В то время, когда сын короля Гильперика, изгнанный из владений своего отца и королевства своей супруги, скитался по дебрям и лесам Шампании, в целой Нейстрии нашелся только один человек, имевший смелость громко называть себя его другом. То был руанский епископ, Претекстат, который с того дня, как принял от купели юного принца, привязался к нему той преданной, безусловной, необдуманной любовью, к какой, кажется, способны только мать или кормилица. Увлечение слепого сочувствия, заставившее его, вопреки церковным уставам, благоприятствовать любви Меровига ко вдове дяди, только усилилось несчастьями, которые были следствием этой безрассудной страсти по всей вероятности, усердию Претекстата обязан был муж Брунегильды теми денежными пособиями, с помощью которых успел уйти из базилики св. Мартина Турского и достигнуть пределов Австразии.

Узнав о неудаче того побега, епископ не упал духом, напротив, он удвоил усилия для снискания друзей и убежища беглецу, которому был духовным отцом, и которого гнал родной отец. Он не старался скрывать ни своих чувств, ни поступков, считая их своей обязанностью. Ни одного сколько нибудь значительного человека из Франков, проживавших в его епархии и приходивших посещать его, не отпускал он от себя, долго не поговорив с ним о несчастьях Меровига, не упрашивая настоятельно об оказании участия и помощи своему крестнику, своему милому сыну, как он сам выражался. Слова эти были в роде припева, который, в простоте своего сердца, он повторял беспрестанно и прибавлял ко всем речам своим. Если случалось ему принимать дары от какого-нибудь сильного и богатого мужа, то он спешил отдарить его вдвое, заставляя дать обещание помогать Меровигу и быть ему верным в его бедствии[235].

Руанский епископ не соблюдал умеренности в словах и неосторожно доверялся всякого рода людям, так что король Гильперик, по общим ли слухам, или чрез услужливых приятелей, не замедлил проведать все и получить лживые, или по-крайней-мере преувеличенные доносы. Претекстата обвиняли в раздаче подарков народу, для возбуждения его к измене, и в замышлении заговора против королевской особы и власти. При этом известии, Гильперик ощутил в себе ту злобу с примесью боязни, в продолжении которой, не зная на что решиться, обыкновенно подчинялся советам и влиянию Фредегонды. С того времени, как ему удалось разлучить Меровига с Брунегильдой, он почти уже простил епископу Претекстату их венчание; но Фредегонда, менее забывчивая, чем он, и не столь ограниченная в своих корыстных видах, воспылала к епископу той глубокой ненавистью, которая угасала в ней только с жизнью того, кто имел несчастье навлечь на себя вражду королевы. И так воспользовавшись случаем, она уговорила короля призвать Претекстата на суд епископов, как виновного по римскому закону в оскорблении величества, и если не удастся уличить его в других преступлениях, то истребовать по-крайней-мере наказание за нарушение церковных уставов[236].

Претекстат был схвачен в своем доме и отведен в королевское местопребывание, для снятия там с него допроса о преступлениях, которая на него взводили, и о сношениях его с Брунегильдой с того времени, когда она уехала из Руана обратно в Австразию. Из ответов епископа узнали, что он не вполне возвратил этой королеве драгоценности, которые она вверила ему перед отъездом, что у него остались еще две связки с тканями и дорогими каменьями ценой до трех тысяч золотых солидов, и кроме того мешок с золотой монетой, счетом до двух тысяч[237]. Обрадованный таким открытием более, нежели всяким другим известием, Гильперик поспешил схватить эти залоги и описать их в свою пользу, после того он удалил Претекстата от епархии и держал под строгим присмотром до собора епископов, которые должны были съехаться судить его[238].

