В этот раз Груня пела удивительно.
На нее нашло особенное оживление, нечто как бы лихорадочное. Хороша она была в этот вечер необыкновенно. А к концу ее охватило просто вдохновение — она пела, ничего не сознавая, всецело уйдя в мире звуков.
Успех ее был полный. Огромная зала дрожала от рукоплесканий… Наконец Груня уже оказалась не в силах выходить на вызовы. У нее кружилась голова. Она просто шаталась. Владимир ее почти снес в карету. Она грациозным движением простилась с толпой провожающих ее знакомых и полузнакомых мужчин и шепнула Владимиру:
— Садитесь скорее!
Но он медлил.
— Мне что-то нехорошо, — громко сказала она.
Тогда он вскочил в карету, захлопнул за собою дверцу. Лунная морозная ночь глядела в покрывшиеся легким узором каретные окна. Застоявшиеся лошади быстро мчались.
Груня крепко запахнулась в пушистую ротонду и тяжело дышала.
— Груня, что вы? — с некоторым беспокойством спросил Владимир.
— Ничего, теперь прошло, — ответила она, взглянув на него горящими глазами. — У меня сильно голова закружилась… и потом — я ужасно устала… я не могла говорить с этими господами. Теперь хорошо!
Она прислонилась головою к подушкам кареты.
— Хорошо я нынче пела? — спросила она через несколько мгновений.
— Лишний вопрос, вы сами знаете… с каждым разом вы поете лучше и лучше. Каждый раз я в вашем пении нахожу все новое и новое.
— Что же нового нашли вы сегодня?
— Много, так много, что и у меня голова кружилась, может, еще больше, чем у вас. На ваших концертах я живу одной жизнью с вами.
— А ведь вы не хотели ехать со мною! Если бы я не сказала, что мне дурно, вы так бы меня и оставили.
— Конечно. Я поехал бы за вами, я бы вошел к вам, если б вы меня пустили. Но ехать вместе, садиться к вам в карету перед этой толпой, мне это было неприятно.
— Да… моя репутация!.. — с полунасмешкой и в то же время будто печально протянула Груня. — Вы о ней все заботитесь!
— Я думаю, в этой заботе, во всяком случае, нет ничего дурного.
— Поздняя забота, друг мой… Репутация певицы! Да если бы я была совсем святою или если б я была совсем последней грешницей, репутация моя осталась бы все одна и та же. Никто, а уж тем менее вы, не можете защитить ее.
— Я далеко не согласен с вами!
— Ну и хорошо, довольно об этом! — вдруг как бы рассердясь воскликнула Груня.
Они замолчали и молчали так всю небольшую дорогу до Троицкого переулка.
Карета остановилась. Прежде чем Владимир успел поддержать Груню, она уже в один легкий прыжок была у подъезда. Луна освещала ее высокую, закутанную в бархат фигуру. Из-под пушистого меха, в который она спрятала лицо свое, глядели только ее огромные черные глаза и блестели в лунном свете.
— К вам?! — тревожно, мучительно, почти желая, чтобы она ответила «нет», спросил Владимир.
— Ко мне, — прошептала она.
Двери растворились. Когда они поднялись на третий этаж, Катя уже встречала их со свечою.
Она окинула и Груню и, главное, Владимира веселым, ласковым взглядом и объявила, что самовар кипит и что все приготовлено.
— Где будете чай кушать, в столовой или в будуаре? Принеси туда! Да и вот что, пожалуйста, никого не принимай!
Груня обратилась к Владимиру:
— Я уверена, что кто-нибудь из этих господ непременно явится, тем более что ведь еще довольно рано.
Они прошли в комнату-бонбоньерку, которая теперь, вечером, озаренная мягким светом фонарика и зажженной Катей лампой под абажуром, потеряла свой пошлый характер и глядела очень заманчиво и уютно.
Скоро Катя внесла и поставила на столик поднос с миниатюрным серебряным самоварчиком, сандвичами и печеньем.
— Прикажете разлить?
— Налей.
Катя разлила чай в две маленькие прозрачные чашечки, а затем, с особенно скромным видом, неслышно удалилась.
Владимир глядел на Груню. Она в усталой позе откинулась на низеньком кресле.
— До того устала, что даже нет сил пойти и переодеться! — выговорила она.
Она была перед ним в черном бархатном, покрытом кружевами платье; с ее обнаженной шеи соскользнула легкая накидка; она уронила на колени свои полные, казавшиеся теперь даже чересчур белыми, будто фарфоровыми, руки…
И опять, как и в карете, они молчали, молчали долго и совсем не замечали своего молчания.
Наконец Груня протянула было руку к чашке с чаем, но сейчас же и позабыла об этом своем движении. Она только привела в порядок спустившуюся накидку и грациозно в нее спряталась.
— Так что же такое вы нашли сегодня в моем пении, вы мне не сказали? — спросила она. — Я хочу знать.
— Рассказать это довольно трудно. Прежде всего мне почему-то показалось, что сегодня для вас, Груня, какой-то особенный день. Я не знаю, что это может быть… какие-нибудь воспоминания… не знаю.
