивый государь, мне хотелось бы знать, не направляемся ли мы случайно в одну и ту же сторону. Темнота, в особенности темень лесов, производит на меня впечатление, с которым я не могу совладать… Одним словом, я боюсь.

Мишель не мог удержаться от улыбки.

Нисколько не извиняясь в суровости, с какой только что она отказалась от его услуг, теперь, когда он их не предлагал, она снисходила до просьбы об этом.

— Было бы непростительно с моей стороны пустить вас одну через лес и в этот час, милая барышня, — ответил он снисходительно, гордясь своей победой. — Если вы позволите, я вас провожу до вашего “home”[5].

— Я еду в замок Прекруа, к г-же Бетюн.

— К г-же Бетюн, это великолепно! Прекруа даже гораздо ближе отсюда, чем башня Сен-Сильвер, куда я затем отправлюсь.

Молодая девушка вскрикнула от удивления.

— Вы живете в башне Сен-Сильвер?

— Конечно, сударыня… В качестве владельца. Могу я вас спросить, почему это вас так удивляет?

— Удивляет, о! совсем нет!.. Но два дня тому назад я издали любовалась этим странным жилищем, о котором мне говорил Клод Бетюн.

Мишель взял велосипед и быстрым движением перевел его через порог часовни, затем повернулся к молоденькой иностранке.

— О, — воскликнула она, — я не ошиблась, вы похожи на рыцаря! Осанка ли вашей головы, или форма вашей бороды — я не знаю… но, право, поразительно.

— Я буду этим очень польщен, если это сходство не перепугает вас, — ответил, смеясь, молодой человек. — Итак, мы отправляемся?

Через двадцать минут они достигли дороги. Мишель вел машину, скользившую с трудом по размякшей земле, повсюду изборожденной колеями; положив руку на другой конец руля, иностранка шла подле него твердым и мерным шагом.

— Я не ожидал, чтобы г-жа Бетюн приехала в Ривайер раньше первых дней будущего месяца, — заметил Тремор, чтобы сказать что-нибудь.

— Прекруа временно поступает в распоряжение рабочих, а так как г-жа Бетюн рассчитывает отсутствовать все лето, она сочла полезным лично присмотреть за предполагаемой перестройкой.

— Она так необыкновенно деятельна. Настоящая американка, не правда ли? Но мне кажется, что работы в Прекруа лишают ее отчасти удовольствия заниматься своими гостями.

Этот намек вызвал пожатие плеч.

— Вы делаете это замечание потому, что встретили меня одну, между тем в этом нет ничего особенного. Г-жа Бетюн, как вы только что выразились, настоящая американка. Так как она не могла сегодня сама оставить замок и пойти оказать необходимую помощь одной из находящихся под ее покровительством женщин, — матери крестьянина, живущего у опушки леса, — она меня просила ее заменить в этой обязанности. Путь был довольно длинный, я взяла свой велосипед и вот… если понадобится, я сделаю завтра то же самое. Я не была бы никогда в состоянии выносить унизительную зависимость ваших молоденьких француженок.

— Да, но тогда… — возразил робко Мишель.

Веселый смех прервал его фразу.

— Тогда не следовало бояться ни рыцаря, ни темноты, я в этом сознаюсь.

Оставив лес за собой, Мишель и его спутница шли вдоль свежевспаханных полей, простиравшихся, насколько можно было видеть, по обеим сторонам дороги и издававших в вечернем воздухе хороший и здоровый запах сырой земли. Вдали огни Ривайера пронизывали светом почти черную ночь. От времени до времени шаги крестьянина, обутого в деревянные башмаки, или скрип тяжело нагруженного воза нарушали деревенскую тишину, затем, крестьянин проходил, бросая машинально приветствие, силуэт тряской упряжки прорезал мало-помалу и как бы частями светлый луч, бросаемый фонарем велосипеда, и всякий шум незаметно удалялся, теряясь во тьме.

