В Петербурге Барбасов устроился совсем иначе, чем в Москве. Он нанял себе небольшую холостую квартиру в Малой Морской и, уже достаточно приглядевшись к тому, как следует жить, отделал ее в строгом и солидном вкусе. Ни о каких блестящих, бросающихся в глаза экипажах, рысаках и татарах-кучерах Барбасов теперь не думал. Он нанимал лошадей помесячно и разъезжал всегда не иначе как в скромной маленькой карете.
В министерстве он всех заговорил и при этом выказал действительно крупные способности. Он осмотрелся сразу, сразу понял все отношения, наметил и распределил с математической точностью, как и с кем следует обращаться. Он сумел, кому надо, покадить, перед кем следует преклониться с благоговением и кончил тем, что даже те из его новых сослуживцев, которые были возмущены его назначением, с ним примирились, решив, что дела уже не поправишь, что факт совершился, а он, в сущности, славный малый.
Начальствующие лица были от него в восторге. Они нашли, что очень важно заполучить такого способного и дельного юриста, так прекрасно говорящего и не хуже пишущего. Одним словом, на него возлагались большие надежды.
Барбасов принялся за работу; работал он легко, быстро. Его должность не заставляла его являться каждый день в канцелярию. Он работал у себя, вечером, иногда до половины ночи. Его здоровье пока еще выносило это.
Таким образом, большую часть дня он мог посвящать иной деятельности, то есть Марье Сергеевне.
Не имея возможности часто бывать у Горбатовых, да пока и не желая этого, он тем не менее должен был видеть ее как можно чаще. На самое первое время можно было ограничиться этими выслеживаниями, встречами на улице, в Эрмитаже. Но затем этого уже оказывалось недостаточно. Тогда он узнал от Маши, что она посещает два-три семейства знакомых.
Не прошло и недели, как Барбасов ухитрился быть представленным в эти семейства, мало того — произвести там хорошее впечатление, завязать прочное знакомство. Возможность встреч увеличилась. Куда бы ни являлась теперь Маша, она видела заново переделанную физиономию Барбасова с его скромным, серьезным выражением, с фигурой, являющейся смесью англичанина и чиновника. Кончилось, тем, что Маша, если почему-либо не встречалась с Барбасовым, уже чувствовала, что ей как будто недостает чего-то.
Неизвестно, так ли удачно вел Барбасов свою на нее атаку, если бы с его стороны дело заключалось только в одном материальном расчете, в одних только честолюбивых планах. Но она оказалась, может быть, единственным настоящим увлечением его жизни. Если бы ему было легко до нее добраться, конечно, она не производила бы на него такого впечатления. Но эта трудность, эта смелость его планов его как бы наэлектризовывали.
Каждый раз, увидев ее, он чувствовал в себе новый подъем духа. Если в разговорах с нею он иногда и лгал и играл роль, то с полным увлечением, сам, наконец, принимая свое лганье за правду, свою роль за действительность.
Ему, конечно, не трудно было разглядеть и разобрать Машу, вовсе не думавшую от него скрываться; еще легче было попасть ей в тон, потому что это был именно тот самый тон, каким он писал свои газетные статьи, только, может быть, несколько сдержаннее, несколько осторожнее…
Как-то, это было уже в январе, он, по обыкновению, встретился с Машей в Эрмитаже. Он нарочно накануне достал и прочел статью о фламандской школе — к ней у Маши было особенное влечение — и поразил свою собеседницу художественными познаниями. Она даже под конец, со свойственной ей откровенностью и наивностью, сказала ему:
— Вы меня начинаете совсем удивлять, Алексей Иванович, вы всем интересуетесь, все знаете! Когда же у вас достает времени на все это?
Барбасов скромно улыбнулся.
— Я не сплю, я живу — больше ничего! — проговорил он. — Нашему брату спать нельзя.
— Что это значит «нашему брату»? — спросила Маша.
— Человеку, который должен сам, без всякой посторонней помощи идти в жизни и доходить до чего-нибудь. Ведь есть другие люди — они имеют право быть умными, не доказав своего ума, быть образованными, ничем не выразив своего образования… Их имя, связи, положение за них отвечают… Такой человек обязательно умен, образован, способен на всякое дело, которое он удостоит принять на себя… Я же — homo novus[52], человек без роду, без племени! Чтобы достигнуть чего-нибудь, я действительно должен быть и умен, и образован, и способен… Вот и стараюсь… Конечно, я прожил недаром, трудился много. Я и адвокатуру бросил, и на службу поступил для того, чтобы трудиться. Надеюсь, труд мой не пропадет даром… Ох! Нам нужно много работать, всем, кто действительно любит Россию и кто чувствует себя в силах принести ей пользу!..
Маша подняла на него свои добрые глаза.
— Вы такой патриот, Алексей Иванович?
— Полагаю! У нас оттого дурно идет, что мы думаем только о своих выгодах, а не об общей пользе. Я это наконец понял и бросил адвокатуру. Она приносила мне огромные выгоды, но я нашел, что в другой деятельности будут полезнее. Меня в Москве сочли сумасшедшим… Может быть, и вы таким же считаете?
