Выйдя из ресторана, где они позавтракали, молодые люди спустились по улице Ройяль. В этот мартовский день, хотя Мишель не пускался с ним в откровенности, Даран скоро понял, что его друг был озабочен; к тому же, поговорив о пустяках, Мишель замолчал, покусывая слегка свою нижнюю губу, что всегда служило у него признаком дурного настроения.

Был один из тех чудных парижских дней, когда всюду встречаешь таинственно переносящуюся по воздуху весну. Вот она в виде хрупкой молодой девушки в светлом платье, она же, невидимая, в аромате левкоев, продаваемых по краям тротуаров! Цветы, цветы, цветы! Они всюду, и в руках детей и на корсажах дам, за ушами лошадей; забывая о важном содержимом своих портфелей, деловые люди несут цветы в руках, ими нагружены спины рассыльных, кухарка хранит в уголке своей корзины пучок свежих жонкилей и кудластый мальчишка держит в зубах фиалку. Цветы, цветы; их видишь, их обоняешь, их угадываешь среди разнообразия торжествующих на солнце колоритов города, они гармонируют с улыбкой радости на интеллигентных лицах прохожих.

В Елисейских полях, под деревьями, группы детей бегают посреди громадных облаков золотистой пыли, а на скамьях старые люди греются с блаженным видом; кажется, что под этим нежным голубым небом все печали забыты и для каждого уготовано счастье.

— Уже 30 марта! Как проходит время! У нас уже опять весна в полном разгаре.

Сделав это оригинальное замечание, Даран взял вдруг под руку Мишеля, не ответившего ему ничего.

— Я отдал бы все мои коллекции и даже тот необыкновенный потир, о котором я только что говорил, чтобы только видеть тебя счастливым, мой старый Мишель, — сказал он.

Мишель вздрогнул.

— Счастливым! Но откуда ты взял, что я не счастлив?

Они говорили друг с другом на ты по старой лицейской привычке.

Даран пожал плечами.

— Нет, ты не счастлив! — продолжал он. — Ах! как досадно. Хоть бы какой-нибудь добрый вор оказал тебе в один прекрасный день услугу, лишив тебя каких-нибудь 50 тысяч ливров дохода!

— Ты восхитителен! — воскликнул Тремор с веселой улыбкой. — Разве я делаю глупости со своими средствами?

— Совсем нет, но если бы ты быль беден, ты не ограничился бы этой отрицательной мудростью, ты сталь бы работать. Вот что!

— Разве я веду праздное существование?

— Нет, конечно, ты работаешь, ты работаешь… но когда у тебя есть время. Ты также путешествуешь… но ты нигде и ни в чем не находишь себе удовольствия… Мне даже, пожалуй, было бы приятнее видеть тебя пристроенным на маленькую должность архивариуса в провинциальном городе.

Мишель засмеялся.

— Но, послушай-ка, скажи мне, какое великое дело совершаешь ты?

— Я, признаюсь, лентяй, но я, это совсем другое дело… Мой ум не пускается при всяком случае в страну невозможного. Я не из тех характеров, которых любимейшее времяпрепровождение терзать себя же… Я, наконец, добрый малый, очень банальный, неспособный ни на что великое, ни на что полезное… Я изобретатель эликсира Мюскогюльж, я! Это равносильно тому, что я ничто… Ты же — величина, и если ты когда-либо сделаешь открытие, ты сможешь подписаться под своим произведением… Если бы это даже была история этих… как называешь ты этот варварский народ?

— Хетты.

— Да, верно… Ну, работаешь ты над твоей историей, теперь, когда ты, для того чтобы собрать для нее материалы, совершил путешествие в Египет, Грецию и два раза в Сирию?

— Но я имею серьезное намерение работать над ней, мой дорогой Ментор, и как только я вернусь из Норвегии…

— Я этого ждал… Ты всегда откладываешь свою работу на то время, когда ты возвратишься из какого-нибудь путешествия. Если бы у тебя не было денег, я тебе говорю, ты бы работал!

— О! — воскликнул Мишель, во всяком случае, за мою историю Хеттов меня не засыпали бы банковыми билетами!

— Может быть, — возразил упрямо Даран, — во всяком случае, она покрыла бы славой бедного архивариуса!

— И то нет, — возразил молодой человек, — эти книги никто не читает. А! ты хочешь меня разорить, Даран. Мой нотариус только что помог мне заключить золотое дело… Я — владелец дома!

