Каир 19–27 января.

Быстро пронеслись мимо окон вагона песчаные бугры, мызы, перемежающаяся аллея, и предо мной в утреннем блеске разостлалась Дельта с зеленью молодых всходов, со светлыми поймами Нила, с гнездами пальм на горизонте. Поезд несется то по болоту, вспугивая чибисов и шустрых песочников, то чрез плантации маиса, и дурры[17], то над гладью озер — разливов; по их берегам, Бог весть где, дымятся невидимые деревеньки.

Взгляд ловит на лету исчезающие одна за другою картины. На красноватых прутиках хлопчатника там и сям торчат забытые клочки ваты, будто шерсть оставленная в терновнике стадом овец. Под ветром слегка зыблется нива сахарного тростника. Двое Арабов в ветхозаветных хитонах орошают первобытным способом ноле: раскачивая привязанную на веревках корзину, черпают ею воду из одной ямы и выплескивают в другую, на высшем уровне; от последней в разные стороны проведены канавы. Над землей выделяется селение сплошного шоколадного цвета, без улиц, без окон, с кучами навоза вместо крыш, точь-в-точь разметанный муравейник. Женщины, остановившись у рельсов, смотрят на быстро несущийся поезд; их движения, одежда, лица, на плечах голые дети, бронзовые от загара, все носит печать какой — то библейской простоты. Черные буйволы лениво уходят от грома и стука вагонов. Но лугу, в траве, развалисто гуляют священные ибисы, сверкал на солнце ослепительною белизной; они не боятся людей: исполненный суеверий человек и поныне не тревожит своих древних богов.

К полудню на юге засинели холмы Нильской долины, и темный полог дыма и пыли навис над чертою земли. От Каира видны лишь тонкие как иглы минареты… но верблюды почуяли близость большего города и бодрее выступают по шоссе вдоль полотна железной дороги (они несравненно тщедушнее и обтертее смирнских; те двугорбые, эти одногорбые). Движение кругом усиливается. Чаще попадаются дачи, сады, группы феллахов… Справа, одетые в опаловый туман, показались большие пирамиды.

Часа четыре после выезда из Александры локомотив засвистел, прощаясь с Дельтой, и кондуктор в чалме, просунувшись снаружи в окно, отобрал у меня билет.

На вокзале облепившим меня garcons ile place я выразил желание ехать в Hotel Abbat, где обещали остановиться мои Русские.

— Yes! come, come, пожалуйте, Hapads Hotel, торопливо возгласил один; но последние слова были произнесены невнятно.

— Не Hapad’s Hotel, a Abbats Hotel, поправил я.

— The, same, sir, no difference, — одно и то же, нет разницы, и он приказал багажным взять мои вещи.

— Я подоспел вовремя, sir, промолвил у меня за спиною другой, совсем столичный комиссионер в позументах и в галунной фуражке, которая впрочем была почему-то надета задом наперед;—этот обманщик хочет везти вас в Shepherd's Hotel и, глотая буквы, выговаривает Hapad’s Hotel.

— No difference, — all the same, пробормотал уличенный и скрылся в толпе артельщиков.

— Я — служитель Hotel Abbat, рекомендовался тем временем мой избавитель и, вынув из кармана книгу— тоже с галуном, — бойко прочел несколько русских фамилий.

Садясь на козлы нанятого для меня извозчичьего ландо, он как следует надел фуражку и затараторил по-арабски с кучером.

Каир сразу не производить цельного впечатления: чтобы понять его прелесть, надо приглядеться, привыкнуть к нему как к лагунам Венеции; вдобавок, когда я впервые проезжал по его широким улицам, народу встречалось мало, лавки были заперты и собаки спали, свернувшись в клубочки[18]: от полудня до 3 часов, нежась на солнце, отдыхает весь Египет. В начале меня удивило лишь кажущееся отсутствие кровель, точно хамзин сорвал их с домов и минаретов и унес в степь, да чад, так густо висевший над городом, теперь раздался темно-серым кольцом по кругозору, и высоко в светлом небе парили коршуны.

Близ публичного сада, в центре столицы, красуется большое здание, с виду дворец.

— Гостиница, доложил рассыльный, отворяя дверцы экипажа.

На террасе с колоннами и вьющимися растениями сидели туристы, преимущественно Англичане и Американцы, — дамы в нарядных costumes de voyage, мужчины с биноклями через плечо, с кисейным тюрбаном вокруг шляпы и в парусинных башмаках на подобие сандалий или мокасинов.

Прежде чем я успел выйти, коляску мою окружили Арабы с завернутыми в тряпки старинными монетами, с ожерельями поддельных каменных жучков (scarabes), с сушеными крокодилами и прочею дрянью. Мальчик в панталонах, но без рубашки, мечется как бесноватый и потрясает ржавым железным кольцом, выкрикивая: «геаl antic!»[19] Двое слепых бредут за милостыней: один поддерживает другому голову, будто иначе она отвалится; лицо у головы рябое, глаза с бельмами, идиотски раскрытый рот… Только на Востоке находишь такие образцы человеческого безобразия.

Основываясь на слухах, я составил себе самое скромное понятие об Hotel Abbat и недоумевал при виде его мраморной лестницы, длинных коридоров, убранства зал. В столовой завтракало не менее полутораста человек; вокруг суетились лакеи во фраках и белых галстуках; блюда, по большей части приправленные кайенским перцем и пикулями, чередовались нескончаемо. Одно не согласовалось с общею роскошью: среди изящной посуды и хрусталя вода стояла в необожженных глиняных кувшинах; графинов в Египте не употребляют.

Если здесь все так богато, подумал я, каковы же должны быть лучшие каирские гостиницы, — Grand New-Ноtel например, — и, случайно взглянув на заголовок? menu, я к великому своему изумлению прочел именно это самое названий:

«Grand New-Hotel»

Когда же на стен в рамке заметил изображение увитых лианами террасы и колонн с надписью: «Grand New-Hotel». завеса окончательно спала с моих глаз…

В официантской, куда после десерта перешли посетители, комиссионер, забыв о моем существовании, принимал новых путешественников; на медной бляхе поверх его козырька тоже стояло: «Grand New-Hotel»!

Настоящий Hotel Abbat (я перебрался туда немедленно) поистине бедная гостиница всего с четырнадцатью нумерами, но и в последней её каморке господствует дух чистоты и опрятности. Прибывшему с первого же дня становится покойно и уютно, словно попал он в давно забытый край: все ему мило: и донельзя истертые ступеньки лестницы, и кисейные пологи кроватей, и в комнатах залах не то гари, не то сухой глины….

Однако соотечественников моих тут не было: они изменили данному слову. Две молодые четы, странствующая, чтобы себя показать и людей посмотреть, остановились для таковой цели в только что покинутом мною Grand New-Hotel. Товарищ моего детства, — с которым я был душевно рад встретиться вдали от родины и между тем не находил о чем сказать пары слов, — избрал Hotel du Nil. Поэт-философ, ехавший собственно, в Рим и попавший в Египет только по рассеянности а также приятель его, просто философ, поселились было в Hotel Abbat, но вскоре из экономии перешли в chambres garnies, — где с обедами в табльдотах пребывание в Каире стало обходиться им по крайней мере в полтора раза дороже. Моим сожителем был лишь генерал Федоров[20], насмешник и остряк большой руки, от которого доставалось нам всем, а философам же в особенности. Про последних генерал выдумывал всякие небылицы, уверял, например, будто друзья отправились однажды гулять за город и неделю бессознательно проскитались в Ливийских песках, споря о том, кто из них двух настоящий, абсолютный я.

К несчастью в Аббате помещаются несколько чахоточных. Ночью их удушливый кашель не дает мне спать, а присутствие за общим столом наводит на грустные размышления. Особенно жалок молодой Швейцарец, на последние деньги приехавший сюда лечиться; равнодушный ко всему, он однако дрожит от жадности, когда мимо него проносят какое-либо блюдо. Рядом обыкновенно садится пожилая женщина в старомодном чепце и поношенном платье; она ухаживает за соседом как за ребенком: режет ему жаркое, наливает воды (он не в силах поднять кувшина). В то время как она украдкой смотрит на больного и следит за его движениями, бесконечная любовь и бесконечное горе светятся в её взгляде: мать видит, что сыну не поможет и Египет.

* * *

Другая жизнь, другие дома, другие люди, и я слоняюсь один по неведомому городу. Легко на душе, нет дела ни до кого, и до меня никому нет а, ела. Туземцы, обманутые напускным моим презрением и холодностью к окружающему, оставляют меня в покое. Идти удобно. В Константинополе все внимание, все мысли пешехода устремлены под ноги; здесь же тротуары превосходны, и кто любит ходить пешком, может даром наслаждаться зрелищем пестрой толпы, какой за деньги не увидит ни в одном маскараде.

Впрочем в нескольких саженях от гостиницы, на стезе моих первых исследований, встал большой белый осел.

— My name is Tolbee, промолвил погонщик, кривой Араб. — Take donkey and you will be satisfied[21].

Я не забыл еще александрийского Мефистофеля и наотрез отказался ехать. Скрывшись в одном направлении, ослятник, минуту спустя, прискакал с противоположной стороны и по-видимому не узнал меня.

— Take donkey, снова предложил он: — his name is Hector because very clever; best animal in all Egypt[22] вероятно здесь такая мода представлять ослов по имени.

Я повел бровями снизу вверх, сокращенный знак отрицания, который восточная лень заменила движение всею головой.

— All right! сказал отверженец и, вздохнув, как человек, решивший выдержать искус до конца, безропотно поплелся в какой-то темный переулок, но вырос из земли с зажженною спичкой в руке в то время как, пройдя шагов двести, я доставал из кармана папиросницу; затем вторично исчез, не попросив даже на водку.

Недавний мои знакомый, как мне пришлось убедиться в последствии, отчасти заслуживает те эпитеты, которыми так щедро дарил Арабов Семен Семенович; но Тольби умный мошенник: понимая, что быть наглым и назойливым в большинстве случаев невыгодно, он прячет прирожденные пороки под личиной смиренномудрия и кротости. Я попался на эту приманку и при следующей папироске не устоял, взлез на Гектора.

— Go on! оа рэглэк! береги ноги![23] воскликнул Тольби и, погнав его с места во всю прыть, побежал сзади, тяжело дыша и шлепая огромными туфлями: порой иная выстреливает как пистолет, и из-под неё подымалось облачко пыли. На встречу нам неслась многолюдная восточная улица…

С непривычки в новом положении было и смешно, и страшно; сев верхом, я не прибавил себе роста, и при ровном ослином галопе, мне казалось, сам я, подгоняемый тайною силой, против воли бегу вприпрыжку по мостовой, бегу без напряжения, без услали, ибо все мое действие сводится к тому, что забирая в себя воздух, я стараюсь сделаться легким как перышко и не потерять равновесия; но седло глупого устройства имеет поползновение свернуться на бок, стремена невозможно коротки, а best animal in all Egypt спотыкается что ни шаг.

