Как ни старалась Софи, а долго ни на ком не могла остановить своего выбора. Да и выбор, к тому же, был небогат. Двойной траур, носимый ею, лишал ее возможности в течение всей этой зимы посещать общество. Она должна была ограничиться немногими выездами, должна была выбирать из людей, посещавших ее тетку. Но все эти люди оказывались совсем не подходящими.

К Марье Александровне то и дело являлись официальные и полуофициальные лица по делам разных благотворительных комитетов и обществ. В одной из зал горбатовского дома то и дело происходили заседания, очень многолюдные, но, по большей части, состоявшие из стариков, благотворительных дам и совсем еще зеленых юношей, искавших здесь, под знаменем благотворительности, полезных знакомств и связей.

Софи тоже записалась во все эти общества, стала было аккуратно присутствовать на заседаниях, но скоро увидела, что кроме давящей и раздражающей скуки от них ничего не получит.

Помимо благотворительных дам и старцев, Марью Александровну редко кто навещал. Навещали духовные лица да еще несколько человек, показавшихся Софи крайне неинтересными. В числе этих часто заглядывавших в горбатовский дом лиц был князь Сицкий, приходившийся Марье Александровне родственником. Он считался самым близким человеком покойной ее тетки, графини Натасовой, был ей даже многим обязан в прежнее время, а потому выказывал большое родственное участие и дружбу любимой племяннице старушки и ее наследнице, Марье Александровне.

Князю Сицкому было уже пятьдесят лет, и при этом он никак не мог почесться красивым человеком. Напротив, это была одна из самых, хотя и оригинальных, но странных фигур Петербурга. Высокий, сухой и желтый, как лимон, сутуловатый до того, что казался совсем горбатым, он имел вид человека, постоянно кланявшегося, и при этом его маленькая, гладко обстриженная и еще не поседевшая голова то и дело кивала по сторонам.

На бритом лице его помещался крупный нос, большой рот с тонкими губами; быстрые и проницательные глаза, прятавшиеся за темными стеклами очков. Манеры его были угловаты и резки. На ходу он всегда шаркал ногами, ежеминутно потирал себе руки или одной из них тер себе переносицу. Говорил он по временам неожиданно выкрикивая и делая иной раз самые странные ударения посреди фразы. Одевался по-старинному, то есть носил длиннополый, болтавшийся на его тонких, как жерди, ногах, сюртук и вместо галстука черный платок, обматывавший длинную шею.

Между тем князь Сицкий, несмотря на свою странную наружность, считался одним из выдающихся людей и занимал очень видное положение. Деятелен он был необыкновенно. Старый одинокий холостяк, он весь ушел в свою служебную деятельность, работал добросовестно и с искренним сознанием, что делает дело первой важности, что его всесторонние познания избавляют его от ошибок и что без него обойтись никак не могут. Это сознание скрашивало его жизнь.

После усиленных работ он отдыхал в обществе, где его ценили как умного оригинала и где ему предшествовала установившаяся репутация государственного человека. Князя всегда можно было встретить и в избранных гостиных, и в театрах в некоторых ложах, и в самых блестящих собраниях как официального, так и интимного характера.

Князь любил и женское общество, даже был ценителем женской красоты и прелести. Но вообще всю свою жизнь он любовался женщиной только как красивой и интересной картиной, то есть на известном расстоянии…

Он был человек любезный, даже чересчур любезный. Из-за его утрированной любезности зачастую просто страдали его подчиненные. Он иной раз до такой степени любезничал, так рассыпался перед каким-нибудь своим молодым чиновником, что тому наконец становилось неловко и, если это было во время служебного доклада, то молодой человек начинал просто путаться, терялся и выходил от своего высшего начальника раздраженным, почти в уверенности, что тот над ним потешился и посмеялся этой изысканной и чрезмерной любезностью.

Многие, наконец, стали замечать, что чем любезнее князь, чем он крепче жмет руку, чем ниже раскланивается, тем меньше можно на него надеяться, тем вернее он не исполнит только что данного в самых решительных выражениях обещания. Князь очень любил обещать — это давало ему возможность, как он полагал, показаться приятным. Но, обещая, он сейчас же и забывал о словах своих. Подвинуть его к исполнению обещанного могли только особенно почитаемые им дамы да очень высокопоставленные лица…

У Марьи Александровны он иногда засиживался подолгу. У него было с нею так много общих воспоминаний — воспоминаний иного времени. А это «иное время», несмотря на всю свою холодность, князь очень любил. Он чувствовал и ясно понимал, что теперь, год от году, таким людям, как он, становится жить труднее и труднее и что со всех сторон поднимаются влияния, крайне ему ненавистные.