Пригласительные повестки, разосланные ко всем епископам гильперикова королевства, сзывали их в Париж в последних числах весны 577 года. Со смертью Сигберта, нейстрийский король считал тот город своей собственностью и на клятвенное обещание не вступать в него не обращал никакого внимания. Боялся ли он в-самом-деле какого либо предприятия со стороны тайных сообщников Брунегильды и Меровига, или желал усилить впечатление на умы судей Протекстата, только он совершил путь свой из Суассона в Париж в сопровождении такой многочисленной свиты, что ее можно было почесть за войско. Дружина эта расположилась у ворот королевского жилища; оно было, по всей вероятности, старинный императорский дворец, которого здания возвышались на берегу Сены, к югу от города. Восточная сторона дворца прилегала к римской дороге, шедшей от небольшого городского моста по направлению к югу. Другая, римская же дорога, проложенная от главного входа на восток, поворачивала потом к юго-востоку и вела через виноградные поля на самую высокую площадку южного холма. Там стояла церковь, посвященная заступничеству святых апостолов Петра и Павла; она-то и была избрана для заседаний собора; вероятно по причине близости к королевскому жилищу и к расположению войск[239].

В этой церкви, сооруженной полвека назад, находились гробницы короля Клодовига, королевы Клотильды и святой Геновефы или Женевьевы. Клодовиг приказал построить ее, по просьбе Клотильды, перед отъездом своим в поход на Визиготов; прибыв на избранное для того место, он бросил прямо перед собой топор, чтобы со временем, по длине здания, мог измерить силу руки своей[240]. Это была одна из тех базилик V и VI века, более замечательных богатством убранств, нежели архитектурными размерами, украшенных внутри мраморными колонами, мозаикой и расписными и позолоченными карнизами, а снаружи медной крышей и портиком[241]. Портик церкви св. Петра состоял из трех галерей: одна была пристроена к передней стороне здания, а две другие с боков. Эти галереи по всей длине своей украшены были стенной живописью, изображавшей четыре легиона святых ветхого и нового завета, патриархов, пророков, мучеников и исповедников[242].

Таковы подробности, извлеченная из подлинных сведений о месте, где созван был собор, пятый из бывших в Париже. В назначенный пригласительными повестками день, сорок-пять епископов собрались в базилики св. Петра. Король, с своей стороны, также прибыл в церковь; он вышел с несколькими из своих литов (leudes), вооруженными только мечами; толпа Франков, в полном воинском уборе, остановилась под портиком и окружила его. Церковные клиросы, по всей вероятности, представлены были судьям, истцу и обвиняемому; тут же лежали, в виде улик, две связки и мешок с золотой монетой, найденные в доме Претекстата. Король, по прибытии своем, указал на них епископам, объявив, что вещи эти будут иметь важное значение в предстоящем деле[243]. Члены собора, прибывшие из городов, или составлявши первоначальный удел Гильперика или завоеванных им по смерти брата, были частью галльского, частью франкского происхождения. Из первых, гораздо многочисленнейших, были: Григорий, епископ турский, Феликс нантский, Домнол мансский, Гонорат амиенский, Этерий лизьеский, и Паппол шартрский. Из числа вторых были: Рагенемод, епископ парижский, Левдовальд байиеский, Ромагер кутансский, Маровиг пуатьеский, Малульф санлийский и Бертран бордосский. Этот последний, кажется, облечен был своими собратьями в звание и должность председателя[244].

Он был муж знатного рода, близкий родственник королей по матери своей Ингельтруде, и обязанный этому родству своим значением и огромными богатствами. Он склонен был к вежливости и изяществу римских обычаев; любил являться в народе на колеснице, в четыре лошади, сопровождаемый молодыми причетниками своей церкви, будто патрон в кругу своих клиентов[245]. С той наклонностью к роскоши и сенаторской пышности, епископ Бертран соединял любовь к стихотворству и сочинял латинские эпиграммы, которые хвастливо показывал на диво знатокам, хотя они были наполнены выкраденными стихами и ошибками против размера[246]. Более вкрадчивый и ловкий, нежели обыкновенно были люди германского племени, он, однако, сохранил в своем характере падкость их к бесстыдному и необдуманному распутству. По примеру королей, своих родственников, он брал служанок в наложницы, и, не довольствуясь этим, искал любовниц между замужними женщинами[247]. Его подозревали в прелюбодейной связи с королевой Фредегондой; по этой, или по другой какой причине, только он сделался самым усердным поборником этой королевы в злобе ее на руанского епископа. Вообще, прелаты франкского происхождения, может-быть, по привычке к подчиненности, склонялись на решение дела в пользу короля, жертвуя своим собратом. Римские епископы обнаруживали более сочувствия к обвиняемому, более справедливости и уважения к достоинству своего сана, но они были напуганы военной силой, окружавшей короля Гильперика, и в особенности присутствием Фредегонды, которая, не доверяя, как и всегда, искусству своего мужа, сама приехала заботиться об исполнении своего мщения.