С тех пор ежедневно проснувшись рано, по-летнему, и наскоро выпив чашку кофе, я спешу в свежий как утро, еще нешумный город разыскивать белого осла.

Для осмотра здешних примечательностей человек, знающий английский язык, не нуждается в драгомане-проводнике. Ослятники говорят по-английски, и, как они ни коверкают это наречие, их по-моему все же легче понять, чем природного Англичанина. Они повезут вас куда прикажете, и истолкуют, что хотите, — правда истолку ют на свой лад, вследствие чего за справками полезнее обращаться к Путеводителю. Берут они по франку в час и гораздо дешевле, если не жалеть своих ушей и поторговаться.

На каждом перекрестке большой выбор каирских ванек, не видать только кривого Тольби, а он так пленил меня мягкостью приемов, что ни с кем другим я ехать не соглашаюсь. После тщетных поисков, когда потеряешь всякую надежду, он внезапно появится сзади, удальски выстрелит туфлей, и я опять несусь странною побежкой в толпу.

„Оа рэглэк, оа шмалэк, оа имминэк“! (береги ноги) правее, левее) кричит он и истязует Гектора, бьет его наотмашь палкой или ковыряет щепкой в больные места; осел с галопа переходит на дряблую рысь и, подбирая зад от ударов, идет как-то отвратительно боком. Несмотря на мою привязанность к Тольби, я часто ссорюсь с ним за жестокое обращение с ослом.

До полудня мы ездим взад и вперед по Муски, шатаемся в сумраке базаров или осматриваем какую-либо мечеть. О мечетях и о всем том, что смотрится в Каире, буду говорить после, о базарах же и о Муски скажу два слова теперь, чтобы более к ним не возвращаться.

Муски — иначе Rue Nеuve, главная промышленная артерия Эль-Масра—[24] имеет весьма забавную наружность. С нашего неба солнце не заглянуло бы, поверх кровель многоэтажных домов, на дно такой узкой улицы, как Rue Neuve, но в Египте дневное светило любопытнее и, чтоб защититься от его лучей, люди покрыли Муски на высоте её стройки дощатою настилкой. Восток и Запад, забыв для денежных расчетов религиозную вражду, сошлись и побратались под этим навесом, чтобы взапуски обсчитывать неверных и правоверных. Восток торгует цветными материями, тарбушами, наргилэ; Запад уставил окна своих магазинов модными картинками.

В европейских лавках записные туристы, предварительно всяких экскурсий, покупают между прочим кисейные тюрбаны, шлемы из пробки, парусинные зонты и % сандалии. В Египте, конечно, бываешь очень жарко; но в ноябре, декабре. январе и феврале, сезон путешественников. даже у нильских порогов температура мало отличается от летней температуры наших стран. К чему же подобный тропический наряд? Стоит он не малых денег, украшению вовсе не способствует, и турист, благодаря ему, лишь в большей мере подвергается докучливым приставаниям Арабов…

В конце Муски находятся базары — сеть частью крытых, частью некрытых закоулков, из которых многие уже обыкновенного коридора. Базаров насчитывают до десяти, но роду предметов продажи. Вт. этих постоянных рядах, по понедельникам, собирается арабский базар, базар в нашем смысле, где всякий выносит продавать, что вздумает, начиная от старого платья и кончая драгоценностями.

По богатству Каирский эль-сук ниже Стамбульского чарши, но не уступает ему в разнообразии товаров. Чего только нет на этом «главном рынке Африки»? Шелковый изделия, тигровые шкуры, лимоны величиной с грецкий орех, безделушки филигранной работы, свечи, мыло, лепешки из серого теста, красильные вещества. кольца и браслеты, вязаные золотом и серебром кошельки, благовония продающиеся по каплям в микроскопических склянках. пучки палочек с бирюзою на осмоленных концах (так она здесь продается в натуре), переплетающееся в воздух! чубуки кальянов и целые кварталы туфель.

Народу столько, что гул стоит от шума шагов; разносчики голосят на все лады, ослы ревут с исступлением гремят невидимки-менялы…. Еле выглядывая из своих подпольных каморок они, чтобы привлечь внимание прохожих, искусно пересыпают из руки в руку никогда не распадающийся столбик монет; производимый звук напоминает издали чиликанье сверчка.

В полдень, расставшись с Тольби, я иду в сад Эзбекие.

Лет одиннадцать назад пространство им занимаемое было площадью с аллеей деревьев и несколькими cafes chantants. Разбит он восмиугольником в центре «нового города», Измаилии[25]. Кругом столпились лучи ия постройки — отели, театры и гостиный двор; движения однако здесь меньше, чем в старом Каире[26]. В саду находятся фотография и ресторан; по вечерам играет хор военной музыки; до часу дня вход бесплатный, но в это время никого не бывает.

Одиноко прохаживаясь по чопорным дорожкам, я люблю, среди окрестной тишины, перебирать в уме виденное утром, — и тогда путешествие мое в землю Фараонов представляется мне заманчивым, диким, бессвязным сном. Стоить мне закрыть глаза, и я вижу в потоках света купола и замки города полного чудес, — города, где все необычайно и странно, — где среди улицы распластавшись на животе, лежат верблюды, подобные допотопным амфибиям, и злобно следят за волнующеюся толпой, — где по всем направлениям впереди колясок неслышно мчатся сеисы (гайдуки) в воздушно белых одеждах, — где над дверями домов, точно у обиталищ чернокнижников, прибиты для украшения сухие змеи, ящерицы и другие гады, иногда чучело небольшого слона… На площади продается рыба в деревянных клетках, и переложенные травою карпы, просунув морды сквозь жерди, широко разевают рты; тут дети с корзинами на головах руками подбирают свежий помет лошадей и рогатого скота[27]; там собаки стаей накинулись на противного павиана; вожак и палкой, и бубнами отгоняет рассвирепевших животных.

И как во сне, не сменяя друг друга, сплетаются противоречивый грезы, так самые резкие крайности стоят рядом и ходят рука об руку по улицам Каира. Близ здания новейшей архитектуры примостилась древняя мечеть с малиновыми и белыми полосами. Недалеко от театров— пригород тесно скученных арабских лачуг; сквозь него просечено шоссе, — справа и слева видны разрушенные стены, часто внутренность комнаты; не истечет и году, на этих развалинах вырастут новые порядки ярусных строений. За лачугами опять столица со столичным шумом и суматохой; орловские рысаки в дышле обгоняют скачущих гурьбой ослов; дама спешит по тротуару— набеленная, нарумяненная, в оборках, лентах и бантах — и не замечает, что за ней идет голый, как сама невинность, негритенок. Девушка с кувшином на плече, легкая и прекрасная как сновидение, остановилась посмотреть на сказочный город: причудливые решетки окон, минареты, вырезавшиеся на безоблачном небе, Нил с его парусами и чайками, пальмы на том берегу, все загляделось на нее и не наглядится… Но прелестная мечта заслоняется кошмаром: мимо меня верхом на гамале[28] (переносчике тяжестей) проезжает старуха; слезы вроде гноя текут по её морщинистым щекам, — и не из углов глаз, а со средины воспаленных отвисших век; нос, желтый и горбатый, напоминает костяной клюв: платок оттопырил уши; отсохшая нога, перебитая ниже колена, вихляется взад и вперед, и слышно, как хрустит хрящ при каждом шаге носильщика….

А теперь разве я наяву гуляю по этому очарованному саду? Давно ли бежал я вприпрыжку, навстречу неугомонному тысячеголовому чудовищу, грозившему унести и раздавить меня. Вокруг все дышит покоем и негой; лист не шелохнет на деревьях; возле искусственной пещеры бабочки лениво перепархивают с камня на камень; другие уснули, лаская крылышками цветы: над водою склонилась плакучая ива, и по пруду, словно влюбленные, задумчиво плавают лебеди.

Однако есть дневная пера, когда человеку и в самом чудном крае, при самых высоких эстетических наслаждениях, хочется завтракать. Проснувшись от поэтического забытья, я направляюсь домой.

В Каире завтрак, обыкновенно слишком сытный, подается в час, и до обеда, в восемь часов, успеваешь, заменив осла извозчичьею коляской, сделать одну из стереотипных загородных поездок.

Характер здешних извозчиков можно очертить двумя словами: они — те же ослятники, иначе великие негодяи, и плохо приходилось бы иностранцам, если б для езды— как по городу, так и за городом — не было установлено подробной таксы.

Прогулка возбуждает аппетит, и по возвращении обед кажется весьма вкусным; впрочем Аббат, несмотря на свое внешнее убожество, славится отличною кухней.

Вечер я провожу в одном из театров, — в «Итальянской опере» или во «Французской комедии». Играют в них поочередно: один день дается опера или балет, на следующий — драматическое представление и т. д. Цены местам довольно умеренные (кресло первого ряда в «оперу» стоить десять франков, в «комедию»- пять).

Здешние театры нужно причислить к первостепенным: Аида, которую Верди написал для хедива, идет в Каире лучше чем где-либо; Офенбаховские и Лекоковские оперетты обставлены во всех отношениях превосходно, — костюмы свежи, декорации художественны, певцы и в особенности певицы сделали бы честь любой столичной сцене;—только в комедии игра актеров могла бы иметь более французской живости и грации. Я чаще бываю в опере и сижу до тех пор, пока не опустится в конечный раз эмблематический занавес.

Кстати о занавесе. Кисть живописца изобразила на нем состояние современного Египта: полуголые феллахи строят под руководством муз новый Парфенон; на ступенях его возлегает Феб, вдали пирамиды и мечеть, прикрытая кактусами.

— Это вовсе не Феб, это портрет, говорил мне однажды генерал Федоров: вглядитесь хорошенько; не узнаете? так и читаешь на его лице: «сниму последнюю рубашку с подданного, чтобы в Египте пощеголять европейскою цивилизацией…»

Представление кончается поздно, — иногда во втором часу.

Нехотя иду я обратно в гостиницу. Над городом волшебно светит луна, и серебряная пыль прозрачным туманом висит в воздухе. Пальмы, поднявшись еще выше к небу, дремлют в ночном безветрии. Затих грохот разъезда карет; по сонным улицам, еле звеня бубенчиками, проходит лишь запоздалый караван: Арабы, укутанные с головою в бурнусы, мерно покачиваются на высоких седлах.

И как резкий разлад доносится откуда-то напев:

Pore adore — c‘est Giioflee!..

Дома охватит меня слабый, оранжерейный запах гари и глины. В комнатке моей так тесно, что приходится шагать через открытые саквояжи. Ведя жизнь перелетной птицы, я по мере надобности достаю из них белье и платье, но не разбираюсь окончательно; знаю, что на дне уложены черные мысли, беспокойства, скука и те мелкие заботы и хлопоты, которые неприметно отравляют жизнь. Впрочем до полной раскладки далеко; много светлых дней впереди, — и я сплю сном ребенка, пока не разбудят меня, прокравшись сквозь кисею по юга, лучи восходящего солнца… Лишь бы ночью за стеною не кашлял Швейцарец.