— Г-н Алленж? Я его знаю. Очень честный человек, но такой же утопист, как и ты… Значить, тебе было бы очень неприятно разориться?

— Очень! — подтвердил Тремор, останавливаясь, чтобы зажечь свою потухшую папиросу о папиросу Дарана.

— Итак, перейдем ко второй части моей программы, — продолжал, не смущаясь, Даран. — Она более легка для исполнения… Я хочу, чтобы ты женился. О! я не с сегодняшнего дня думаю об этом… Провались, эти холостяки, — эгоисты!

— Я тебе отвечу так же, как только что: а ты?

— А я тоже повторю то, что уже сказал: я — это совсем другое! Как я родился коллекционером, так точно я родился — старым холостяком! У меня масса маленьких маний, за которые я крепко держусь; я нагнал бы скуку на мою жену, в особенности же моя жена нагоняла бы на меня невыразимую скуку. Но ты… Ах! Ты! У тебя нет маний, но тебе не хватает практического смысла, ты паришь вечно в небесах, рискуя сломать себе шею… Чего я тебе желаю, это — маленькую, рассудительную головку, которая бы думала за тебя… и затем маленькую мягкую ручку, чтобы освежать твой лоб, когда он будет пылать, как сегодня. О, мне не нужно до него дотрагиваться… Я тебе говорю, моя жена мне бы надоела, ты же выиграл бы бесконечно от того, что твоя бы тебя мучила… Это, наконец, стало бы тебя развлекать и помешало бы копаться над загадкой, которую ты никогда не решишь… И ты бы боготворил своих детей… Они изгнали бы все твои мрачные мысли — эти дерзкие малыши, прыгая у тебя на коленях и визжа с утра до вечера тебе в уши! Я уже вижу тебя заранее, ты возьмешься за Монтэня, Фенелона, Руссо, ты прочтешь все новейшие книги, трактующие о воспитании, а один Бог ведает, сколько их печатается! Это тебя занимало бы вначале, а затем ты воспитал бы своих детей своим умом и своим отеческим сердцем и, не заботясь чрезмерно о педагогах, ты из них сделал бы настоящих людей. Это куда стоило бы истории Хеттов, уверяю тебя.

Мишель слушал наполовину; на его лице была улыбка, выражавшая отчасти скуку и отчасти тоску.

— Ты очень красноречив, — сказал он. — Я уже представляю себе этот редкостный экземпляр, предназначаемый мне тобой, кроткую и серьезную подругу, образованную женщину, не педантку, веселую, но не легкомысленную и т. д. Я встречал эту редкостную фигуру во всех романах, прочитанных мною, когда я был очень молод.

— Я ее встречал в жизни. Да и ты также… Жена твоего друга Рео. Да… я хотел бы для тебя жену, похожую на г-жу Рео; впрочем, у нее есть сестра! Женись на м-ль Шазе.

— Мой милый Альберт, — заявил более серьезно Мишель, — я не отрицаю, что может быть есть и зерно истины в твоей проповеди, хотя все мне представляется спорным, но если бы ты знал; как мало я думаю о женитьбе, если бы ты только знал, какое неприятное впечатление производит на меня даже только разговор об этом, ты признал бы дело проигранным. Ах эти полюбовные сделки, обсуждающиеся ежедневно, эти представления, эти жалкие комедии, называющиеся браком в нашей стране. Фуй!.. Но не подымешься-ли ты ко мне на минуту, раз мы уже здесь?

Они завернули в ул. Божон и остановились перед домом, в котором жил Мишель.

— С удовольствием, — ответил Даран.

Но это отступление изменило не надолго течение его мыслей.

— Я в этом сознаюсь, — начал он вскоре опять. — Если существует человек, которого мне трудно представить себе в неблагодарной роли жениха, то это именно ты. Самое лучшее было бы, я думаю, чтобы нашлась молодая девушка, довольно смелая и достаточно влюбленная, чтобы ухаживать за тобой и сделать тебе предложение… Да… тогда, я тебя знаю, ты так добр, ты так боишься причинить кому бы то ни было малейшее огорчение, что, когда бы она тебе сказала: „я вас люблю, хотите на мне жениться?“ ты никогда не имел бы мужества ответить: „нет…“и ты был бы счастлив помимо своей воли.

— Конечно… Так как она действительно была бы обольстительна эта молодая девушка, довольно смелая и достаточно влюбленная… Если бы ты виделся с Колеттой, я мог бы подумать, что она тебя подговорила, — продолжал Тремор, отворяя дверь в курительную, чтобы пропустить туда неугомонного увещателя. — Она как раз мне писала третьего дня то, что ты мне говоришь сегодня. Но, садись здесь…

— Г-жа Фовель — женщина с большим здравым смыслом.