Он был совершенно уверен, что путного ждать теперь нечего, что все рушится, растлевается и что, того и гляди, окончится каким-нибудь страшным кризисом, какой-нибудь катастрофой. В конце концов он оказался просто запуганным и начинал жить тяжелым ощущением человека, идущего и думающего, что вот-вот почва разверзнется под его ногами и его поглотит бездна.

Но князь был очень осторожен, иногда даже не в меру осмотрителен, боялся не только прямых и решительных действий, но и слов. Он со всеми желал жить в мире, никому не противоречить, никого не дразнить, а потому почти ни перед кем откровенно не высказывался.

Но перед Марьей Александровной ему нечего было таиться. Она была своя, она не только разделяла его взгляды, но слушала его, как оракула, и проговориться на счет его откровенности, его выдать и как-нибудь ему повредить была не в состоянии.

Поэтому иной раз, вечерком, он так у нее и засиживался, говоря без умолку своей странной манерой, выкрикивая и делая неожиданные ударения. А когда случайно взглядывал на часы, то вдруг вскакивал с места как ужаленный, с восклицанием, похожим на крик петуха:

— Х-х-хах! Матушка, да что же вы мне не сказали, который час?! Ведь я тебя, голубушка, уморил совсем! (Князь любил в свою речь, рядом с изысканными французскими фразами, включать простонародные выражения.)

Марья Александровна улыбалась.

— Разве ты можешь, князь, уморить?.. Когда ты говоришь, я не вижу, как идет время! Да и совсем не так поздно, всего первый час.

— Первый час! А мне завтра в седьмом встать надо, работать, надо работать, рук не покладая, в этом только спасение!

И, приложившись к руке кузины своими сухими губами, он спешил по слабо освещенным, пустым комнатам, низко наклонив голову и шаркая ногами…

Софи кончила тем, что, faute de mieux[54], остановила свой выбор на князе Сицком.

Она несколько дней обдумывала эту мысль и решила, что старый холостяк для нее единственный князь спасения. Она уже давно искала в браке только возможность сложить с себя грозящее ей и пугающее ее до глубокого страдания звание старой девы, выйти из семьи, которая ее возмущала, получить то, что она считала свободой; но прежде всего сделать себе твердое и блестящее общественное положение.

О том, какой у нее будет муж и какие будут ее к этому мужу отношения, она не думала, и теперь даже удивилась себе, как это мысль о князе Сицком не пришла ей раньше в голову. Лучшего жениха, как он, нечего было и искать. Он мог ей дать именно то, чего ей было надо — блестящее положение и свободу. Браком с ним она себя нисколько не унижала — напротив. Что это был человек уже почти старый, что будут немного подсмеиваться над ее выбором — она не смущалась этим. Не она первая, не она последняя, подобные браки в ее обществе совершаются зачастую, это в порядке вещей. Ей только позавидуют многие.

Князь Сицкий выказал ей с первого дня их знакомства, еще тогда, когда она приезжала в Петербург из Москвы веселиться, большое внимание и расположение. Он находил, очевидно, удовольствие в беседах с нею. Между ними установились даже некоторые шутливые фамильярности. Софи была еще, во всяком случае, красива, ее нередко острый и злой язык нравился князю, тем более что он находил некоторые, высказанные ею перед ним взгляды правильными. Среди современных девушек она казалась ему одной из немногих, которых не коснулись столь противные ему новые веяния.

И вот Софи, решив наконец свой мучительный вопрос, теперь только и думала, как бы обворожить старого и холодного князя. Она пустила в ход все свои средства, какими владела, и не пренебрегала ничем. Скоро ей стало казаться, что он понемногу теплеет и тает в ее присутствии.

Он действительно как бы еще чаще стал приезжать к Марье Александровне. Если случайно Софи не было дома, то он несколько раз во время посещения о ней спрашивал. Марья Александровна даже ей, наконец, сказала:

— Друг мой, ты совсем обворожила нашего князя, поздравляю тебя. Ведь он разборчив, и пленить такого человека, как он, это большая честь…

— Отчего же это уж такая честь? — улыбнулась Софи.

— Оттого, что это один из самых замечательных наших людей. Я говорю это не потому, что он мой родственник и что я с детства люблю его, — все ведь так на него смотрят. Разве ты с этим не согласна?

— Совершенно согласна! — отвечала, вдруг делаясь очень серьезной, Софи. — Я так уважаю князя, он, в самом деле, необыкновенный человек… Я думаю, что мне уж во всяком случае досаднее, чем ему, что меня сегодня не было дома. Поговорить с ним — это настоящее удовольствие…

Марья Александровна была очень рада, что племянница так относится к ее дорогому другу. Но, конечно, ей никогда и в голову не могло прийти, чтобы у этой племянницы были на князя какие-нибудь виды. Эта мысль показалась бы ей самой несообразной и смешной нелепостью…

Между тем Софи продолжала действовать. Она сделалась как бы ученицей князя. Теперь в разговорах с ним она приняла грустный, почти скорбный тон и выражала ему, что жить трудно, что теперешняя жизнь лишена для нее всякого смысла.