* * *

В Каире я посетил цитадель, мечети Гасан и Эль-Азар, гробницы Халифов, молельню воющих дервишей, Ниломер, коптскую церковь Абу-Сиргэ, Эль-Амр, Булак и хедивские конюшни.

Хотя для проверки объяснений, за которыми Тольби не лазил в карман, мне и случаюсь перелистывать Murray, но из боязни, чтобы настоящие беглые наброски сами не разрослась в скучный Путеводитель, я, при описании поименованных мест, ограничусь, насколько возможно, личными впечатлениями.

Цитадель расположена на холме в восточной части города; сюда ездят смотреть «Мехмеда-Али», «колодезь Иосифа» и «Скачок мамелюка.»

Построенная по образцу стамбульских мечетей, — с высокими минаретами, — мечеть Мехмеда-Али так же хороша, как ее оригиналы; внутри своды, поддержанные четырьмя столпами, пестреют арабесками и яркими стеклами окон.

«Колодезь Иосифа» существует с незапамятных времен. В XII веке основатель цитадель, Селлах-Эддин Юссуф, очистил его от песку и оставил ему свое имя (Юссуф-Иосиф). Тольби однако полагает, что колодезь получил название от Иосифа Прекрасного, которому будто бы служил темницею.

Кругом стенок, в земле, прорыт до самого дна спиральный ход, по которому в старину вывозили на быках воду. Теперь ее добывают несколько иначе: быки вращают над колодцем большое колесо: на его обводе надето достающее до низу ожерелье кувшинов, обернутых горлышками в ту сторону, куда колесо вертится; таким] образом, нижний кувшин на глубине сорока сажень черпает воду, в то время как верхний, над землею, выливается в подставленный желоб. Подобный способ качания распространен во всем Египте.

Я спускался на дно; часть его занята сухим пространством. Колодезь так глубок, что широкое отверстие в вышине кажется маленьким светлым четвероугольником; внизу царит непроницаемый мрак, которого не разгоняет пламя свечи, в руках у сторожа, воздух неподвижен как в склепе, — и чувствуешь себя

Tief unter dem Schall der menschlichen Rede.

Звуки наружного мира не долетают до поверхности воды; лишь капля, падающая все в ту же точку, уныло звенит в темноте и жалуется на свое одиночество.

— If you please, не угодно ли? сказал сторож, поднося огонь к стене сочащейся от сырости: легионы путешественников оставили на ней свои никому не нужные имена.

Западная сторона цитадели, обращенная к городу, пр<?сечена обрывом, и в этом месте крепостной вал заменяет железная решетка. Под ногами простирается загадочный как сфинкс светло-бурый Каир, плоские кровли которого осенены пальмовыми венцами, дальше стелется зеленая низменность, изрезанная плесами Нила, а на горизонте застыли волны песчаного Океана-Сахары с маяками-пирамидами на берегу.

К «Скачку мамелюка», так зовется обрыв, идут, побывав в Иосифовом колодце. Человек, только-что выбравшись из недр земли, не ожидает видеть ее с высоты птичьего полета и, обвороженный, стоит без слов и без мыслей, точно попал на тот баснословный остров, где все забывается — и друзья, и слава, и родина….

Если Тольби прав относительно первоначального значения колодца, мне понятно, почему Фараонов виночерпий, по выходе из темницы, не вспомнил о своем товарище заключения.

На площадке, откуда теперь я спокойно наслаждаюсь панорамой, пол-столетия назад, в такое же солнечное утро, всадники в богатых одеждах метались в страхе у края пропасти; слышались выстрелы, стоны умирающих, проклятия, мольбы о пощаде…. 16 февраля 1811 года здесь совершено было избиение 480 вождей мамелюков. Приглашенные Мехмедом-Али, под предлогом какого-то торжества, они доверчиво явились в цитадель. Лишь только все въехали, ворота захлопнулись, и со стен, с башен, с кровель зданий открылась пальба; вожди напрасно искали спасения в бегстве, — выходы были заперты. Видя пред собою неминуемую смерть, несколько наездников вместе с конями ринулись в бездну; в числе их был знаменитый Эмин-Бей, каким-то чудом оставшийся в живых и даже, как уверяют, не потерпевший ушибов. Властелин, когда к нему привели схваченного беглеца, сказал: «Аллая кебир» (Бог велик), — и с той поры могущественный вице-король и последний из мамелюков стали неразлучными друзьями. Предание это передавал мне в Александры один почтенный египетский — старожил.

«Я однажды видел их вместе в ложе театра», заключил он свой рассказ: «на Эмин-бее был пурпуровый плащ (мамелюк до самой смерти продолжал носить сословный наряд). Мехмед-Али, наклонившись, разговаривал с ним вполголоса и часто икал… Нервная икота не оставляла вице-короля с тех пор, как, притаившись у одного из дворцовых окон, глядел он на жертвы своего вероломства. В мое время дворца уже не существовало: в 1824 году, по приказанию вице-короля, он был взорван порохом и над развалинами его строилась мечеть Мехмеда-али».

Я припоминал на месте кровавую легенду и старался не слушать комментариев Тольби.

«Their nomber was 7,000», повествовал он, «and all where on their donkeys»[29]

Близ круглой площади Гумэлэ стоят рядом две большие мечети: одна, еще неоконченная, Эль-Руфайэ, строится исключительно на иждивение матери Измаил-паши; другая — Гассан — сооружена в XIV веке. Интересна только последняя. Основатель её, с ужасно длинным именем (Мелик-эн-Назир-Абу-эль-Маали-Гассан-ибн-Калуан), пораженный великолепием мечети и опасаясь, чтоб архитектор не выстроил подобной или лучшей вне пределов страны, велел будто отрубить ему руки. По моему, храм даже не величествен и только подавляет своею громадой. Внутри, на грязно-белых стенах нет украшений, кроме фальшивых парусов да надписи обручем ниже купола; по средине — гробница Гассана. Темною стариной веет отовсюду; на каменном полу черные пятна, следы кровяных луж: мечеть служила и до наших времен служить местом сходбищ и буйных расправ во дни народных возмущений. Мрачные сказания связаны с её именем: так, по словам историка Макрици, один из минаретов, обрушившись, задавил 300 человек.

Девочки, надевшие мне на ноги, у дверей, нечто в роде соломенных кульков, в чаянии бакшиша, прыгали около меня и удивлялись по-арабски моему уму, красоте и щедрости.

Эль-Азар — мечеть мечетей Каира, мне много говорили о ней, и подъезжая к её портику, я искал глазами чудесного купола, уходящих в небо минаретов… Ожидания мои не сбылись. Обстроенная со всех сторон, Эль-Азар, если можно так выразиться, не имеет наружного вида: с улицы[30] её почти не заметно. В сущности это ни что иное, как некрытый, выложенный плитами двор, замкнутый стенами, вдоль которых идут галереи с рядами мраморных и гранитных столпов (в одной из галерей их более трехсот). Такого рода постройка служит прототипом мечети: мусульмане начали сооружать свои храмы на подобие христианских церквей лишь после завоевания Константинополя.

Итак, Эль-Азар вовсе не похожа на современную мечеть, да и не имеет как мечеть особой важности. Значение её другое: она светоч науки, alma mater, главный университет ислама на Востоке. Жаждущие и алчущие знаний стекаются сюда со всего мусульманского мира. Двор и галереи служат необъятною аудиторией, в которой однако нет ни кафедры, ни скамеек, ни стульев; воспитатели и воспитанники без различия сидят на полу. Студентов насчитывают до 11.000, профессоров до 350.

Университетский курс сводится к изучению Корана и несметных его толкований: богословие, риторика и грамматика истекают из сей «реки премудрости» лишь как придаточные науки, а родившиеся на Востоке алгебра, геометрия и астрономия теперь преданы полному забвению.

Меня долго заставили ждать у входа: кроме общего разрешения посещать мечети, для Эль-Азара требуется специальное свидетельство, «кэтабэ», и путешественник допускается не иначе, как в сопровождены консульского каваса. Со мной были и кавас, и кэтабэ. но встретившему нас имаму последнее показалось сомнительным. и он понес показывать его по начальству. Из двора долетал в глухой ропот множества голосов. В воротах, как пчелы в дырочке улья, толпились входящие и выходящие студенты; останавливаясь, чтобы снять или надеть туфли, они осторожно взглядывали на меня, на каваса, и чинно шли далее. Одежды их мало отличались от костюма Тольби— разве чалмы были чище, но юноши держали себя весьма степенно и походили на людей — если не благовоспитанных, то по крайней мере дисциплинированных. Мне не верится, чтобы в Эль-Азаре, более чем где-либо, следовало опасаться мусульманского фанатизма.

Духовенство наконец удостоверилось, что свидетельство мое не фальшивое: я впущен и хожу среди колеблющегося

моря белых тюрбанов. В тени колонн и на солнце, покачиваясь на поджатых ногах, поклонники Пророка читают вслух рукописи, декламируют наизусть, бормочут зажмурясь; все шевелится, спешит куда-то, и ничто не движется с места… не подвигается вперед и наука, зиждущаяся на Коране.

Мулла в черном подряснике при помощи длинной гибкой трости расчищал нам дорогу, то-есть безо всякой церемонии бил до одурения закачавшихся студентов — бил их со всего размаха почему попало, бил в одиночку, где потеснее бил в кучу… Подчас доставалось даже профессорами И хоть бы малейший протест, бранное слово или косой взгляд; морщясь от боли, прихрамывая и потираясь, наставники и ученики безмолвно расступались пред знатным иностранцем; если кто отходил медленно, вдогонку ему сыпались немилосердные удары.

При расставании мулла выпросил у меня два франка «за труды».

На рубеже города, в каменистой степи, над полуразрушенными оградами, одна красивее другой, высятся стройные арабские мечети: очертания их дивно совершенны; от основы до вершины желтовато-дикого цвета, цвета окружающей почвы, они как будто сами собою, без посредства рук человеческих, выросли из пустыни. Их называют «Гробницами Халифов». Строились и содержались они на деньги, которые султаны оставляли «по душу», но в начале нынешнего века образовавшиеся таким образом имущества были отобраны в казну, и мечети мало-помалу пришли в упадок и некоторые уже опасно входить; другие служат складами военных материалов: к этим и близко не подпускают. Я посетил только Бэрху и Каит-бей, лучшие образцы сарацинской архитектуры.

Бэрху (по произношению Тольби, или но Путеводителю Баркук) имеет два купола: под одним покоятся в земле султан Бэрху с сыновьями (старший, Фараг, воевал с Тамерланом), под другим — женщины султановой семьи.