— Да, сегодня для меня особенный день! — медленно слово за словом выговорила Груня. — А потом что же?
— Потом… потом… уж это прямо ко мне относится, это уже мое собственное, совсем глупое ощущение… не следовало бы даже и говорить… мне показалось, что вы вторую арию пели для меня… Видите, какого я о себе мнения!
— Вы угадали! — воскликнула Груня. — Я ее пела только для вас, для вас одного. Да и не ее одну… сегодня весь вечер для вас пела…
С ее плеч снова упала накидка, и она этого не заметила. Лицо ее преобразилось, щеки вспыхнули, померкшие было глаза загорелись. Она с выражением чего-то невыносимого и неизбежного схватилась рукой за голову, потом быстрым, порывистым движением привлекла к себе Владимира и крепко держала его, будто боялась, что вот он вырвется и исчезнет.
— Слышите, для вас, для вас одного!.. Я вам там, перед этой толпой сказала все!.. Вы были недовольны мною… вы на меня сердились — я молчала… потом я хотела говорить — нам помешали… сегодня я вам сказала все… поняли вы меня или нет? Поняли?
Его охватил туман, его сердце замерло от счастья, он хотел сказать что-то — и не мог, язык не слушался. Он глядел на Груню, не отрываясь, с восторгом, с обожанием, почти безумно.
А она шептала:
— Я иначе говорить не умею, я молчала, потому что, мне казалось, что так лучше, да и теперь я думаю, что может быть, так было бы лучше… Но нет, зачем рассуждать! Это ни к чему… и бороться напрасно… не надо… так должно быть!.. Понял ли ты все, что я тебе сказала? Понял ли, что я люблю тебя… и как люблю?.. Что ты для меня все? Не понимая этого, я любила тебя всегда. Ты, может быть, ни разу, ни разу не думал обо мне, забыл, что я и существую на свете… Теперь я с тобою… возьми меня.
— Груня!
Он покрывал безумными поцелуями ее лицо, ее руки, ее похолодевшие плечи. Тихие слезы одна за другою катились из ее глаз. Она прижималась к нему, крепко обвила его руками и задыхающимся голосом шептала:
— Володя, помнишь… в Знаменском… мы были дети… но ведь мы и тогда любили друг друга… вспомни, вспомни!..
— Разве я не знал этого? — наконец едва слышно выговорил он. — Я знал это давно, почти уже тогда… Боже мой! — вдруг с отчаянием воскликнул он. — Зачем мы встретились так поздно?
Но это было мгновенно, он сейчас же и позабыл и слова свои, и мучительное чувство, их вызвавшее. А Груня и совсем не заметила слов этих.
Все исчезло. Раздвинулись, как декорация, обтянутые бледной материей стены с венецианскими зеркалами; умчался и скрылся потолок с фонариком. Над их головами тихо шумели и качались вековые сосны. У ног их расстилалась густая, мягкая трава, пестревшая цветами… Высоко, там, над темными ветвями сосен, синело летнее небо… Перекликались птицы… Где-то вблизи, тихо журча, катился с камня на камень лесной ручеек.
И они, странные мечтательные дети, крепко обнявшись, брели в этой траве, среди этих цветов, среди теплого дыхания природы, поверяя друг другу свои яркие, чудные мечты, свои детские грезы.
Но вот и это все исчезло… безумный миг унес их в ту неведомую даль, где нет ни времени, ни пространства, ни прошлого, ни будущего, где царит одно настоящее и блещет всеми ослепительными красками, звучит всеми дивными голосами… Унесла их роковая сила туда, где ничто не напоминает о том, что этот миг исчезнет, краски поблекнут, чудные голоса замолчат — и останется одно смутное воспоминание, быть может, с вечным упреком, с изумлением и тоскою.
В соседней комнате часы на камине пробили два.
Владимир вышел растерянный. Груня его остановила. Гостиная была темна, только луна протянула от высоких окон свои голубые, длинные полосы света.
Он обернулся, Груня еще раз припала к нему на грудь и глядела ему в глаза, совсем уже новым взглядом. Теперь в этом взгляде не было ничего загадочного, ничего жуткого. Это был тихий и нежный, ничего не скрывающий взгляд любящей женщины.
Но Владимир все же не мог его вынести.
— Груня, — прошептал он, — как я безумно виноват перед тобою!
— Чем? Почему? Ты не имеешь права говорить так… я тебе запрещаю…
— Не теперь, нет… не теперь… а прежде…
— Я ничего не понимаю!
— И не надо… завтра… до завтра… Груня, дорогая моя, прощай!
Но долго они не могли расстаться.
Наконец она провела его в переднюю и заперла за ним двери. Она медленно вернулась назад, в освещенную фонариком комнату, где на столике стояли две нетронутые чашки.
Она упала в кресло и вдруг зарыдала. Но эти слезы не были слезами горя, и она их не замечала. Все существо ее было полно счастьем и светом, безумной, освободившейся от своих оков любовью, любовью без упреков, без сожалений, без мысли о будущем.