— Если бы я вас не встретила, — заявила откровенно молодая девушка, — я умерла бы от страха; завтра нашли бы в часовне мой труп.

— И легенда, так вам понравившаяся, увеличилась бы новым эпизодом. Стали бы рассказывать, что, очарованный вашим именем и не будучи в состоянии вас потерять, добрый рыцарь унес вас в лучший мир. Так создаются всякие легенды.

— Я их люблю, когда они так же интересны, как эта. А башня Сен-Сильвер не имеет своей легенды?

— Нет, — ответил Мишель довольно сухо, сам не зная почему.

На несколько минут разговор смолк.

Мишель оставил эту дорогу и взял прямую, ведущую вокруг деревни к замку Прекруа, тонкие башенки которого были уже заметны над деревьями парка.

Наконец молодой человек попробовал начать вновь банальный разговор.

— Г-н Бетюн также в Ривайере?

— Нет, — возразила спокойно иностранка, не заметившая только что резкого ответа своего импровизированного покровителя, — г-н Бетюн совсем не любит деревни.

— А дети?

— Мод и Клара здесь, но Клод остался с отцом в Париже из-за лицея.

— Клод — это один из моих больших друзей!

— Также и один из моих. Мы с ним в переписке. Какой добрый мальчик! Такой смешной, задира; да! это что-то невероятное, какой задира!

— В самом деле? Неужели Клод позволяет себе иной раз вас поддразнивать, мадемуазель?

— O, dear me! дразнит ли он меня?! — воскликнула молодая девушка, находя, вероятно, французские выражения слишком холодными, чтобы высказать свое убеждение.

— И вы его не браните?

— Браню ли я его? Но Клод такой же, как я; он не признает ничьего авторитета.

— Как, вы до такой степени анархистка?

— Конечно.

— Вы не признаете никакого авторитета?

— Никакого, — ответила откровенно удивительная молодая особа; затем она добавила, смеясь:

— В данный момент, впрочем, в виде исключения, я принуждена признавать авторитет воспитательницы Бетюнов.

Комическое восклицание ужаса вырвалось у Мишеля.

— Мисс Сарра, не так ли? Старая американка, невозможной худобы, непозволительно некрасивая и романтичная при всем этом. Я ее видел в Прекруа в прошлом году; так как я пожалел ее одиночество и разговаривал иногда с ней, меня обвиняли в ухаживании за ней. Бедное создание, кажется, у нее невозможный характер.

Новый жемчужный каскад смеха рассыпался во тьме.

— Невозможно лучше описать воспитательницу Бетюнов, — одобрила велосипедистка. — Может быть, вы немного преувеличиваете ее худобу, ее безобразие и ее старость, но что касается того, что у нее невозможный характер и что с ней тяжело жить… это верно, я вам за это отвечаю… Сознаюсь, все-таки, что мы с ней живем довольно согласно.

— Поздравляю вас с этим.

В эту минуту Мишель остановился у решетки замка Прекруа. Он сильно позвонил и, повернувшись к молодой девушке, сказал:

— Вот мы у цели, сударыня; вы меня извините, что я не провожу вас до самого замка: мне было бы очень совестно представиться в таком виде. Г-жа Бетюн извинит меня, если я отложу свой визит до более удобного времени. Смею я вас просить передать ей самое искреннее почтение Мишеля Тремора?

Еще раз молодой человек испытал любопытство узнать, какое имя написала в часовне рыцаря странная заморская девушка, этот еще неизвестный ему образчик из коллекции чирикающих и прыгающих соотечественниц г-жи Бетюн, которыми она, дитя свободной Пенсильвании, любила себя окружать; но не замечая ни малейшего расположения доверить ему это имя и относясь до конца с уважением к своей оригинальной маленькой спутнице, Мишель не позволил себе задать этот вопрос.

— Бесконечно вам благодарна, сударь, — сказала молодая девушка очень любезно.