В Каит-бей хранятся под балдахинами два камня, красный и черный, с оттисками неестественных по величине людских ног; Тольби, с обезьяньим проворством поцеловавший оба камня, заметил, что тут по пятницам стоит Магомет. Я впрочем полагаю, что обстоятельство это было безразлично для Тольби, и камни поцеловал он лишь за тем, чтобы показать свою ловкость.

Хотя для осмотра гробниц не надо ни разрешения, ни каваса, ни туфель, хотя вместо муллы вас сопровождает голодная толпа нищих детей, — потомки когда-то многочисленных церковнослужителей, — хотя от прежнего величия видны лишь бледные следы, войдя в любую из мечетей,

….. смущенный, ты
Вдруг остановишься невольно,
Благоговел богомольно
Перед святыней красоты.

Кисти великого художника ждут — и не рассыпаются в прах — потолки, пестрые как персидский ковер, альковы, выложенные цветною мозаикой, иссеченные в мраморе надписи вязью, выпуклые арабески архитравов…. Со всякой железной обивки дверей, с каждой скобки хотелось бы снять фотографию. И несмотря на ветхость и запустение, здесь не веет угрюмою стариной, как в Гассане: со стен, со сводов, с могильных памятников — отовсюду сквозь пыль столетий глядит на пришельца вечно юная красота.

Недалеко от «Халифов» находится холм с ветреными мельницами — любимая моя прогулка во время солнечного захода. Вид отсюда схож с видом из цитадели; Каир, Нил, яркая зелень полей и на окраине земли Сахара с пирамидами. Но прекраснее всего гробницы; озаренные лучами заката, они залюбовались с высоты своих узорчатых куполов и очарованным городом, и рекою— красавицей, и багряною далью пустыни.

Дервиши дают свои представления по пятницам, от часу до двух пополудни, вертуны в Гаме (мечети) эль-Акбаре, ревуны в Гаме Каср-эль-Айне.

Вертуны или вертящиеся дервиши носят суконную куртку, юпку — иногда черную, иногда белую — и набекрень шапку верблюжьего войлока, напоминающую опрокинутый цветочный горшок (у потомков Магомета она внизу обмотана зеленою чалмой). Поклонившись пред началом церемонии сидящему в глубине шейху и разметнув руки, они кружатся сперва медленно, потом все скорее и скорее, и чрез пять минут пред зрителем целое собрание заводящихся кукол: каждая, подобно юле, как бы привертелась к полу; абрис наклоненной шапки быстро мерцает — то справа, то слева; юпки с широко отпахнутыми краями приняли форму неподвижных конусов. Верчение длится непонятно долго и под конец нагоняет уныние, но куклы заведены во всю пружину…

В Каире я не смотрел вертящихся дервишей: мне слишком часто приходилось их видеть на Босфоре. Там же познакомился я и со скутарскими ревунами; но что касается ревунов, то здешние гораздо типичнее. Собираются они в небольшой, чисто выбеленной мечети, Каср-эль-Айне: пол её покрыт камышовою стелькой: стены украшены стихами Корана на пергаменте: в одной из ниш висит оружие необыкновенного рисунка, скорее похожее на орудия пытки, чем на ятаганы и ханджары; впрочем, в мое посещение оно в действие не приводилось. У порога мне навязали на ноги тряпки: любопытных так много, что даже соломенных туфель не хватает. Явился я одним из первых: ревнители веры, большею частью зверской наружности, только что повставали со своих овчинных шкур и, готовясь к богослужении), сбрасывали верхнюю одежду.

Обряд воющих дервишей так же не сложен, как церемония вертунов. Расположившись тесным полукружием или образуя замкнутый хоровод, они взывают к Аллаху и кланяются; воззвания и поклоны, совершаемые всеми за раз, как по команде, сперва чередуются медленно, по прошествии же некоторого времени становятся невероятно часты: поклоны обращаются в уступленное кивание головой и мотание всем туловищем, а вместо слов «ля Илляху илля Лах» (нет Бога кроме Бога), — вначале ритмически и явственно произносимых хором, уста правоверных издают короткое, глухое рыкание; музыка, надрывающая сердце, вторит возгласам дервишей… звуки сливаются вверху, точно где-то под куполом гудит несносно громкая медная труба. Так мало человеческого в хищных лицах молящихся, с длинными черными как смоль волосами, которые при поклонах рассыпаются веером по полу и тотчас снова взлетают на воздух во всю длину, так автоматичны и быстры движения, что фанатики кажутся не отдельными людьми, — а одною сплоченною адскою машиной, где давление дошло до крайней степени, где сейчас, сию секунду, должен произойти взрыв, — и ожидание этого взрыва наполняет холодным ужасом душу. Между тем поклоны делаются все чаще, беспощадная труба в вышине гудит громче и громче… Но вот бросилась в глаза какая-нибудь подробность, поймали вы на мгновение налитой кровью взгляд, мелькнул потный лоб со вздувшимися жилами, и фантастическая машина распалась на части: опять видишь пред собою сотни рыкающих извергов, ярость которых не знает пределов, и чудится, что вот-вот по знаку предводителя они кинутся на вас с оглушительным воплем и растерзают на клочки…

Внезапная как молния тишина…. Дервиши стоят недвижно-немым полукругом и утираются платками. С одним дурно: он, как бы потеряв равновесие, пошел по мечети, продолжая трясти головой, и упал в корчах недалеко от меня. Я хорошо могу разглядеть его посиневшее лицо с выражением страдания во всех чертах: от глаз видны одни белки, сквозь стиснутые зубы бежит бледно-розовая пена. Дервиш тяжело хрипя, задыхается, как умирающий; двое других приводят его в чувство и стараются отодрать от груди стиснутые в кулаки и сведенные судорогами руки, а он все не перестает делать усиленное движение поклона и бьется оземь затылком, теменем, лбом.

На острове Родо, возле прибрежного дворца с обвалившеюся штукатуркой, устроен Ниломер — колодезь аршина четыре в поперечнике, с вертикальною балкой, на которой намечен масштаб; вдоль одной из стенок каменная лестница ведет к воде: вода в колодце — сам Нил.

Известно влияние Нила на плодородие страны. Чем выше он поднялся, тем богаче жатва в Египте, и наоборот; поэтому с давних пор при ежегодном обсуждении размера податей сообразовались с наибольшею высотой летнего разлива. Ее-то я определяет Ниломер. Но окруженный своими жрецами-чиновниками, он всякое лето показывает maximum поднятия воды. Жители долины платят налоги в полном окладе и, подобно гуляке, который, пропившись в пух, с горя пускает ребром последнюю копейку, неизменно празднуют день объявления этого perpetuum maximum.

На Родо, с балкона дворца, я в первый раз увидал вблизи царственную реку; широко и вольно струятся её мутные с желтым оттенком воды; на поверхности появляются и крутятся воронкообразные ямочки — признак сильного течения, а по средине, где свободно гуляет ветер, бегут на юг вереницы волн окаймленных сверкающею пеной; дальние берега реки щетинятся как спина дикобраза высокими, слегка загнутыми реями дагабий (местных парусных судов).

Около дворца растут мандарины, бананы и финики: мандарины поспели — я ел их с дерева; садовник за двенадцать штук запросил с меня четыре пиастра (франк) — цена, возмутившая честного Тольби: «не платите!» умолял он, «это грабеж…»

Когда мы, пихаясь шестами, обратно переехали на плоскодонной лодке рукав Нила, и безжалостно понукаемый Гектор засеменил боком по улицам Старого Каира, ослятник на ходу вздохнул во всю грудь.

— Житья нет, везде обман, все так дорого, — сказал он и, к великому моему разочарованию, принялся таскать из-за пазухи мандарины, за которые, разумеется, не заплатил ни гроша.

От Ниломера, в обществе присоединившейся к нам Англичанки на осле, двинулись мы к коптской церкви Абу-Сиргэ (Святого Сергия). Резкий голос уроженки Альбиона, угловатость и смелость её жестов, самая посадка на седле обличали завзятую туристку-репортера, и верно сама Ида Пфейфер не носила под мышкой столь объемистой тетради в замшевом переплете. Прежде чем записывать свои мысли по какому-либо поводу, добросовестная путешественница, казалось, всеми пятью чувствами хотела убедиться в реальности осматриваемого.

Дорога к Абу-Сиргэ идет неколесными переулками: здания стоят так близко, что можно одновременно упираться ладонями в противоположные стены; небо заслоняют шахнишиты, — крытые выступы с окнами, напоминающие, при здешней неуклюжей постройке домов, выдвинутые из комодов ящики. В иных местах надо проезжать под воротами. Однажды Тольби остановился у большой окованной железом двери: я думал, мы достигли цели нашего странствования, но дверь вела в новый переулок…

Внутренность Абу-Сиргэ имеет много сходства с Константинопольскою патриархиею и точно выдолблена в деревянной коричневой массе; все пространство перегорожено решетками из отполированного временем дерева (при богослужении женщины отделены от мужчин); иконостас без позолоты выложен костяными многоугольниками, образов мало, и темная их живопись сливается с общим тоном церкви Мальчик-Копт, освещая лики святых восковою свечей, быстро говорил имена; карандаш моей спутницы еле успевал заносить их на страницы книги Путевых впечатлений.

В подземелье, затопляемом летом, куда мы спускались смотреть камень, служивший будто бы сидением Божьей Матери, Ида Пфейфер щупала, нюхала, чуть не лизала попадавшиеся предметы, в то время как Тольби при слабом мерцании восковой свечи являл разные tours d'adresse новому своему приятелю, проводнику.

Гама эль-Амр, древнейшая из мечетей Каира, достигла полного блеска в X веке (в 407-м году Геджиры), когда обладала 1.290 рукописными экземплярами Корана и ежедневно освещалась 18.000 лампад. Теперь она заброшена, и в недалеком будущем от неё останутся одни великолепные руины.

Эль-Амр построена по образцу Эль-Азара: тот же широкий двор и галереи с колоннами (последних столько же, сколько дней в високосном году—366); посреди двора, подле беседки бассейна, растут два дерева, гледичья и пальма.

В один летний день 1808 года мечеть Эль-Амр, в которой давно не совершалось богослужения, представляла странную, но торжественную картину. Уровень Нила, вместо того чтобы повыситься, стал понижаться: необычайное явление грозило народным бедствием. Тогда мусульманские улемы, еврейские раввины и христианское духовенство всех исповеданий при стечении огромной толпы сошлись в забытую мечеть на молитву едином. Богу. Вода в Ниле вскоре начала прибывать.

Вот еще некоторые сказания, касающиеся Гамы эль-Амр.

Мечеть имеет будто бы подземное сообщение с Меккой.

Только правоверный может безнаказанно ступить на известные плиты двора.

С окончательным разрушением мечети исчезнет вера ислама.