— И это вы говорите! — вскрикивал князь. — Vous jeune, belle!..[55] Вы должны веселиться, должны брать от жизни полными руками только цветы!.. Скорбеть предоставьте нам, старикам…

— Отчего же, князь, вы считаете меня недостойной скорбеть вместе с вами? Если вы старик, то ведь и я уже не так молода (вот до чего она дошла!). Прежде, конечно, я жила, как ребенок и брала, как вы говорите, от жизни только цветы; но цветы завяли, и я вижу одни сухие ветки, я не могу закрывать глаза на то, что делается вокруг нас… я не могу принимать участие в этой вакханалии.

— Вакханалии, — крикнул князь, тряся головою, — c'est le mot![56]

— Oui, c'est le mot! — подхватила она. — Бессмысленная вакханалия — и ничего больше! Конечно, я не стара годами, но чувствую себя старухой. Мое время не теперь, и я несчастна, что родилась в это ужасное время, которое могут хвалить только наши красные журналы и газеты… cette presse dévergondée…[57]

— Cette presse dévergondée!.. Bien juste, bien juste![58] — повторял князь.

Он даже взял руку Софи и поднес ее к своим губам, а потом прибавил:

— Умница!

Кончилось тем, что он перестал совсем стесняться с нею, высказывался при ней так же откровенно, как и при Марье Александровне.

В начале января, в день рождения Марьи Александровны, когда Софи уже непременно ожидала увидеть князя, он не приехал и прислал кузине записку, где говорил, что простудился в Крещение во дворце, и, по настоянию доктора, должен несколько дней просидеть дома.

«Сегодня мне лучше, — писал он, — я принялся за работу, но меня дальше моего кабинета не пускают».

На следующее утро Софи спросила тетку, свободна ли она после завтрака.

— А я тебе разве нужна?

— Да, ma tante, мне пришла в голову мысль, я хотела предложить вам вместе со мною навестить нашего милого князя.

— Я непременно к нему поеду, — сказала Марья Александровна, — но не раньше как завтра. Сегодня, сейчас после завтрака у меня соберутся члены нашего общества.

— Очень жаль! Так знаете что? Я поеду к нему одна.

— Подожди до завтра. Завтра я целый день свободна.

— Нет, я поеду сегодня и одна… это даже лучше! Он это оценит. Je pense, il n'y a rien d'inconvenant?[59]

— Certainement, non![60] Что же тут такого? Он старик, и при этом… наши отношения… Да, ты права, ему это будет приятно, поезжай, мой друг!

Во втором часу карета Софьи Сергеевны остановилась у подъезда дома, где жил князь Сицкий. Посетительница даже не послала своего человека узнать, принимает ли князь, а прошла прямо в его приемную и послала дежурного курьера, растерявшегося от неожиданности, доложить о себе. Через минуту ее провели в обширную комнату, всю заставленную шкафами и книгами. У старого огромного стола, заваленного бумагами и папками, в кресле, согнувшись в три погибели, сидел князь, быстро подписывая что-то.

При ее входе он бросил перо и пошел к ней навстречу с протянутыми руками.

— Mais vous êtes bonne, bonne comme un ange![61] — закричал он, целуя ее руку. — Ваше посещение — это для меня праздник! Я от одного этого выздоровлю.

— Да вы совсем и не больны, князь, — весело говорила Софья Сергеевна. — Смотрите, у вас такой здоровый, цветущий вид!

Князь был страшно желт. Его крупный нос покраснел от насморка, а сухие горящие руки указывали на лихорадочное состояние.

— Так это вы меня наэлектризовали! — крикнул он и засуетился, пододвигая ей кресло, усаживая ее.

— Пыльно у меня, нехорошо, простите! — говорил он. — Эта комната для работы, для черной работы.

— Нет, у вас хорошо! — сказала Софи, оглядываясь. — Комната, в которой всегда живет человек, это… это верное изображение и объяснение его внутреннего мира, и ваша комната говорит мне о большом труде целой жизни, о работе серьезной и важной, до того важной, что некогда думать о том, чтобы ее, так сказать, ну хоть бы вставлять в блестящую золотую рамку. Некогда, и не надо! Она ценна сама по себе, не нуждается в украшениях.

— А все же пыли, пыли много и в комнате, да, пожалуй, и в работе! — серьезно сказал князь.

— А пыли много оттого, что нет заботливой женской руки, которая бы ее вытирала! Вы очень одиноки, князь, неужели и всегда так были?

— Всегда, конечно! — проговорил он, быстро проглотив последнее слово, так как почувствовал необходимость чихнуть.