Когда обвиняемый был введен и заседание открылось, король встал, не обращаясь к судьям, грубо вопросил своего противника: «Епископ», сказал он ему, «как осмелился ты сочетать браком врага моего, Меровига, которому следовало быть только моим сыном, с его теткой, я хочу сказать с женой его дяди? Разве ты не знал, что предписывают в таком случае правила церкви? И не только ты уличен в этом прегрешении, но еще злоумышлял вместе с тем, о ком я говорю, и раздавал дары для того, чтобы умертвить меня? Ты из сына сделал врага отцу, подкупал народ, чтоб никто не хранил должной мне верности; ты хотел предать королевство мое в руки другого[248] »,.. Последние слова, произнесенные с силой посреди всеобщей тишины, были услышаны франкскими ратниками, которые, оставаясь вне церкви, толпились из любопытства у дверей, затворенных в начале заседания. На голос короля, взывавшего об измене, эта вооруженная толпа тотчас ответила ропотом негодования и кликами: «смерть изменнику!» Потом, рассвирепев до ярости, она почла долгом вломиться в дверь, вторгнуться в церковь и вытащить вон епископа с намерением побить его каменьями. Члены собора, испуганные таким неожиданным волнением, сошли с своих мест, и сам король должен был поспешить на встречу ворвавшимся воинам, чтоб усмирить и привести их в порядок[249].

Когда собрание несколько успокоилось и было возможно продолжать заседание, тогда руанскому епископу дозволено было говорить в свою защиту. Ему нельзя было оправдываться в том, что, венчанием Меровига с Брунегильдой, он нарушил церковные уставы: но он торжественно отрекся от заговора и измены, в которых король обвинил его. Тогда Гильперик объявил, что имеет свидетелей, и приказал ввести их. Явилось несколько человек франкского происхождения, с разными драгоценностями, которые они показали обвиняемому, говоря: «Узнаешь ты это? Ты нам это дал за тем, чтобы мы обещали верность Меровигу[250] ». Епископ, не смущаясь, ответствовал: «Вы говорите правду, я не однажды дарил вас, но не для того, чтоб изгнать короля из его королевства. Когда вы предлагали мне в дар доброго коня, или что иное, мог ли я не показать себя таким же, как и вы, и не воздать вам подарком за подарок[251] ». Хотя в этом ответе, не смотря на все его чистосердечие, многое было утаено, однако, существование злого умысла не могло быть доказано никакими достоверными свидетельствами. Дальнейшие прения не привели ни к какому доказательству против обвиняемого, и король, недовольный неудачей этой первой попытки, прекратил заседание и удалился из церкви в свое жилище. За ним последовали его люди, а епископы пошли отдыхать все вместе в ризницу[252].

Пока они сидели кружками, разговаривая между собой дружески, но с некоторой осторожностью, ибо не доверяли друг другу, неожиданно вошел человек, которого большая часть знала только по имени. То был Аэций, родом Галл и архидиакон парижской церкви.

