В поздний час

Кончилось собрание, и они вышли на улицу, окоченевшие, одеревенелые, с негнущимися коленями. Все кругом бело. Под ногами поскрипывает снег.

— Как в России, — сказал Фернан Клерк. — Наверно, там не очень удобно ездить зимой на велосипеде.

— У советских товарищей горячее сердце, — пошутил Феликс, — у каждого индивидуальное центральное отопление!

— Зайдем к Верди, пропустим по рюмочке, — предложил Брассар. — Не мешает согреться.

— Зайдем.

Верди — коммунист, содержит маленькую гостиницу как раз напротив помещения секции. Из широкого окна на снег падает яркое пятно света.

— А я прощусь с вами, — сказал Анри, — домой спешу.

По правде сказать, неплохо бы выпить рюмку коньяку, согреться, но Анри уж не помнит, когда был в каком-нибудь кабачке. Разве только в задней комнате — если там проводилось собрание. А кроме того, в кармане нет ни гроша. У товарищей другое дело — они работают…

— Слушай, если откажешься, обидишь меня! — сказал Клерк. — Я угощаю.

Верди стоит за стойкой и перетирает рюмки — внушительный строй рюмок.

— Не часто вы ко мне заглядываете, — говорит он.

* * *

— Что такое? Сегодня всем обязательно надо поговорить со мной лично, — шутит Анри, спускаясь по ступенькам в кухню. — Сперва Артюр Гарсон, а теперь ты, Верди.

Верди спускается вслед за ним и закрывает за собой дверь.

— Да, брат, надо с тобой посоветоваться, — говорит Верди, суетясь вокруг Анри, когда тот уселся за стол. — Хочешь еще рюмочку? Есть у меня бутылка… Заветная. Отменный коньяк. Для себя берегу. — А сам уже открыл буфет и, достав оттуда две рюмки и бутылку коньяку, очень ловко, как заправский кабатчик, держит все это в одной руке, пропустив ножки рюмок между пальцами. По всему видно: оттягивает разговор, не знает, как начать. Когда наливает коньяк, рука у него слегка дрожит… Потом садится и рывком ставит на стол бутылку, как будто решил отказаться от точки опоры.

— Анри, дальше так не может продолжаться…

Анри не хочется разыгрывать притворное удивление, спрашивать: «Ренэ, что с тобой? Чем ты расстроен?» Он уже слышал разговоры.

— Ты же знаешь, я тут ни при чем, — продолжает Верди, не дожидаясь вопросов. — Они реквизировали комнаты почти во всех гостиницах, где — одну, где — две. И у меня тоже. Но ведь я коммунист, и это всем известно. Неладно получается. Люди видят: в гостинице у Верди американцы торчат. Понимаешь, я как будто из выгоды пустил их. И люди-то как говорят? Они ведь не говорят: «Посмотрите-ка на Верди»… Они говорят: «Посмотрите на коммунистическую партию — вот у них как! На словах одно, а на деле другое». Мне даже вот что передавали: кто-то сказал: «Верди теперь ученый стал — помнит, как в прошлую войну в концлагере сидел. Теперь он перекинулся к оккупантам». Каково мне это слышать? А товарищи… Правда, я их вижу все реже и реже. Взять хотя бы к примеру Жожо, сына Жоржа Дюпюи. На днях он что мне сказал? Возможно, он выпивши был — ему немного нужно, от одного винного духа валится с ног… Но все-таки… Пришли янки, которых у меня поселили, и по своему обычаю, прежде чем подняться к себе в номер, подошли к стойке. Они вздумали угостить Жожо и двух товарищей, которые были с ним, сигаретами. Все трое, понятно, отказались. А янки, конечно, не понимают ни слова по-французски. Они вытаращили глаза и стали пятиться, как будто увидели самого чорта. Тут младший Дюпюи и сказал мне: «Больше я к тебе ни за что не приду, пока у тебя торчат эти молодчики!» — и хлопнул дверью. Даже позабыл заплатить за вино. Дело не в деньгах. А вот каково все это мне — я ведь в партии с самого начала. Да еще так было: Жильбер, до того как он заболел, вызвал меня в секцию. «Вот что, — говорит, — товарищ Верди. В связи с этим возникает вопрос… Не знаю еще, как его надо разрешить, но вопрос возникает». Тут он, по-моему переборщил. Во-первых, прислал официальный вызов. Как будто не мог он попросту зайти сюда и спокойно, по-товарищески поговорить… Зачем ему понадобилось припереть меня к стенке? Ну ладно, я все понимаю. Я понимаю товарищей. Но что же мне делать?