— Бедная Колетта, — шутливо вздохнул Мишель. — Вот комплимент, который ей покажется новым. Чего тебе, сигар или папирос?

— Пожалуйста, сигару… А что, если даже этот комплимент действительно нов, если здравый смысл не столь привычен м-м Колетте, если она его обрела внезапно, вследствие гениального наития, из любви к тебе? Матери, сестры, супруги, любящие женщины имеют подобные вдохновения. Что-ж, твоя прелестная сестра предлагает тебе невесту?

— Конечно.

— Отлично! — воскликнул Даран, зажигая сигару с удовлетворенным видом. — А я ее знаю?

Этот раз Мишель разразился очень искренним, звучным смехом, преобразившим его физиономию. Стоя, прислонившись к камину, с папироской в руке, он казался в эту минуту особенно моложавым.

— Да, ты ее знаешь, конечно… Только не знаю, помнишь ли ты ее, это — мисс Джексон, отдаленная кузина, внучка моей тетки Регины… Мисс Джексон приезжала в Париж несколько лет тому назад, чтобы изучить французский язык, и мы обедали с ней, ты и я, у моей сестры; ты был тогда поглощен твоими археологическими изысканиями, ты рассказывал весь вечер о раскопках и старых обломках и… кажется, твое красноречие усыпило молодую особу.

Даран смеялся от всего сердца.

— Я помню, — сказал он, — маленькая Анна или Жанна… блондинка, нежный ротик которой не сказал ничего особенного, но опущенные глаза и вздернутый носик были чертовски говорливы. Ну, слушай, ведь она прехорошенькая, это дитя… Ты уже имел раз дело с скороспелой плутовкой…

Не обращая внимания на нетерпеливый жест Мишеля, Даран продолжал спокойно:

— Ты имел дело с скороспелой плутовкой, и это отбило у тебя охоту к браку. Однако, так как ты честный малый, я никогда не слышал от тебя вывода, будто, благодаря тому, что тебя обманула нечестная женщина, земля населена одними только изменницами. Этой барышне не удалось отнять у тебя уважения к женщине, и я приветствую твой здравый смысл; притом, разве у тебя нет восхитительной сестры, может быть немного взбалмошной, занятой безделушками, но доброй и честной женщины, которая пошла бы в огонь ради своего мужа, своих детей или тебя!.. Что бы тебе жениться? Ах! Это так просто; нужно, чтобы прелестная молодая девушка тебя полюбила…

— Очень просто, — пробормотал Мишель.

И он пожал плечами.

— Конечно, очень просто, — повторил Даран, пожимая также плечами. Очень хорошо быть скромным, но не следует ничего доводить до крайности… и затем, ты мрачен, ты сомневаешься в себе, у тебя горе, ты имеешь вид героя романа… вот, что воспламеняет воображение молодой девушки!

Тремор сел с видом уныния. Этот разговор, начатый шутливо, становился для него тягостным.

— Это — твое быстро воспламеняющееся неосуществимым воображение, мой бедный друг… — воскликнул он; — нет, я не герой, но только бедный человек, не понимающий сам себя хорошенько и которого другие совсем не понимают, а это так тоскливо: быть не понятым! Мне кажется, я родился с больным сердцем; некто взял на себя труд растравить рану, теперь она излечена, но страдание меня страшно изменило. Я не злой; страдание другого для меня мучительно, ты прав. Однако, я жесток, ревнив, груб. И затем со мной трудно жить, я ожесточен. Герою романа дозволительно иногда убивать, но никогда не быть в дурном расположении духа… я часто бываю в дурном настроении…

Мишель два раза прошелся большими шагами по комнате, бросил в камин свою папироску и сел снова.

Спустя минуту, Даран возобновил разговор:

— Однажды ты мне объяснил, что такое палимпсест[11], и я эту мелочь запомнил. Ты мне напоминаешь этот палимпсест. То, что видишь в тебе, это не то, что было твое „я“ первоначально. Необходимо выявить в тебе другой текст, другое содержание, скрытое от взоров уже долгие годы под тем, который ты даешь прочитать каждому.

— Ты прекрасно знаешь, какую бы прочли историю, — заметил горестно Мишель.