Затем она толкнула открывшуюся решетку, наклонила голову в знак прощания и, степенно ведя свой велосипед, стала подыматься по короткой аллее, кончавшейся у под езда замка.

Было половина восьмого. Тремор уже забыл маленькую велосипедистку из Зеленой Гробницы, когда он достиг башни С.-Сильвера. Как и на площадке Жувелля, воспоминания о более далеком прошлом осадили его.

Бедная, ненавидящая бедность, Фаустина Морель имела только одну мысль, одну цель — убежать от посредственной жизни, которая заставляла страдать ее гордость. В виду этой мысли и с этой целью в уме, она смирила свою любовь к роскоши и празднествам так же, как и свое кокетство, свою любовь нравиться; она избегала света, она уединилась в горделивом одиночестве, она с великим мастерством разыграла симпатичную роль молодой девушки, слишком мало обеспеченной, чтобы думать о замужестве, слишком прекрасной и пылкой, чтобы не любить, слишком гордой, чтобы это показывать. Иногда, увлекаемая своим искусством, заражаясь собственным голосом, она могла, подобно некоторым актрисам, трепетать настоящим волнением, плакать настоящими слезами, заставлять блестеть в своих прекрасных глазах настоящее пламя любви, но всегда ее искусный ум, владея этой деланной искренностью нервов, пользовался ими, как средством. Никогда она не любила Мишеля. С какой наивностью попался он в западню, бедный простак, какое тогда было торжество для Фаустины Морель!.. до того дня, когда она нашла лучшее.

— Она была недостойна моих сожалений, — повторял себе Мишель, — нет, она не была достойна такой великой чести: страдания честного и открытого сердца… и однако…

Однако, в этот самый час, в тот час, когда он чувствовал себя вполне выздоровевшим, после того как долгие месяцы его мысли были свободны от воспоминаний о Фаустине, Тремор не мог отогнать былой образ. Он его преследовал, изящный, привлекательный, этот образ, говоривший об измене, страдании, изгнании, но также и о вере, о юности, о любви.

Графиня Вронская не заслуживала слез. Она была честолюбива, ловка и холодна, расчетлива, но, в представлении Мишеля, идеальное создание, которое он обожал, — прекрасное, гордое, чистое, благородное дитя, любящая невеста, из которой он создал свою музу, фею своих грез, — украсилось белокурыми волосами, улыбкой, волнующей прелестью графини Вронской, и он оплакивал ту фею, ту музу.

Ему хотелось бы увидать графиню Вронскую, как портрет дорогой умершей, ему хотелось бы вновь найти в ней олицетворение уничтоженных временем событий, очень дорогого прошлого… К тому же он знал место, день и час, где мог быть вызван сладостный призрак.

В уединении башни Сен-Сильвер брат г-жи Фовель перечел еще раз письмо, полученное им, затем ответил несколькими строками, серьезно извиняясь, что не поддается любезной просьбе, с которой к нему обращались, важно восхваляя непризнанную прелесть голубятни. Так как он не чувствовал себя в особенно шутливом настроении, он упустил случай оценить сумасбродный брак, проектированный Колеттой; зато он не упустил случая слегка коснуться намеком той встречи, о которой она его извещала. Некоторые умалчивания говорят слишком много. Г-жа Фовель не должна была подозревать волнения, причиненного ее письмом. Вертикальные знаки, которые выводил Мишель, отставив локоть, с помощью четырехугольного кончика пера, становились соучастниками этой осторожности; он был выразителен в своей банальности, этот крупный, корректный почерк, четкий, лишенный характера, к которому, казалось, Мишель приучил свою руку, боясь всякого внешнего и осязаемого обнаружения своей нравственной личности.

Долго, и не сводя безучастного взора, смотрел Мишель на только что запечатанный конверт, затем спрятал свое лицо в обе руки и оставался так, может быть для того, чтобы скрыть горячую краску, выступившую у него на лице.

Через день, утром в пятницу, он уехал с десяти-часовым поездом.