Вопрос этот — скорее горестное восклицание, но все же Верди ждет ответа. Анри молчит, и тогда Верди сухо добавляет:

— Продам свою лавочку!

Анри встрепенулся, как будто протестуя, и тут же спохватывается, но слишком поздно — Верди немедленно спрашивает:

— Что?.. Ты думаешь, можно и не продавать?

Анри пожимает плечами и, желая поправить свою ошибку, говорит:

— Трудно тут советовать, Ренэ. Это твое личное дело.

Самая настоящая увертка. Анри в душе сознается в этом и, стараясь извинить себя, думает: «Я устал, замерз, час поздний…» Видно, что он смущен. Верди впился в него взглядом и ждет. Так на суде ждут приговора.

Как Анри ни стыдно, но в этом случае ему, пожалуй, еще труднее, чем с железнодорожниками. Право, он совсем уж не знает, как Ренэ следует поступить. А раз не знаешь, то и советовать не смеешь.

— Ты сам должен решить, Ренэ, — добавляет он, чтобы сгладить неловкость.

Но Анри знает, что весь вечер его будет мучить совесть и он будет корить себя: вот ты и не сумел ответить человеку, слишком мало знаешь и не можешь разрешить все сомнения людей. И снова голова пойдет кругом, сердце защемит. Какую же он несет ответственность перед тысячами людей, если перед одним человеком она уже так велика!

* * *

Анри выходит от Артюра, неся утку и картошку. На заснеженной улице холодно, ни души. Отворила ему дверь жена Артюра, как она и обещала. Констанс вышла в ночной рубашке, не смущаясь, и только сказала: «Не обращай внимания…» Впрочем, рубашка на ней была такая, что не могла вызвать никаких игривых мыслей — с воротом, с рукавами. А на ногах у Констанс были коричневые шерстяные чулки, и коричневые ступни забавно выглядывали из-под белой рубашки. Неужели она спит в чулках? Вот мерзлячка! Она ведь и постель согревает накаленным кирпичом. Картошка была насыпана в сумку, а сумка лежала на круглом столе в столовой, где все сверкало чистотой, все было так аккуратно расставлено и прибрано, словно в музее. В буфете выстроены в ряд рюмки, вазочки, на стенах — фотографии под стеклом, и к ним еще добавлены фотографии, засунутые за стекло или сбоку, за рамку. На подставке — чучело большого фазана, рядом — швейная машина в натертом до блеска футляре, как будто приготовлена для выставки… Всё так старательно расставлено по своим местам что и сомнений быть не может: в этой столовой едят, дай бог, один раз в год…

— Неудобно будет нести. Но у меня осталось только две сумки. Хорошую сумку дать под картошку жалко. А у этой только одна ручка. Придется тебе поддерживать снизу…

Несмотря на то, что Констанс такая мерзлячка, она все же проводила Анри по коридору. Правда, ей все равно надо было запереть за ним дверь.

— Вот уж сразу видно — не привыкли мужчины ходить за покупками. Как ты сумку-то держишь!.. Да ты доедешь ли с ней на велосипеде?