— Не нашлось ли бы там под этой историей еще третьего текста? Мишель, мне бы очень хотелось, чтобы какой-нибудь маленький палеограф, очень смышленый, смог бы пробудить в тебе не того человека, каким сделала тебя Фаустина Морель, но то дитя, которое я хорошо знал, работника, энтузиаста, поэта, серьезного юношу, слишком даже серьезного, чересчур нелюдимого, но такого доброго, такого нежного, такого доверчивого, то прелестное существо, сердце которого всегда оставалось бы совершенно открытым, ум которого расцвел бы пышно, если бы он мог встретить кроткую и искреннюю любовь, найти спокойную и трудолюбивую жизнь, к которым он стремился. Ах! я тебя уверяю, при небольшом усилии, но большой любви, мы обрели бы его вновь, моего прежнего маленького друга.

Мишель покачал головой.

— Еще одна иллюзия, — сказал он.

Он пошел в угол комнаты, взял с этажерки из американского дерева флакон оригинальной работы, налил мадеры в рюмку и поднес ее Дарану.

— В добрый час! — одобрил этот, — это не мой эликсир.

Затем, как если бы наслаждение отведать очень старого и душистого вина дало ему живее почувствовать гармоничную прелесть окружавших его предметов, он стал оглядывать комнату, в которой его так часто принимал Мишель.

Теплый свет, струившийся сквозь большие стекла, таинственный, священный, как бы исходивший из старинного раскрашенного молитвенника или книги легенд, оживлял увядшую красоту старинной парчи и потемневшую позолоту рам и золотых и серебряных вещей, окружал атмосферой старины, пышности и вместе с тем сосредоточенности, мебель итальянского стиля XVI столетия. На мольберте голова Христа, гениальный набросок, приписываемый Леонардо-да-Винчи и найденный Тремором у торговца старьем в Болонье, с устремленными на что-то невидимое, полными непостижимого, глазами.

— Красиво, очень красиво здесь, мой милый Мишель! Что это? Что-то новое — это расшитое церковное облачение, которое ты задрапировал там подле тех кинжалов. Какая дивная работа! воскликнул коллекционер, поднимаясь со стаканом в руках, чтобы подробно рассмотреть золотые цветы ризы.

Затем он опять подошел к Мишелю и, стоя перед ним, продолжал восхищаться:

— Очень хороша твоя башня слоновой кости! Ни одной погрешности в деталях стиля этой мебели, этих мелких сокровищ, собранных знатоком, ни одной ошибки вкуса в утонченном капризе фантазии, находившей удовольствие окружить их всем этим новейшим, искусно скрытым, комфортом! И однако, если бы в горлышке той амфоры находилась ветка сирени, а там дальше, в той чаше, совсем свежие розы, твой восхитительный музей приобрел бы нечто более интимное и более живое… Укрась же свою жизнь цветами, мой дорогой Мишель. Это необходимо!

Когда Даран ушел, Мишель вернулся опять к г. Алленж, чтобы подписать бумаги, неготовые утром, и нотариус подробно рассказывал ему об одном предприятии, в которое он сам вложил капиталы.

Дело шло об акционерном обществе, основанном с довольно значительным капиталом, намеревавшемся увеличить значение французских колоний, приспособив их для эмиграции в широких размерах при содействии французских администраторов и рабочих, развивая в землях, завоеванных Францией, земледелие или разрабатывая естественные богатства, свойственные местной почве и климату. В настоящее время намечены были только некоторые пункты колониальной территории, но мало-помалу, поле деятельности должно расшириться настолько, чтобы захватить все французские колонии.

— Послушайте, г-н Тремор, — настаивал нотариус, — разрешите мне оставить за вами хоть 30 акций… Вы не пожалеете об этом, и наконец, если бы вы пожалели через некоторое время, я их у вас куплю, у меня есть вера в это дело… и к тому же оно так прекрасно. Это не только выгодно, но это также патриотическое и гуманное дело.

И г. Алленж подробно развивал эту тему.

Выгодные или нет, верные или рискованные, спекуляции никогда не привлекали Мишеля. Он любил деньги за то, что они дают, а денежные вопросы ему были скучны.

Состояние, полученное Колеттой и им из рук их опекуна, Колеттой ко времени замужества, им же при совершеннолетии, и то, которое досталось им позднее, после смерти г. Луи Тремора, выражалось в акциях столичного учетного банка. Их отец в продолжение нескольких лет, их дядя в продолжение доброй четверти века, состояли в административном совете этого значительного финансового учреждения, одного из самых надежных, самых популярных и мало-помалу, в силу обстоятельств, вложили туда все свои фонды.