Одна из колонн храма, находившаяся сперва в Мекке, была подарена Эль-Амру халифом Солиманом; три раза халиф именем Магомета заклинал ее лететь в Каир, — она не трогалась. Солиман в бешенстве стегнул ее курбачем (особого рода кнут), и воля Аллаха исполнилась: столп, поднявшись на воздух, очутился у нильских берегов. Кнут Солимана оставил след на мраморе: по темно-серому его полю образовались белые полу-прозрачные жилы в виде нескольких красиво изогнутых арабских букв; они составляют имя Пророка.

Но Тольби по обыкновению переиначил легенду.

— Сам Магомет, спорил он со сторожем-муллой, — подарил Эль-Амру эту колонну и велел ей перенестись из Мекки в Каир; сначала она не слушалась и не хотела двигаться. Пророк крикнул: «Go on! оа реглэк»! и стал бить ее палкой; тогда она пришла сюда on foot, т. е. пешком.

Булак есть собственно каирская пристань; иностранцы же этим именем назвали маленький домик на правом берегу Нила — временное помещение Музея египетских древностей. Домик так не велик, что большую часть предметов принуждены держать в складе, и она покамест недоступна публике.

Редким богатством своим музей обязан почти исключительно неусыпным трудам Француза Мариет-бея, под покровительством которого состоять все памятники старины во владениях хедива (с 1863 года, то-есть с воцарения Измаил-паши. ему дана монополия всяких раскопок в стране)[31]. Но надо очень интересоваться историей Египта и быть хорошо подготовленным, чтобы находить удовольствие в созерцании испещренных иероглифами обломков, уродливых барельефов, бронзовых чудищ…

Для меня сокровища музея остались мертвою буквой и только навеяли тяжелое сомнение. С утра я уже был грустно настроен: ночью сосед Швейцарец выкашливал душу, Тольби в этот день не отыскался вовсе, и я должен был взять другого погонщика, который еще бессердечнее обходился со своим ослом, а по дороге в Булак собаки на моих глазах разорвали выскочившую из ворот газель. В низких, затхлых его покоях никого не было. Я ходил один среди сонмища мумий, сфинксов и каменных быков; раскрашенные деревянные гробы в образе спеленутых людей вытянулись во весь рост за стеклом и уставились на непрошеного гостя очами, видевшими не одно тысячелетие… В безжизненном взгляде как бы застыло подавляющее торжество вечного над конечными торжество материи над духом. Сквозь щели можно различить трупы завернутые в порыжелое тряпье. По стенам аляповатые идолы в неуклюжей неподвижности тоже имеют подобие мертвецов… И тишина небытия и забвения царит в этих катакомбах.

Конюшни хедива содержатся в большом порядке четырнадцатью жокеями, выписанными из Лондона. Один из них с гордостью водил меня по всем отделениям. При постоянной вентиляции запах конюшни имел что-то живительно — приятное. Пол блестел чистотой, как палуба охотничьей яхты. Не привязанные к яслям, лошади свободно обращались в просторных устланных рубленою соломой стойлах, и с любопытством следили за нами сквозь проемы дверей; над каждою дверью красовалось имя.

Лошади, преимущественно упряжные, принадлежать к русским, французским и английским породам; верховых мало (Измаил-паша не любитель верховой езды); между последними я отличил черноокую кобылу, которой арабские поэты, если они еще не перевелись, верно посвящают лучшие свои стихотворения. Но для профана достопримечательностью служат два англо-нормандские коня, неслыханной вышины и дородства. Заметив произведенное ими впечатление, жокей, чтоб окончательно смутить меня, велел Арабам-конюхам проездить их по двору. Эффекта действительно вышел чрезвычайный: Арабы, казалось, гарцевали на мамонтах или динотериумах, по видимому и не подозревавших, что на них сидят люди: точно стопудовые молоты гремели копыта, земля тряслась кругом, и я невольно сторонился к стене.

Лошадей кормят клевером пополам с привозным сеном (сенокосных лугов в Египте почти нет); вместо овса засыпается ячмень, смешанный с особого рода бобами.

* * *

За город ездят на окаменелый лес, в Шубру и Гелю по лис, к дереву Богородицы, в Джезире и к большим пирамидам.

В окрестностях Каира есть два окаменелые леса: малый — па Джебель-Хашабе, часах в двух от города, и большой — где-то очень далеко; путешественники знакомятся только с малым, и то не вполне: по словам Murray, ослятники у первых признаков окаменелостей объявляют, что это и есть «the petlified ’ood», и из лени отказываются везти вас дальше, тогда как немного южнее находятся стоячие пни и цельные стволы упавших деревьев.

Прогулка на окаменелый лес главным образом интересна, как partie de plaisir в пустыне.

Тольби и я, в этот раз оба на ослах, тронулись рано утром (в экипаже ехать неудобно, надо припрягать лишних лошадей, и все-таки рискуешь застрять в песках). Сначала мчались мы населенною торговою улицей. У лавок с фруктами и овощами продавцы и покупатели перекрикивали друг друга; верблюды ревели, медленно опускаясь на колени — их разгружали на мостовой; негр, прислонившись к фонарю, ел взвар из фиников; двое мальчишек дрались и царапались кошачьими ухватками. На всем скаку сшибались мы с конными и пешими, с запряженными в арбы белоглазыми буйволами, с вереницами навьюченных ослов… Погонщики ожесточенно бранились, матери хватали из пыли нагих детей и вскидывали их на плечи, а Тольби, не обращая ни на что внимания, орал во все горло и гнал сломя голову.

Из омута уличной жизни попали на безлюдное кладбище Халифов. Здесь, кроме нищих, никого не было, и равнодушный к участи их ног ослятник ни разу не произнес своего арабского предостережения. За «Гробницами Халифов» песок и камень, и уже до самого Чермного моря не встретишь живой души.

Дальнейший путь к «лесу», пролегающий широким каменистым долом по руслу иссякшей речки, не живописен и скучен; скоро утомляют взор невысокие кряжи, их отлогие гранитные скаты и под ногами серые волны песку… Ни зверя, ни птицы, лишь справа и слева по краям небосклона плывут цеип облаков, окрашенных в молочно-голубой оттенок. Я впервые вижу облака в Египте; в настоящее время года они представляют исключение.

Несмотря на солнце, слепившее нас всю дорогу, было холодно. Зябкий как сапажу, Тольби утратил отличавшую его живость и съежился комочком в своем красивом седле; он развил тюрбан, поправил на бритой голове ермолку и окутался длинным обмотом, так что от лица его остался только кончик плутоватого носа.

Окаменелый лес покрывает плоскую возвышенность, и, подъезжал к нему, нужно подыматься в гору; в полугоре, заметив незначительные кусочки дерева, погонщик соскочил наземь.

— The petlified ’ood, сказал он и, чтоб укрыться от резкого ветра, залез под брюхо осла.

Я продолжал ехать вперед. Тольби нехотя поплелся сзади.

— Very bad place — очень дурное место, ворчал он, и для острастки рассказал повесть — несомненно тут же импровизированную — о трех слишком смелых путешественниках, уведенных в рабство бедуинами.

Через десять минут почва оказалась густо усеянною осколками деревьев: я нашел между ними окаменелый плод, схожий с винною ягодой. Чем дальше мы подвигались, тем куски становились увесистее; однако самый большой можно было без усилия приподнять с полу. Обломки некоторых деревьев, разбившихся вероятно при падении, не рассыпались и в совокупности сохранили форму ствола; такие стволы, при аршинной толщине, имели от четырех до шести сажень в длину; но цельных бревен и пней на корню я нигде не нашел.

Окаменелые деревья, по исследованиям новейших ученых, не суть пальмы, как думали прежде, а принадлежать к двум более не произрастающим в Египте породам (Nicolia Owenii и Nicolia Aegyptiatica).

На обратном пути потеплело. Тольби оттаял и на прощанье предался самым замысловатым гимнастическим упражнениям: я предупредил его, что прочие прогулки намерен совершить в коляске. Он до того коверкался на своем тщедушном осле, что под конец вместе с ним свалился в какую-то канаву.

В воспоминание о Джебель-Хашабе я набрал себе полны карманы камней и, разумеется, на другой день не знал куда их девать.

Шубра — замок Измаил-паши, в семи верстах от Каира.

Во дворец я не заглянул, зато несколько часов бродил по саду. Встретивши меня у ворот садовник, чтобы завязать сношения, достал из рубахи чудесную махровую розу и очищенный апельсин, вследствие продолжительной носки за пазухой распавшийся на дольки; от апельсина я впрочем отказался.

В ботаническом отношении Шубра не заслуживаешь внимания; в ней нет ни редких растений, ни пышных цветов; но для меня все было прекрасно: я не привык еще к ароматам южного сада, к розам в январе, к апельсинным. лимонным и померанцевым деревьям на вольном воздухе, с ветвями, гнущимися под тяжестью плодов…

Говоря о Шубре, нельзя обойти молчанием царскую затею замка, — мраморный водоем под открытым небом, точнее пруд, обнесенный со всех сторон широким перистилем; последний имеет по четырем углам комнаты: столовую, бильярдную и две гаремные с мягкими диванами для отдыха. Глубина бассейна по грудь; отовсюду в него спускаются лестницы белого мрамора; посредине такой же остров на двадцати четырех крокодилах, изрыгающих воду. Любопытно, что купальня эта, достойная гурий Магометова рая, освещалась a giorno газом в то время, как он еще не был введен в употребление на улицах Парижа.

Я подошел к краю, чтоб измерить глазом ширину водной поверхности. С залитых ступеней противоположной лестницы сорвался черными и, мелькнув мимо колонн, исчез в небе с испуганным посвистом. Птица напрасно беспокоилась: будь у меня даже ружье, оно вряд ли хватило б с одного берега на другой.

Аллея вековых сикомор, ведущая из города в Шубру, служит местом гулянья для жителей Каира. По пятницам и воскресеньям здесь увидишь то же, что «вдоль канала» в Александрии, но в более обширных размерах; зимою в каирском Bois de Boulogne все многочисленнее — и кареты, и сановники, и французские актрисы.

Дерево Богородицы и Гелиополис смотрятся за один раз. Первое растет Близ селения Матарие в полутора-часовом расстоянии от столицы. Оно подарено хедивом императрице Евгении. Легенда гласит, что Святое Семейство часто покоилось в тени его ветвей. Однажды Мария с младенцем Иисусом, спасаясь от преследования, спряталась будто бы в дупло, и паук так заткал отверстие, что никто не мог их найти. Верстах в двух, на другом конце названной деревни, находятся остатки Гелиополиса. Город этот, в Библии Он, один из главных центров древнего Египта, славился культом солнца.