Она ничего не ответила, только укоризненно на него взглянула.
— Но уж лучше считайте сумасшедшим, не считайте только идеалистом. Я не увлекаюсь и не фантазирую, я человек практический. У меня есть заветная мысль — хотите, я вам ее скажу.
— Я вам буду очень благодарна!
— Но только по секрету, между нами… Не выдайте меня; если выдадите, то мне повредите.
— Я вас не выдам, — улыбнулась она.
И вслед за этой улыбкой, лицо ее сделалось очень серьезно.
— Видите ли, Марья Сергеевна, — сказал Барбасов, — я человек очень смелый и самонадеянный. Я хочу непременно достигнуть большого служебного положения, положения влиятельного, широкой деятельности… Одним словом, я хочу стать так, чтобы от меня могла исходить инициатива. Но, уверяю вас, что это у меня не честолюбие одно только, не жажда власти, не любовь к разным там значкам и словцам… На эти значки и титульчики я не могу смотреть иначе, как на игрушки, а я не ребенок… У меня есть заветное убеждение… Я, прежде чем решиться на этот мой шаг, то есть на поступление на службу, изъездил всю Россию, изучил все ее нужды и потребности… Я смею сказать, что знаю ее настоящее положение. И теперь вот здесь, в Петербурге, с каждым днем я убеждаюсь, что наши деятели, влиятельные люди этого положения совсем не понимают. До сих пор еще большинство из них вышли из того общества, которое понятия не имеет о народе, да и не об одном народе, а о чем бы то ни было, не касающемся их ограниченного и узкого круга. Конечно, из них есть и умные, и образованные люди, но все же они фантазируют, и больше ничего!
— Я сама об этом часто думала, — сказала Маша. — Конечно, это так.
— А если так, то я полагаю, — оживленно продолжал Барбасов, но все же заботливо следя за тем, чтобы не шлепать губами и не плеваться, — полагаю, что самые влиятельные места должны находиться в руках людей иначе воспитанных, прошедших иную школу жизни, окунувшихся по-настоящему во все то, что они желают направлять и устраивать. Вот почему я и намерен всеми силами своими постараться дойти до верхних ступеней служебной лестницы. Я буду работать и действовать en connaissance de cause[53].
— От всего сердца желаю вам успеха! — горячо воскликнула Маша, ласково взглянув на Барбасова, странное лицо которого показалось ей в эту минуту просто красивым.
Они еще долго говорили на эту тему, так долго, что когда Маша, наконец, очнулась, то увидела, что ей давно пора домой. Никогда еще так крепко она не жала на прощанье руку Барбасова, как в этот раз, и, расставшись с ним, она думала:
«Вот настоящий человек! Если бы таких людей было побольше, как у нас стало бы хорошо житься! Конечно, он прав, прав во всем: только тот человек приносит действительную пользу, который работает над делом, ему хорошо знакомым. Народу может помочь только человек, вышедший из народа… А наше дело, то есть женское дело, так как мы сами работать не можем, всячески поддерживать этих людей, помогать им».
И ей вдруг ужасно захотелось помочь Барбасову, захотелось, чтобы он скорее, как можно скорее стал губернатором, министром или чем-нибудь в этом роде, чтобы он скорее начал спасать Россию, которая, того вот и жди, совсем погибнет без его помощи.
«Ну что же я могу для него сделать? Ничего, как есть ничего!» — грустно подумала она и почувствовала к нему большую, почти нежную благодарность за его откровенность, за то, что он почел ее достойной и высказал ей свои заветные мысли…
А Барбасов в это время, спускаясь по широкой лестнице Эрмитажа, чувствовал себя так легко, как будто у него выросли крылья, как будто он не шагал со ступеньки на ступеньку своими длинными ногами, а плавно спускался на крыльях. Он был собою очень доволен. Он отлично понял произведенное им впечатление.
День этот не пропал даром, он мог его выставить в своем календаре днем табельным, с «крестиком в кружке».
И его более чем когда-либо потянуло в тот мирок, из которого появилась и куда теперь возвращалась только что покинувшая его милая собеседница. Очутиться в этом мирке навсегда, занять в нем прочное и почетное место — для него это был венец блаженства. О России же, ее нуждах, интересах он позабыл совсем, хотя ему и казалось, говоря с Машей, что он говорил искренно…
Вдруг он остановился посреди лестницы и, несмотря на примазанные волосы, чиновничьи бакенбарды и бритые усы, превратился в прежнего Барбасова. Глаза его как бы облились маслом, толстые губы зашлепали.
«Прелесть ты моя!» — чуть не крикнул он, представляя себе Машу с ее румяным, красивым лицом, с ясными добрыми глазами, высокую, полную, в так идущем к ней траурном наряде.
Он поскользнулся и чуть не скатился с лестницы. Тогда он пришел в себя и, выйдя в подъезд и садясь в свою карету, был опять новым Барбасовым. Он ощупал в кармане шубы бумаги, над которыми проработал накануне весь вечер, и велел кучеру ехать в министерство.