Муж Колетты, имевший пристрастие, в силу ли безрассудства или мудрости — как угодно, — к домам и землям, приносящим доход, вместе с женою решили довольно быстро реализовать часть, доставшуюся на их долю, но Мишель, прельщенный преимуществом безопасного и спокойного, „буржуазного“ помещения денег, по образу благоразумного отца семейства, как говорил г. Алленж, сохранил свою часть в банке. С трудом два или три раза, после смерти дяди Луи, уступая красноречию восторженного нотариуса, не перестававшего ему сулить золотые горы, он согласился сбыть с рук некоторое количество акций. Совсем недавно еще была совершена реализация для покупки недвижимости, расположенной на улице Вельфейль.

— Вы ненасытный, мой милый друг, — объявил Тремор, когда Алленж окончил восхваление „колонизационной“.

Но он улыбался. Если к финансовой комбинации, на которой основывалось дело, только что вкратце изложенное нотариусом, он относился холодно и равнодушно, то существенная идея предприятия должна была его прельщать с точки зрения нравственной и политической.

Утопист этот г-н Алленж, увлекающийся, как говорил Даран, но верующий, в своем роде поэт. И Мишель восхищался им, его духовной красотой; он восхищался этим „счетчиком денег“, который, нисколько не пренебрегая возможностью обогатиться, — что может быть более законного, в сущности, — не забывал однако, что всякое крупное движение капиталов может иметь социальные последствия и, заботясь о том, чтобы увеличить значение и ценность этих последствий, рисовал их себе наперед, в прекрасном порыве, очень великими и благодетельными. Тремор к тому же, и особенно в этот день, был склонен к оправданию благородных сумасбродств.

Итак, он уступил еще лишний раз и попросил г-на Алленжа подписаться от его имени на 30 акций „колонизационной“. Затем, покинув контору, он отправился к Дюрань-Рюэль[12], чтобы посмотреть рисунки Пювис де Шаванна[13], о которых ему говорили, вернулся на улицу Божон, посмотрел вечерние газеты, написал рекомендательное письмо для одного бедняги, приложив к нему маленькую, деликатно скрытую помощь. Около 7 часов он решил пообедать в этот же вечер у Жака Рео, одного из своих школьных товарищей, в настоящее время причисленного к министерству иностранных дел, интеллигентного и в высшей степени сердечного малого, с которым его связывала дружба и который только что женился на Терезе Шазе, подруге Колетты. Брак по любви, едва ли разумный, говорили об них, так как Жак не имел больших средств, а имущество Терезы, осиротевшей 2 года тому назад, было из тех приданых, которые вызывают улыбку у свах!

В фиакре, уносившем его на улицу Терн, где свили гнездышко новобрачные, Мишель вспомнил несколько раз о своем вчерашнем вечере, глумясь над наивностью, которую он проявлял с самого начала и постоянно в своих отношениях к Фаустине. Какие иллюзии сохранял он еще накануне по отношению к странной женщине, у которой голова преобладала над сердцем. Холодная, бесстрастная, вполне владевшая своим нравственным и физическим существом, Фаустина умела одинаково разыгрывать как искренность раскаяния, так и искренность любви.

— Она ужасно добродетельна, — сказал Адриан Дере.

Невольно Мишель думал, что действительно она была ужасна, эта добродетель без прямоты, ставшая, подобно этой красоте без души, пошлым средством, предоставляемым на служение честолюбию. Бедная искусная комедиантка!

Неужели она доведена до жалкой безропотности цапли в басне? Не вырабатывается ли новый план, ничтожный, жалкий, за этим челом богини?

— Граф Вронский умер, не оставив завещания; я ничем не владею или почти ничем; правда, я еще достаточно хороша, чтобы на мне женились без приданого, но бескорыстие редко в этом новейшем свете между людьми, которые собираются жениться. Что, если я выйду замуж за Тремора? Он молод и не совсем глуп, может быть я из него что-нибудь сделаю… Члена института… кто знает? И для меня и во второй раз будет легко добиться от него всего лаской. Этот Дон-Кихот, если только мне его не подменили, поверит всему, что я ему скажу, лишь бы мне суметь за это взяться, увлажнить слезою взор, заставить дрожать руку и искусно произнести это выразительное слово: „прошлое“. Да, поистине Фаустина Вронская была женщина, способная так рассуждать.

И эта слеза во взоре, это дрожание руки, было то утешение, которого пришел искать Мишель… Какое ничтожество!