Восток изобилует памятниками и местностями, с которыми связаны заведомо ложные предания. Что общего, например, имел Моисей с источником носящим его имя в мертвых окрестностях Мокатама? К числу таких апокрифических достопримечательностей принадлежит и дерево Богородицы. Доподлинно известно, что оно посажено в 1672 году, взамен прежнего, другого дерева Богородицы (†1665 г.), которое в свою очередь имело предшественника, и т. д. Современное дерево — дряхлая сикомира, лишенная верхушки; торчат только два, три нижние сука; ствол без следов корь — исчерченный, исцарапанный, изрезанный — представляет из себя кладбище людских прозвищ и фамилий. То путешественники при помощи перочинных ножей оставили по себе воспоминание. На старых именах легли новые, как свежие могильные холмы на, могилах, сравнявшихся с землею. В настоящее время сикомору огородили, и туристы могут тупить свои ножички лишь о решетку.

От дерева извозчик повез меня обратно в Каир, хотя был нанят до Гелиополиса (о таксе я еще не знал и договаривался с ним целых полчаса). Когда я потребовал, чтоб он ехал далее, за Матарие, хитрый Араб уперся на меня недоумевающим взором, точно не понимал, и вместо ответа стегнул по лошадям. Неоднократно повторял я свое приказание: негодяй то гнал, то сдерживал, то совсем останавливался и снова выпучивал на меня глаза. Не желая пасть жертвой такой очевидной комедии, я попробовал прибегнуть к пантомиме и, не сказав ни слова, погрозил ему хлыстом.

— All right, спокойно отвечал он, в медленно, с невозмутимым цинизмом, повернул лошадей.

От города солнца сохранился всего-навсего один обелиск; под сенью его бродят отрепанные дети и не дают прохода иностранцам.

Джезире (остров) — загородный дворец, построенный Измаил-пашой на речном острове, который соединен посредством мола с левым берегом Нила. В былое время остров сплошь затоплялся разливами, и, прежде чем строиться, надо было поднять его уровень; насыпной слой имеет полтора метра толщины.

Джезире самый роскошный дворец в Египте; в нем обыкновенно отводятся квартиры высоким гостям хедива. В залах, перемежаясь с турецкими диванами, стоят вазы в рост человеческий, столы римской и флорентийской мозаики — подарки папы, и различные предметы искусства, купленные на всемирных выставках. В одной комнате ониксовый камин с зеркалом стоил 6.000 фунтов стерлингов. Покой, служивший спальней императрице Французов, весь, как внутренность бонбоньерки, простеган голубым атласом.

В дворцовом парке содержится зверинец; тут, как и в прочих зоологических садах, среди редких фазаньих пород разгуливают доморощенные куры, рядом с гиенами дворняга в клетке, повизгивая, ластится к прохожим, тигры, рыча, поводят хвостом, слон ест хлеб из рук, играет на губной гармонике и хоботом собирает деньги в пользу сторожа… Но этим и заканчивается сходство Джезирского зверинца с европейскими.

Грустное зрелище являют в зимнюю стужу наши зоологические сады. Засвирестел блок, захлопнулась за вами дверь, в которую, опережая вас, клубами ворвался морозный пар, и вы очутились во мраке и удушливой вони «топленого помещения»; звери с мутным взглядом заученною поступью слоняются взад и вперед, скользя по железной решетке то правым, то левым ухом. Олицетворение голода, тоски и тупого отчаяния!

Обитатели Джезире, преимущественно уроженцы центральной Африки, не нуждаются в закрытых зданиях и векуют век на чистом воздухе; кормят их сыто; уход за ними отличный. При подобных условиях животные не утрачивают природных качеств: львы имеют поистине королевскую осанку, шустрые, проворные мартышки нисколько не походят на жалких чахоточных творений, которых показывают на севере, и нигде нет жираф такого гигантского роста (проводник бросал к ним в закуту ветки мимозы; чтобы достать их с полу, долговязый создания расставляли передние ноги, как акробаты).

Возле небольшого пруда кулики, камнешарки, различные виды болотной дичи с криком и писком гонялись друг за другом; сосредоточенные журавли, фламинго с красными крыльями и розовые пеликаны не принимали участия в общей суматохе. Просторный садок из проволоки вмещал великое разнообразие мелких пернатых; но так я же птицы летали кругом на свободе.

Сад Джезире можно назвать и ботаническим: среди лабиринта дорожек, узорно выложенных камешками, вокруг бронзовых оленей и мраморных фонтанов, африканская флора раскинулась в полной красе.

Подчас, гуляя в парке, вообразишь, что он принадлежишь не владетельной особе, а тебе самому, и тогда другими глазами, глазами взыскательного хозяина, посмотришь на окружающее: многое верх совершенства, а многое надо бы пересадить, переделать, перестроить… В нынешнюю прогулку я подарил себе на несколько минут остров Джезире с его принадлежностями и, движимый новым чувством, садился отдыхать на окаменелые пни с Джебель-Хашаба, прислушивался к журчанию водометов, удалялся в гроты из ноздреватых камней, ходил над каналами в тени прибрежных бамбуков: я собирался созидать и разрушать. Но здесь мой хозяйский глаз остался всем доволен. лучшего сада придумать я не мог и потому ничего бы в нем не изменил и не тронул… разве выпустил бы на волю свою соотечественницу, сороку, которая томится в несвойственном ей климате, предназначенная возбуждать на Ниле такое же удивление, какое у нас возбуждают попугаи.

На пирамиды, в видах экономии, принято ездить большим обществом. Я подыскал себе спутников в среде знакомых. Кроме двух пар молодых супругов, товарища моего детства, друзей-философов и врага всякой философии, генерала Федорова, в Каире проживал еще русский — остзейский барон, румяный и богатый юноша, который приехал лечиться от воспаления легких, занимал лучший нумер в Hotel d’Orient, держал при себе доктора, карлика и обезьяну и никогда ни чем болен не был. Перечисленные лица, за исключением генерала, изъявили согласие разделить приятности и расходы прогулки, и в назначенный день, сопровождаемый несколькими пустыми извозчиками, я поехал собирать по домам желающих.

Прежде всего постучался в chambres garnies. У философа-поэта господствовал поэтический беспорядок: на столе — пальто, ананас, жестянка с thon marine: на диване — револьвер, утиральник, полупудовая кисть бананов… Хозяин еще не вставал и мрачно декламировал под пологом:

«Дальше, вечно чуждый тени,
Моет желтый Нил
Раскаленный ступени
Царственных! могил.»

Облачение происходило непозволительно медленно. Я успел выпить несколько чашек кофе, прочел газету Машалла, съездил в консульство за кавасом, а поэт все еще не был готов и, надув верхнюю губу, то копотливо пристегивал цепочку часов, то вставлял запонки в грудь рубашки.

В соседней комнате, его приятель, просто философ, горячо трактовал о высоких материях с остзейским бароном; увидав меня, оба собеседника в один голос воскликнули, что в настоящую минуту ехать не могут, что им надо сперва достроить до конца. Оставив в их распоряжении одну из колясок, я с поклонником Лермонтова отправился далее.

В Hotel flu Nil захватили товарища детства; он часто бывал на пирамидах и теперь ехал лишь для компании.

Последняя остановка была у Grand New Hotel, где нас осадили те же продавцы монет и каменных жуков, нищий, у которого отваливается голова, мальчик, не имеющий на себе ничего, кроме штанишек… Сегодня, вместо ржавого кольца, он совал мне в нос банку с живым хамелеоном и все-таки кричал: «real, antic!»

Русских путешественниц мы приветствовали с тротуара: они переняли местный обычай целые дни проводить в праздности на террасе. Мужья их стояли тут же, в мокасинах и пробковых шлемах.

Общество расселось по экипажам, открыло холщовые зонтики, и коляски, подымая легкую пыль, помчали нас по улицам Измаилии к самым древним памятникам рода человеческого.

Солнечное утро на исходе, но воздух еще крепительно прохладен, и, впивая его всею грудью, ощущаешь прилив новых жизненных сил; горячий свет, одевший здания, деревья, толпу, проник кажется и в душу, наполнив ее негой и безотчетным весельем.

В молодом городе дома-особняки походят на виллы, и нередко сквозь изгороди палисадников виднеется даль, задернутая неуловимым туманом. А возле нас течет будничная жизнь Каира, сталкиваются его постоянные контрасты, ключом кипит движение; феллах, согнувшись под тяжестью многоемного кожаного меха, спрыскивает мостовую; на припеке собрался митинг девочек, вышедших на навозный промысел: они хвастают друг пред дружкой добычей и похлопывают рученками поверх плотно набитых корзин; пред дышлами, слегка закинув назад голову, грациозно несутся гайдуки, иногда по два в ряд, нога в ногу и локоть к локтю; костюм их состоит из белой рубахи с широкими рукавами, расшитого золотом жилета и коротких по колени шаровар. У нас тоже есть сеис, — сеис из любви к искусству, Арабченок — лет двенадцати, вздумавший прогуляться за город. Порой он садится отдыхать на козлы наших экипажей; кучера относятся к нему с презрением, как к паразиту, но не прогоняют.

У Каср-эль-Нила, дворца вице-короля и вместе казарм, переехали через железный раздвижной мост и, оставив вправо Джезире, повернули к другому замку хедива, Гизе, получившему свое название от деревни расположенной на берегу Нила; сперва здесь находились дворцы мамелюков, бесследно исчезнувшие. Именем Гизэ окрещены почему-то и Большие Пирамиды, хотя по дороге к ним попадаются еще несколько поселков. От Нила шоссе стрелою легло через низменность к Сахаре; оно выше уровня полей и никогда не заливается рекой.

Опять в степном приволье развилась предо мною панорама неведомой страны с глиняными деревушками, с четами пальм, с белыми ибисами в зеленом бархате всходов. Такой яркой зелень как в Египте не сыщешь во всем мире. На лугах стоят светлые лужи весенней воды, отражающей небо: если хорошенько в нее вглядеться, видно, как в бездонной, лучезарной глубине, опрокинувшись, парят ястреба.

Но зачем же дамы разговаривают о своих нарядах? Зачем поэт читает гробовым голосом Лермонтовский Спор? Зачем один из туристов непременно хочет охотиться и, не обращая внимания на крики жены, целит во всякое живое существо? Усмотрев птицу, мирно прыгающую по берегу водомоины, спортсмен велит кучеру остановиться и начинает подкрадываться: впереди идет кавас, сзади лакей держит наготове второе ружье…. И мы полчаса теряем из-за несчастного кулика, который, после меткого выстрела охотника, оказывается даже не куликом, а синицей.

Остается ехать верст пять, а за нами уже увязались бедуины из-под пирамид, сторожащие свою добычу по дороге. Они бегут рядом, трещат без умолку и вытаскивают разные безделушки, болтающиеся за пазухой; но мы плохие покупатели, и бедуины не без некоторого удальства, единственно для того, чтоб удивить нас, назначаюсь все более и более невозможные цены за вещицы самой грубой подделки.

Я раскрываю Дорожник и черпаю из него следующие сведения, касающиеся цели нашего путешествия.