Действительно, задача оказалась трудной. И хотя Анри ответил Констанс: «Не беспокойтесь», он не знал, как с этой задачей справиться. Да еще при таком глубоком снеге. Пожалуй, проехать можно только по самой кромке шоссе, по желобку, образовавшемуся у замерзшей канавы. Однако лед потрескивает под колесами велосипеда, да и нелегко ехать по этому скользкому желобку, держа подмышкой тяжелую сумку, которая все норовит выскользнуть… Анри останавливается — надо получше пристроить свой груз. Если так будет продолжаться, то и за час не доедешь. Полетта, чего доброго, уж легла, не стала дожидаться. Ах чорт, ах чорт! Анри стоит на пустынной улице и громко чертыхается. А кругом в домах люди; если они слышат, то, наверно, принимают его за пьяного. Может, некоторые подошли к окнам и смотрят в щелку закрытых ставен на пьяного гражданина; надрызгался, а теперь стоит по щиколотку в снегу и ругательски ругает свой велосипед и сумку. А этот гражданин еще полчаса тому назад проводил собрания, нес тогда на своих плечах огромную тяжесть. Вот почему сейчас, когда весь город спит, он еще торчит на улице и в полном одиночестве бьется со своей поклажей, как муравей, который тащит в густой траве соломинку. Смотришь на муравья и думаешь: зачем это ему нужно? Какой нелепой кажется его работа, если на нее глядеть сверху, так же как люди глядят на Анри в щелку ставен со второго или третьего этажа — дома здесь редко бывают выше… Но муравей, надо полагать, знает, что он делает. Впрочем, это не мешает ему поносить свою соломинку и травинки и посылать их ко всем чертям. У муравья был фронтовой товарищ, родом из Валансьена, который всегда говорил: «Ну, разгрохотался!» Анри готов и сейчас «разгрохотаться». Все лежат в постелях и спят сладким сном. И он тоже мог бы нежиться в теплой постели, если бы не валял дурака, не старался бы для других. А им на все наплевать! Поди, глядят на него из-за занавесок да еще насмехаются! Анри дал велосипеду пинка, чтобы образумить его, и сразу же успокоился. Уму и сердцу тоже нужно, как телу, облегчить себя. Иной раз человеку просто необходимо выругаться. Сердце не камень. Вот и все. Через секунду Анри уже упрекает себя за эту вспышку: «Глупый ты! Гордиться надо, что отдаешь все свои силы другим — даже тем, кто и не подозревает об этом, даже тем, кто платит тебе злом». Вокруг темнота, безлюдье и холодище, а Анри, как это ни смешно — всем это должно быть знакомо, — говорит себе вслух: «А в общем ты, Анри, неплохой парень! Да и утку завтра ребятишки и Полетта будут есть с удовольствием. Так что нечего тебе злиться, сделай-ка маленькое усилие!..» Даже хочется сказать велосипеду: «Давай помиримся. Поехали, дружище. Скоро доберемся, ты не волнуйся!..»

Ехать становится легче, но не успевает Анри проделать и двадцати метров, как в глаза ему бьет ослепительный свет автомобильных фар. Машина останавливается перед самым его носом, начинает вовсю сигналить, и мужчина, сидящий за рулем, кричит: «Господин Леруа! Господин Леруа!» Анри уже ловко обогнул машину, собираясь продолжать свой путь, но его останавливает знакомый голос:

— Господин Леруа!

Анри слезает с велосипеда и подходит. В автомобиле сидит доктор Деган.

— Очень рад, что вас встретил, — говорит доктор. — Мне надо с вами побеседовать.

Анри тоже считает, что доктор встретился очень кстати: у сынишки все еще болит рука.

— Так поздно? — спрашивает он.

— «Смелый мрака не боится!»

И Анри больше угадывает, чем видит, знакомую добродушную улыбку доктора. Из приоткрытой дверцы потянуло теплом и приятным запахом трубочного табака, и это так подходит ко всему облику доктора Дегана, самого жизнерадостного человека на свете.

— Я еду домой, — отвечает Анри, невольно улыбаясь. — Если только мне удастся доехать! Снегу-то сколько навалило! Прямо как на северном полюсе. А тут еще тащись с багажом! — и Анри показывает сумку. — Да и мороз какой…

— Поедем вместе. Хотите? — спрашивает доктор. — Дайте-ка сюда вашу сумку… Влезайте. Садитесь рядом со мной, а велосипед будете держать через дверцу.

