Хочу быть один, хочу, чтоб меня никто не видел; а для этого мне нужно обогнуть Приречную, где живет тетя Сара, и бежать до самой гребли [Гребля плотина.]
Выбираю большой плоский камень, влезаю на него, сбрасываю с себя рубашонку и шаровары и, прежде чем войти в реку, подставляю солнцу потную спину, усталым взглядом измеряю ширину реки, вижу по ту сторону зеленую вязь ореховой рощи и далекий синий горизонт.
Думаю о случившемся, хочу оправдать себя, хочу кому-то доказать, что я не знал, что колесо завертится, но встревоженные мысли не подчиняются мне: бегут, кружатся надо мною и тают в расплавленной тишине летнего полдня.
Сползаю с камня тихо, по-стариковски иду к воде, окунаю ноги и вдруг, забыв все на свете, сразмаху разбиваю телом сверкающее стекло реки. Вода бодрит меня, и я крепну духом.
Звонкими саженками нарушаю покой сонного Тетерева, рассыпаю вокруг себя алмазные фонтаны брызг и плыву среди ослепительных блесток горящих лучей.
Добираюсь до самой середины, где так глубоко, что дна не достанешь. А я не боюсь: я лучший пловец среди приречных ребят.
Знаю много фигур. Умею нырять. Могу доской лежать на воде, и ничего не стоит для меня изобразить мельницу, щуку, лягушку или змею. А под водой открываю глаза и в зеленом жидком свете замечаю каждый камешек, малейшую песчинку.
— Шимеле!..
Это кричит мой старый друг — Мотеле. Он идет по гребле в сопровождении многочисленной ватаги ребят.
Догадываюсь, что ходили в рощу за орехами…
Мои бывшие товарищи по Черной балке, узнав меня, бегут к берегу, быстро сбрасывают с себя нехитрую одежонку и кидаются в воду. Смех, голосистые крики, всплески воды отгоняют тишину, и разбуженная река вскипает пеной, и четко выступают на расплавленном серебре реки черные головы и коричневые тела шумливых купальщиков.
— Шимеле, покажи, как делают мельницу…
— Как плывут стоя?..
Я учу, показываю и чувствую свое превосходство. Мотеле в качестве лучшего друга старается быть ко мне поближе.
О моем сегодняшнем бегстве из института я ему пока ни звука, а когда он задает вопрос о моем житье, я вру напропалую и нарочно громко, чтоб и другие слыхали.
И я рассказываю о десяти тысячах товарищей, сидящих со мною в одном классе. Этот класс так велик, что надо бежать два часа, чтобы достигнуть противоположной стены. Скоро я перейду на казенный счет, и мне выдадут форму: черную куртку с двенадцатью карманами и башмаки со скрипом. А когда окончу институт, стану учителем.
Все это говорю я отрывочно, между прочим, не переставая купаться; но у Мотеле глаза блестят веселой завистью, и ему хочется еще, еще послушать.
— Слушай, что я тебе скажу, — обращаюсь я к нему, понизив голос до шопота, — ты ведь знаешь, где институт? Ну, отлично. Подойди к первому забору. Там через щелку ты увидишь гигантские шаги… Знаешь? Столб такой с канатами… Ну, вот… Там гимнастический двор. Я тебя увижу и передам тебе много вкусных вещей…
— Каких? — спрашивает заинтересованный Мотеле.
— Ну, всяких… хлеб с маслом… котлеты… У нас, брат, собаки жаркое едят.
Мотеле поражен.
Пока я в воде, со мной считаются как с лучшим пловцом, и это льстит моему самолюбию. Даже Мойшеле, сын печника, и тот нисходит до меня и удостаивает разговором, хотя ему уже пятнадцать лет.
Этот мальчик длинный и тонкий. Дни и ночи проводит в синагоге, где изучает талмуд. Родители гордятся своим первенцем и прочат его в духовные раввины.
Мойшеле свободно говорит на древнееврейском языке и выполняет все требования закона с необычайным рвением. Он всегда сосредоточен и редко смеется. На ногах у него чулки и туфли с твердыми задниками. На нем длинный, до пят, сюртук, голова украшена ермолкой, а вдоль щек пьявками извиваются длинные пейсы.
Я знаю, что мой костюм — красная косоворотка и «хохлацкие» шаровары вызовет насмешки, и я первым выхожу из реки с тем, чтобы скорее удрать.
Подхожу к моему камню, берусь за штанишки — и - вдруг ощущаю мучительный приступ тоски: ведь мне некуда итти!..
Хочу обдумать свое положение, но Мотеле уже подле меня и заискивающе спрашивает:
— Шимеле, а когда мне можно будет притти за вкусными вещами?
— Когда хочешь, — отвечаю я и готов заплакать.
Выходят из реки и остальные ребята. Мгновение — и все уже одеты. Приходится и мне сделать то же самое.
Торопливо натягиваю штаны, берусь за рубашку — и…
Тут начинается то самое, чего я пуще всего боюсь. Кто-то хихикает, кто-то прыскает, и нарождается оскорбительный смех.
Ко мне подходит длиннопейсый Мойшеле:
— Ты совсем уже шейгец? [Шейгец — мальчик-иноверец.]
Молчу и чувствую, как лицо мое загорается стыдом.
— Почему ты в талмидтойре [Талмидтойра — школа для бедных.] не ходишь? Быть гоем [Гой — вероотступник.] тебе приятнее?.. Да?..
Молча глотаю обиду и медленно сгораю от стыда.
— Ведь он теперь не Шимеле, а «мешимиделе» [Мешимиделе — презрительное прозвище еврея, изменившего веру.], - говорит Мойшеле, указывая на меня пальцем.
Ребята смеются.
— Ну, а как ты теперь молишься? — продолжает он приставать. — По-русски или, может быть, по-католически?.. А где твой крестик?
Взрыв смеха покрывает последний вопрос. Даже мой лучший друг Мотеле и тот смеется.
Во мне поднимается озлобление, и стыд, только что коловший лицо мое, уступает место негодованию. С ненавистью гляжу на Мойшеле, на черные пейсы, осыпанные белыми гнидами, и готов всеми зубами вцепиться в его гусиную шею.
— Что вы лезете?.. Я вас не трогаю!.. — кричу я в исступлении. Синагога нужна богатым, а пейсы — вшам! — вдруг вспоминаю я изречение Пинеса, сказанное им когда-то тете Саре.
Молнией вспыхивает Мойшеле и возвышает голос до крика:
— Такой маленький — и уже богоотступник! А мы еще хотим, чтобы бог милосердствовал… Ах, ты, мамзер несчастный!..
Чтоб ты сгорел на медленном огне!..
Мойшеле становится грозным. Зрачки косят, пейсы извиваются, а в углах рта появляются точки белой пены.
Чувствую себя в стане врагов и помышляю о побеге.
Незаметно отступаю, на всякий случай вооружаюсь камнем и бросаюсь в бегство. Но длинноногий Мойшеле вот-вот догонит.
Тогда я нарочно падаю, и Мойшеле с разбегу шлепается через меня и роняет при этом туфель.
Пользуюсь удобным случаем и удираю.