«Царственные могилы» в Египте, числом около ста, делятся на несколько групп[32]; группа Гизэ, к которой мы теперь едем, состоит из трех больших пирамид[33]: Хеопса, Хефрена и Менкавра. Вот приблизительно, что рассказывает об их постройке Геродот.

Хеопс (3091–3067 до P. X.) предался всякого рода порокам, закрыл храмы, воспретил жертвоприношения и всех подданных заставил безвозмездно работать для себя; одни добывали камень в «Арабских горах» (под Каиром), другие переправляли его через Нил, третьи везли далее к дивийским возвышенностям. На эти занятия обречены были 100.000 человек, сменявшиеся каждые три месяца. Десять лет потребовалось им на проложение пути для подвозки по пескам материалов, — труд, по мнению греческого историка, мало уступающий постройке большей из пирамид[34]. Затем, когда в скалистом грунте, послужившем ей основанием, была высечена комната, окруженная подземным кольцеообразным каналом, приступили к сооружению самой гробницы и окончили ее в двадцать лет. Вся она была покрыта совершенно гладкими, плотно пригнанными друг к другу брусьями не менее чем в 30 футов (длиной, шириной, в квадрате — автор не поясняет). На одной из сторон было обозначено, сколько денег пошло на покупку рабочим луку, чесноку и петрушки. «Если не ошибаюсь», говорить Геродот, «по словам толмача, прочитавшего мне надпись, сумма достигала 1.600 серебряных талантов». На наши деньги около двух с половиною миллионов рублей.

По смерти Хеопса на престол вступил брат его, Хефрен (3067–3043). Он одинаковым образом правил народом и тоже выстроил пирамиду, которая впрочем немного ниже Хеопсовой.

После продолжительного и тяжелого гнета, Египтяне так возненавидели своих притеснителей, Фараонов, что даже пирамиды назвали не их именами, а именем пастуха Филитиса, пасшего здесь стада.

Хефрену наследовал сын Хеопса, Менкавр (Микеринос 3043–3020). Он не руководствовался примерами отца и дяди, напротив, открыл капища и разрешил жертвоприношения. Потому-то оставшийся после него памятник гораздо меньше двух первых{2}.

Сменились десятки и сотни поколений; люди позабыли для чего складывались эти каменные горы и поверили преданиям о погребенных в них сокровищах. Особенно много золотых слухов носилось про подвальную комнату, существование которой было уже известно Геродоту; но как открыть её положение под землею? Ход во внутренность Хеопсовой пирамиды тщательно заделан снаружи, и гладкая её поверхность остается нема для алчных взоров.

Халиф Малун, сын Гарун-эль-Рашида, первый, безо всяких указаний, принялся на удачу пробивать каменную толщу. После долгого бесплодного труда терпение его истощилось, рабочие возроптали, и он решил оставить свои поиски. В это самое время наткнулись случайно на один из пустых объемов пирамиды и нашли в нем сосуд, наполненный золотом; лежавшая подле скрижаль гласила, что отысканных денег достанет для возмещения затрат, сделанных корыстным царем, но что все последующие его усилия будут бесполезны. По странному стечению обстоятельству денег действительно хватило на уплату рабочим, которые и были немедленно распущены. Обрадованный счастливым исходом предприятия, народ прославил благоразумие халифа. Сосуд был из смарагда, и Эль-Мамун увез его с собою в Багдад.

Минули еще века; цари перестали мечтать о кладах, но дело разрушения пирамид не прекратилось. Визирь Селлах-Эддина (1169–1193), полу-шут, полу-государственный человек, Карагёз, имя которого перешло в наследство восточному Петрушке, брал из них камень для каирских построек (например, для цитадели). Преемника Селлан-Эддина, Мелик-эль-Камиля, осенила мысль разорить так называемую красную пирамиду (Менкаврову). Восемь месяцев стояли под нею лагерем рабочие и упорно трудились, стараясь уничтожить то, что прапращуры их, упорно трудясь, созидали. На девятый Мелик бросил безумную затею, приведшую его лишь к убеждению в своем бессилии. «Когда смотришь на выломанные глыбы». говорить Абделятиф, Арабский врач и писатель XII века, «думаешь, что пирамида Менкавра разрушена до основания; когда же взглянешь на самый памятник, видишь, что он почти не тронут; только на одной стороне снята часть его зеркальной одежды».

Еще столетия канули в вечность, а гробницы царей, до последних дней служившие каменоломнями, по-прежнему гордо и мощно возвышаются над Сахарой, и в мире только две, три колокольни маковками крестов могут достать до верха Хеопсовой пирамиды{3}. «Все боится времени, сказал тот же писатель, „но время боится пирамид“.

Однако Мехмед-Али чуть не опроверг этого метафизического положения, когда вместо лома, уксуса и других разъедающих составов, которые употреблял Мамун, задумал пустить в ход английский ружейный порох. Европейские друзья вовремя отговорили вице-короля, внушив ему опасение, что от взрыва пострадают здания столицы.

Мы были уже близко и я закрыл книгу. Обработанные поля кончились. Лошади подымались взволоком по глубокому песку; каменные ограды по краям дороги не предохраняли ее от песчаных метелей. На встречу нам, заслоняя прочие памятники, ползла серая громада Хеопсовой пирамиды; она разрасталась ввысь и вширь, и дикие камни ровными рядами уступов входили в поднебесье; на ней не сохранилось и признаков того гладкого покрова, который видел Геродот, и при котором гробница имела законченную правильность кристалла.

В вышине, около обращенного к нам ребра, точно развевался платок, еле заметно подымаясь к вершине; если верить биноклю, это была целая группа люден: четверо Арабом» тащили в гору предприимчивую Англичанку, встреченную мною в Абу-Сиргэ, и её замшевую тетрадь.

Высадились мы у домика построенного хедивом (для одной единственной прогулки на пирамиды принца и принцессы Уэльских) и тут только заметили недочет в экипажах: передний был занят дамами, поэтом и мною, в следующем сидели туристы с головным убором героев Илиады, в третьем лакей вез запасное ружье и самовар, четвертого же не было. Как мы в последствии разведали, остзейский барон, доспорив до конца, вместо того, чтоб ехать смотреть седьмое чудо света, отправился с философом домой показывать ему доктора, карлика и обезьяну.

Пока мы отряхивались и разминали члены, кругом, из сугробов песку, появлялись спаленные солнцем, почти краснокожие люди. Как комары отравляют приятность летнего вечера, так просьбы бакшиша портят всякую поездку в Египте, но нигде назойливость туземцев не достигает той степени, что здесь. Арабы ближних деревень, именующие себя вольными бедуинами, считают пирамиды своею собственностью и требуют дани с приезжих иностранцев. Хотя размеры её и определены законом, седьмое чудо света дорого обходится неопытным путешественникам.

Товарищ детства в первую свою прогулку истратил на одни «подарки» более ста франков. Он давал направо и налево, не подозревая, что щедростью подливает масло в огонь; под конец Арабы не хотели отпускать такого приятного гостя и плотным кагалом обступили экипаж. Лишь только посетитель удовлетворял одни претензии, являлись новые, в двойном количестве, подобно рыцарям былины, которых наши богатыри не убивают, а распложают против желания ударами палицы «в девяносто пуд». Один бедуин просил награды за то, что поднял оброненный зонтик, другой за то, что снял пальто, тот нес плед, этот поил водой… Поздно опомнился мой приятель и, заметив, что в портмоне почти совсем пусто, велел извозчику ехать.

Но час избавления его не настал. Высокий бедуин в опрятном бурнусе, в желтом кэфиэ[35] до тех пор неподвижный, подошел к коляске и молча протянул руку.

— Тебе с какой стати? воскликнул раздосадованный путешественник;—ты для меня ничего не сделал; я тебя даже не видал…

— Я шейх, старшина, спокойно отвечал Араб.

— Мне-то что? Я и так раздал не мало. Все те, которые оказали мне какую-либо услугу, награждены.

— На то была ваша добрая воля: им вы могли ничего не давать, но мне, как шейху, обязаны по таксе заплатить два шиллинга.

Товарищ детства вне себя швырнул этому главному сборщику податей свои последние четвертаки.

— А теперь, прибавил бедуин, — если ваша милость будет, пожалуйте мне, как шейху, бакшиш.

Наученные опытом спутника, мы прежде всего приняли предохранительный меры, а именно, подозвав старшину, обещались хорошо заплатить и ему, и другим бедуинам, но с уговором — чтобы во все время нашего здесь пребывания самое слово «бакшиш» не было произнесено никем из Арабов; в противном случае пригрозили заплатить только согласно таксе. Бедуин понимал по-английски, но для большей верности товарищ детства, видно порядком напуганный, заставил каваса перевести наше предостережете по-арабски. Кавас не обошелся без аллегорий: всякий раз как в речи его, обращенной к начальнику Арабов, попадалось запретное слово, он разил палкой какого-то невидимого врага.

— Таиб, таиб кетыр (хорошо, очень хорошо), твердил шейх.

Для ближайшего знакомства с большою пирамидой он отрядил мне и поэту по три проводника. Прочие путешественники не захотели ни подыматься наверх, ни проникать внутрь. Кто жаловался на зубную боль, кто находил, что слишком жарко. Наш сотоварищ — охотник на все предложения, не объясняя причины, отрицательно мотал головой.

— Да полезай же, мой друг, говорила ему в пол-голоса супруга.

— Полезай сама, возражал он, смущенно улыбаясь.

Другой турист — вторично приезжающий в Египет — нашел на камне свою фамилию написанную им нисколько лет назад, и, скрестив руки, замер пред нею в безмолвном восхищены.

Однако, все наше общество, пихаемое и влекомое гурьбой Арабов, взобралось таки по уступам сажень на пять от земли к небольшому четвероугольному отверстию, единственному входу в темные недра пирамиды. Не по себе становится при мысли, что сейчас сойдешь живой в эту могилу, но вглядываясь в её таинственный мрак, человек невольно поддается любопытству: что ждет его? Ужас, от которого дыбом встанут волосы, или не знаемое смертными блаженство невозмутимого покоя?

Я сделал шаг вперед… Несколько грязных рук схватило меня за плечи. одному идти не дозволяется. К тому же нас хотели сперва вести наверх. Но, предугадывая, что верхнее впечатление во всяком случае отраднее внутреннего, я не согласился. Арабы поупорствовали, поглядели, однако, видя мою решимость, вынули огарки, взяли меня и поэта за руки, — и пирамида поглотила нас.