— Да он поцарапает машину…

— Держите осторожно… Прижмите колесо к крылу… Мы поедем не спеша.

Был еще один выход: снова разбудить Констанс и оставить у нее велосипед до утра, но завтра изволь-ка идти за ним пешком, да и Констанс теперь, пожалуй, «разгрохочется»…

В машине уютно, приятно пахнет новой кожей, хорошим табаком, бензином… приветливо светится циферблат, ласковое мурлыканье мотора слегка заглушает голоса. Здесь неплохо вести беседу. Мешает только высунутая на мороз рука, которая держит велосипед, — как будто она отрезана от тела и велосипед держится сам по себе… Досадно, что придется сделать крюк: на канале сооружают шлюз (за этим тоже что-то кроется) и теперь заставляют машины ехать в объезд — вдоль берега, в сторону авиазавода. Тут раскинулся разрушенный поселок; между развалинами тянется узкая улица без тротуаров, похожая на проселочную дорогу. Немцы залили ее цементом прямо по траве, оставив все ямы и кочки. В такой поздний час мало кто ездит в сторону водокачки и бывшей школы. Снег лежит здесь нетронутой белой пеленой, и дороги не видно. Не проехали и ста метров — и уже оказались в открытом поле. Машина шла наугад, как слепая. Очень скоро потеряли дорогу, и колесо попало в рытвину.

— Может быть, вам лучше прямо домой поехать? — предлагает Анри. — Мы обсудим… словом, побеседуем в другой раз.

Но он еще не знает доктора! Другого такого упрямца, как Деган, трудно встретить. Он готов бороться с любым препятствием, любым затруднением, ради одного только удовольствия побороться, даже если это и не нужно, словно отвечает на какой-то вызов. Поэтому он и питает пристрастие к тяжелой атлетике. Недюжинная его физическая сила ищет выхода. Для него истинное наслаждение, сжав зубы, своротить с места или поднять какую-нибудь тяжесть… Конечно, сейчас куда благоразумнее было бы повернуть назад, чем ехать дальше по голому полю, где все сбивает с толку — и белый снег, и ночная тьма, а ориентирами служат только огни аэронавигационных антенн на испытательной станции, оставшиеся позади, спокойный гул океана — слева, огни мола — впереди, а за округлой линией берега — большой вращающийся маяк, который нисколько не помогает и даже путает; только тебе покажется: вот нашел верное направление, как вдруг блеснет луч маяка — и пропала иллюзия.

— Был бы у нас фонарь, — сказал Деган, — мы бы нашли дорогу. А фары светят только вперед — видите? — куда-то в пространство.

— Можно моей динамкой воспользоваться, — ответил Анри. — Он чуть было не разозлился на упрямого Дегана, да подумал, что одному ехать было бы еще хуже.

— Правильно! — воскликнул доктор.

Анри ставит велосипед на дыбы, крутит рукой переднее колесо и пробует при помощи своего фонарика найти дорогу. «Вот бы кто посмотрел на нас! — думает он. — Сказали бы: «Тоже! Нашлись умники!» При каком-нибудь товарище он и высказал бы эти мысли вслух, но доктор-то, пожалуй, обидится.

Дорога найдена. Задний ход, поворот в сторону — и машина медленно двинулась дальше.

— Теперь надо держаться начеку, — говорит Деган. — А то опять потеряем эту чортову дорогу!

Это было сказано с таким азартом, что Анри удивленно взглянул на своего спутника при свете скользнувшего луча далекого маяка. Ясно: у солидного доктора Дегана сохранилась детская страсть к приключениям, к отважным подвигам. Сейчас она проснулась в нелепом и бесцельном приключении, но могла бы найти лучшее применение…

Пришлось еще три раза останавливаться и вертеть колесо велосипеда: один раз искали дорогу и дважды проверяли, не сбились ли опять.

Ну и доктор Деган!