Он чихнул и долго сморкался. Его насморк в этот день сильно его беспокоил.

— И вам никогда не было и не бывает холодно в этом одиночестве?

— Привычка!..

Он опять чихнул.

— Привык… но как не бывает! Иной раз и делается холодненько. Прежде я в таком случае отогревался у покойницы тетушки, у графини Натасовой, вот у нее! (Он указал на большой портрет старушки, висевший над его письменным столом.) Теперь отогреваюсь у моей милой кузины Марьи Александровны… да вот с вами.

— Бог не без милости, не без милости! — вдруг крикнул он. — Не без милости!

Софи сделала совсем грустное лицо и задумалась.

— Что это вы так? — заметил князь, пристально взглянув на нее из-под темных стекол очков. — Уж не меня ли жалеете?

Он едва заметно улыбнулся кончиками губ.

— Отчего же мне и не пожалеть вас? — произнесла Софи.

— Не стоит, голубушка, не стоит! — перебил ее князь, слегка прикоснувшись к ее руке. — Чего меня жалеть, да и поздно… Моя песенка уже спета.

— И это говорите вы?! — внезапно оживляясь, воскликнула Софи. — Вы, полный сил, энергии… с вашим светлым умом… и в то время, как ваша деятельность так необходима, так благодетельна… когда именно вы… вы так нужны!

Он опять едва заметно усмехнулся и опять взглянул на нее из-под очков.

— И вы говорите, что ваша песенка спета? — между тем продолжала она. — Да именно теперь она должна звучать громче, чем когда-либо, князь.

Ее голос оборвался, и она остановила на нем взгляд, в который постаралась вложить как можно больше нежности и ласки.

— Князь, прошу вас, не говорите мне так никогда. Мне слишком тяжело и больно вас слушать!

Он зачихал.

— Х-ах! — вдруг крикнул он и вскочил с кресла. — Что же это я, уезжайте, уезжайте скорее, Софья Сергеевна!

Она глядела на него в изумлении.

— Что такое? Зачем? Зачем вы меня гоните?

— Да помилуйте, голубушка, ведь это у меня грипп… Это заразительно… никогда себе не прощу, что впустил вас! Вы так добры, так милы, а я отплачу гриппом…

Он замахал руками.

Она засмеялась.

— Вы меня испугали, право! Я не знала, что и подумать. Я не боюсь вашего гриппа, и если б была уверена, что вам со мной не скучно, то готова хоть на целый день у вас остаться.

— Не найду и слов благодарить вас! — повторял князь. — Не стою я вашей доброты, совсем не стою!.. Хорошо было бы посидеть и побеседовать с вами, вместо того чтобы исписывать эти листки!.. Но болен, здоров ли, а работать надо… к вечеру вот должен кончить, к вечеру-с!

Он указал на свою работу.

Раздался звонок. Князь быстро зашаркал к двери, приотворил ее и кому-то крикнул.

— Сейчас, батюшка, сейчас, к вашим услугам!

Затем, обратясь к Софи, кланяясь, потирая руки и качая головою, он объяснил:

— Вот видите, не смею быть больным… текущие дела… Прошу вас, Софья Сергеевна, простите великодушно… Вот сюда-с, сюда-с, простите… — указал он ей дверь. — Эх, задержат меня! — прибавил он с видом величайшей досады.

Софи вышла в красивую, но несколько мрачную комнату, что-то среднее между приемной и гостиной.

— До свиданья, князь! — говорила она, протягивая руку хозяину. — Поправляйтесь скорей. Je dirai à ma tante que vous allez bien, que nous aurons le plaisir de vous revoir bientôt, n'est ce pas?[62]

— Certainement, èa peut durer encore tout au plus deux, trois jours…[63] Видите — не смею быть больным, не смею! А уж как я вам благодарен, что посетили, — и выразить не могу!

Он начал раскланиваться и проводил ее до передней, в дверях которой она заметила какого-то лысого господина в вицмундирном фраке.

— Пожалуйте, батюшка, Петр Семенович! — крикнул ему князь, пропустил его к двери, а сам остановился и ждал, пока Софи подавали ее шубку.

Когда он возвращался в кабинет, по его тонким губам блуждала усмешка.

— Вот-с, батюшка Петр Семенович, — шутливо объяснил он господину в вицмундире, стоявшему перед его письменным столом, — на старости лет дамы молодые навещать меня стали, о здоровье моем беспокоятся… вот мы теперь как!

— Как себя изволите чувствовать, ваше сиятельство?

— Благодарствуйте, Петр Семенович, понемножку, понемножку, батюшка… присядьте… Что у вас нынче?

Господин в вицмундире поместился в кресло, на котором перед тем сидела Софи, и стал выбирать из портфеля бумаги.