Темно; невыносимо жарко; серный дух режет глаза и спирает грудь, а представление о необъятной гранитной массе над головой давят невыносимым бременем. Гуськом, согнувшись, спускаемся мы по наклонному четырехгранному желобу из отшлифованных камней и, разумеется, скатились бы вниз, как с ледяной горы, не будь насечены, в полу-аршином друг от друга расстоянии, углубления в полу, заменяющие ступени. Впрочем и они так сгладились от беспрестанной ходьбы, что могут служить опорой только привычным и вдобавок босым ногам Арабов. Последних не смущает ни скользкий путь, ни жара, ни отсутствие свежего воздуха, и они стремительно тащат нас в глубину. Я изнемогаю, обливаясь потом, но у меня нет силы сопротивляться им, и даже не хватает голоса приказать идти медленнее: так порою в грезах страшного сна человек не в состоянии ни пошевельнуться, ни вскрикнуть.

— Здесь ад, выйдем отсюда! умоляет поэт.

Ход, который я назвал желобом (он имеет не более метра в поперечнике), идет по прямой линии к подземной комнате и выведен так правильно, что при длине в 320 футов с нижнего его конца была бы видна точка небесной синевы, если б обрушившаяся глыба не загромождала его на полу-дороге.

Сколько мне известно, подземной комнаты пе посещают; мы по крайней мере оставили ее далеко внизу и от завалившейся глыбы направились другим восходящим коридором в главный отдел гробницы, так-называемую царскую комнату.

Об этой части нашего мытарства я сохранил самые смутные воспоминания: я был наполовину бездыханен. Помню, что в одном месте двигались на четвереньках; впереди уползали голые икры и пятки одного Араба; сзади другой закупоривали проход, а коридор становился все уже и уже, точно пирамида готовилась задушить нас в своих каменных объятиях. Помню я себя над каким-то неправильным бездонным колодцем, куда, упираясь руками и ногами в противоположные стенки, слезал бедуин со свечей. Иногда Арабы зажигали магний, и мы походили на гномов, нежданно застигнутых в расщелине горы ослепляющим дневным светом. Помню я высокий ход, потолок которого терялся во мраке; шли мы вдоль стены по узкому выступу, такой же выступ был насупротив, и между ними зияла пропасть…

Живо представилось мне происшествие случившееся с Семеном Семеновичем: вероятно над этою самою пропастью он так коварно был покинут Арабами… Как бы и со мной они не сыграли той же штуки. Инстинкт самосохранения не совсем оставил меня и я зорко слежу за их движениями. По глубок ли обрыв? На ходу при колеблющемся пламени нельзя различить дна. Взяв у проводника огарок я посветил им вниз и-спрыгнул в бездну, так как пол, покрытый слоем пыли и осколков, находился всего в полутора аршине от выступов.

Теперь мне ясен смысл приключения, поведанного капитаном: от Арабов не ускользнуло, что Семен Семенович с боязнью жмется к стене, воображая под ногами неизмеримую глубину, и сметливые мародёры не посовестились извлечь пользу из его заблуждения.

Пять тысяч лет протекли над вселенной со времени постройки пирамид; рушились города, исчезли целые народы, лицо земли преобразилось; но царская комната не изменила первоначального вида. Она сложена из огромных гладких брусьев, так искусно сплоченных друг с другом, что в пазы нельзя всунуть ни лезвия ножа, ни иголки, ни волоска. Отсутствие окон и дверей, серый камень кругом, пустой саркофаг из порфира, единственный предмет, на котором останавливается взор, все придает комнате крайне унылый характер; не пробыв в ней и двух минут, мы по тем же ходам вернулись наружу к товарищам{4}.

Если б, отрыв замурованного преступника, даровать ему жизнь и свободу, вряд ли он был бы счастливее меня, когда я очутился наконец на вольной воле. С детскою радостью, с любовным трепетом приветствовал я воздух и солнечный свет; небо стало ярче и лазурнее, долина беспредельнее, и весь Божий мир, как бы обновленный, сиял иною, дотоле неизвестною мне красой.

А бедуины, погасив огарки, уже влекли нас по уступам наверх. Когда взбираешься на пирамиду, она походит на полуразвалившуюся лестницу великанов; нет ей границ ни в вышине, ни с боков, только внизу видно, что гряды камней вырастают из песку. Медленно, с напряжением, осиливали мы ступень за ступенью; он выше обыкновенного письменного стола и притом лестница чрезвычайно крута. Вскоре поэт, который, как и я, взбирался по северной стороне, отстал от меня со своими Арабами, и я буквально потерял их из виду. Это не покажется невероятным, если примешь во внимание, что всякая из площадей Хеопсовой пирамиды имеет около трех десятин — размеры приличного фруктового сада. В окружности пирамиды, у её подножия, без малого верста.

Через десять минут я более не мог идти и отдался во власть проводникам значительно увеличившимся в числе; двое снизу подымали меня за колени как палку, верхние дергали за руки, и я грузился с камня на камень, как поклонницы из Яффы на Константин? Только на последние ряды А пожелал подняться без посторонней помощи; с каждым шагом трудность росла в геометрической прогрессии, и пред верхним уступом я остановился на несколько секунд вполне изнеможенный: казалось мне легче сызнова вскарабкаться до того места, где нахожусь, чем преодолеть эту одну, конечную ступень.

— Ура! воскликнул я на широкой площадке, образующей вершину.

— Ура-а!.. Ура-а-а! подхватили Арабы и проорали несколько минут, как будто радуясь, что в этот раз не они первые начали.

Пирамиды стоят Близ той черты, где безо всякой постепенности, без перехода, край, дышащий обилием и жизнью, соприкасается с мертвым морем песку и скал; с вершины Хеопсовой гробницы черта заметна далеко в обе стороны, на север, и на юг: от пирамид Абу-Роаша до пирамид Мемфиса жизнь и смерть разделили поровну видимое пространство. Восток занят плодородным Египтом, — сплошною, цветущею нивою[36], исполосованной каналами, испещренной деревушками-муравейниками и орошаемой величайшею из рек; верстах в 15-ти, у подошвы Мокатама, вырезается силуэт Каира. на западе, в холмистой и бесформенной, как хаос, Сахаре, владычествует смерть, — бесплодная, древняя смерть, окостеневшая десятки столетий назад; ее угадываешь и среди надгробных памятников Фараонов, названия коих утрачены поколениями, и окрест Сфинкса, отжившего бога с потухшим взглядом, и на склонах каменного кряжа, где чернеют могилы-колодцы, подобный норам вымерших зверей.

Вокруг меня нет ни балюстрады, ни перил; я как будто стою на хребте воздушного шара и ощущаю мировой простор… Мною овладевает идея неземного могущества; я чувствую себя мифическим божеством; все мне покорно, — солнце не жжет меня, долина кадит благоуханием полей, ветерок ласкает лицо, еле шевеля моими священными волосами. Лишь буйные аггелы не повинуются мне, — тащат смотреть подпись герцога Вельсского, дон-Педро и других знатных особ, суетятся, шумят, в перебой называют развернувшиеся пред нами местности….

— Sir, вкрадчиво говорить один, — то что вы заплатите шейху будет разделено между всеми бедуинами, а мы, которые так усердно вам служили…

Но, встретив гневный взор владыки мира, Араб умолк на полуслове и потом тихо прибавил в оправдание:

— Sir, я не произнес слова бакшиш.

Где мои Русские? Они пьют чай в душном хедивском домике, вместо того, чтоб олимпийски завтракать на темени пирамиды! Арабы на руках взнесли бы и их самих, и съестные припасы, и самовар… Со мной никого нет, кроме неизменного спутника, поэта, который пришел позже на 20 минут и теперь смотрит вдаль декламируя:

«Раскаленные ступени
Царственных могил….»

Бедуины предложили высечь наши имена в камне: то-есть мы должны были написать их, а Арабы за два франка брались их увековечить при помощи особого инструмента. Я был непоколебим, поэт же достал из кармана карандаш и, не знаю по рассеянности или на смех, начертал крупною печатною прописью:

ГЕНЕРАЛ ФЕДОРОВ.

Нехотя спустились мы в пустыню.

В то время как сходишь, не боишься скатиться вниз, хотя и представляется, что висишь между небом и землей среди камней нескончаемой, почти отвесной стены. под ногами виден следующий уступ, за ним другой, третий и т. д.; они настолько широки, что нет опасности сорваться. Если с вершины пирамиды изо всех сил бросить от себя камень, он, несмотря на кажущуюся кручу, не долетит до подножия, а остановится на полу-пути.

Для удобства я садился, свешивал ноги и, расставив костылями руки, слезал со ступени на ступень, как очень маленькие дети слезают со стула. Перед глазами, не заграждаемая ничем, лежала Дельта; горизонт ее, по мере того как я опускался, делался ниже и ниже. Из высоких сфер поэзии я мало-помалу снисходил к земной просе и с последнего уступа спрыгнуть в объятия путешественника, все еще стоявшего в оцепенении пред своим автографом.

Дамы встретили нас весьма недружелюбно.

— На что же это похоже? говорили они. — Вы портите нам всякое удовольствие; вас ждут целый час. Точно в самом деле мы приехали сюда только для того, чтоб напиться чаю.

Пред отъездом осмотрели еще остатки некоторых храмов, обошли Хефренову пирамиду и подивовались вблизи на голову Сфинкса.

Последняя находится в трех четвертях версты от памятника Хеопса; она так велика что человек, стоя на верхнем краю уха, ниже её темени. Сфинкс высечен из цельной скалы. Аршинах в пятнадцати под землей распростерты его могучие лапы между ними помещалась каменная жаровня для жертвоприношений;

«Курился дым ему от благовоний.
Его алтарь был зеленью увит…»

Но время источило Сфинкса, мамелюки изуродовали красивое лицо его, избранное ими мишенью для стрельбы, а хамсины удавили «бога солнечного восхода и жизненных начал», закопав его но шею в песке.

У домика хедива, где ожидали нас извозчики, повторилась сцена известная мне из рассказов. Потные, жадные лица теснились над дверцами экипажей; сотни рук протягивались не то за милостыней, не то с угрозой; когда лошади наконец тронули, живая волна голов с криком и воем хлынула вслед за нами. И долго рядом с колясками, освещенные вечерним солнцем бежали Арабы, дразня нас различною старинною дрянью.

Я между тем делал планы на будущее. В Каире все мной осмотрено, а впереди еще много свободного времени. Куда мне направиться? Давно не видал я северной весны, — задумчивой, белокурой волшебницы с лесным запахом прошлогодних листьев и медовых цветов, в сменяющихся уборах талого снега, фиалок и ландышей; давно не слыхал я голосистого пения её пробуждающихся рощ… Но до неё еще далеко. Теперь другая весна манит меня в свое лоно, — черноокая, страстная, незнакомая мне весна, в ожерельях и запястьях, подернутая золотым загаром, обвеянная ароматом пряных кореньев…. Дыхание полей её бьет мне в лицо и сладко щемит за сердце; шествует она с юга и зовет к себе на встречу, в тот край, где только что зимовала вместе со стрижами и ласточками…

Решено! завтра же еду! вверх по Нилу, к пределам Нубии.