Поклонившись епископам, он с крайней поспешностью завязал самый щекотливый разговор и сказал им: «Послушайте меня, собравшиеся здесь служители Господа; настоящий случай для вас значителен и важен. Вам предстоит или покрыть себя блеском чистой славы, или потерять в общем мнении имя слуг Божиих. Дело в выборе; явите же себя правосудными и твердыми, и не погубите своего брата[253] ». За этим воззванием последовало глубокое молчание; епископы, недоумевая, не был ли пред ними подосланный Фредегондой подстрекатель, ответствовали наложением перста на губы, в знак молчания. Они с ужасом вспоминали дикие крики франкских воинов и удары секир их, раздававшиеся о церковные двери. Почти все, а Галлы в особенности, страшились навлечь на себя подозрение недоверчивой преданности этих буйных вассалов; они остались неподвижны и словно остолбенели на своих седалищах[254].

Но Григорий Турский, более других чистый совестью, негодуя на такое малодушие, принял на свой счет речь и увещания архидиакона Аэция. — «Прошу вас», — сказал он: — «внемлите словам моим, пресвятые служители Божии, а вы особенно, кому доступны близкие беседы с королем. Подайте ему совет благочестивый и достойный священнического сана; ибо надо страшиться, чтобы не навлек он на себя Божеского гнева ожесточением своим против служителя Господа, и не лишился бы своего царства и славы[255] ». Франкские епископы, к которым речь эта преимущественно относилась, молчали вместе с другими, и Григорий продолжал с твердостью: «Припомните, владыки мои и собратья, слова пророка, изрекшего: «Страж, аще увидит меч грядущ, не вострубит трубою и людие не охранят себе, и нашед меч, возмет от них душу, убо беззакония ради своего взясь, а крове ее от руки стража взыщу». Не храните же молчания, но говорите громко и не скройте от короля его неправды, да не приключится ему зла и да не будете вы за то в ответе[256] ». Епископ остановился, ожидая ответа, но никто из присутствующих не сказал ни слова. Они поспешили удалиться: одни, чтоб отклонить от себя всякое соучастие в подобных речах и укрыться от грозы, уже разразившейся, как им казалось, над главой их собрата; другие, как Бертран и Рагенемод, чтоб изгибаться перед королем и пересказать ему новости[257].

Гильперик был немедленно извещен в подробности обо всем происшедшем. Льстецы его сказали ему, что в этом деле, таковы собственные их слова, нет у него злейшего врага, как турский епископ. Объятый гневом, король тотчас послал одного из своих царедворцев как-можно-поспешнее отыскать епископа и привести к нему. Григорий повиновался и последовал за вожатым спокойно и безбоязненно[258]. Он нашел короля не во дворце, а в шалаше, сплетенном из ветвей, посреди шатров и бараков его воинов. Гильперик стоял; с правой стороны его был Бертран, епископ бордоский, а с левой Рагенемод, епископ парижский, пришедшие играть роль доносчиков на своего собрата. Перед ними стояла широкая скамья, уставленная хлебами, вареным мясом и различными блюдами, назначенными для угощения всякого нового пришельца; ибо обычаи и некоторый род придворного обряда требовали, чтобы никто, посетив короля, не уходил прочь, не вкусив чего-либо от стола его[259].

Гильперик, видя мужа, которого он призвал в гневе, и зная непоколебимость его перед угрозой, притворился, чтоб лучше достигнуть своей цели. Изъявляя вместо досады кротость и шутливость: — «О, епископ» — сказал он: — «долг твой каждому воздавать справедливость, а вот я не могу ее от тебя добиться; напротив того, ясно вижу, потворствуешь ты неправде и оправдываешь пословицу: ворон ворону глаза не выклюет[260] ». Епископ не счел приличным вдаваться в шутку; но с почтением прежних подданных римской империи к верховной власти, почтением, которое, по-крайней-мере, в нем не подавляло ни личного достоинства, ни чувства независимости, он отвечал с важностью: «Кто из нас, о король, уклоняется от пути истины, тот может быть исправлен тобою; но если ты сам неправ, кто остановит тебя? Мы тебе говорим и, если угодно тебе, ты нам внемлешь; а неугодно, кто осудит тебя? Один Тот, кто рек, что Он само Правосудие[261] ». Король прервал его и отвечал: «Епископы все оправдывали меня; один ты не воздаешь мне должного; но я сумею обесчестить тебя в глазах народа, да узнает всякий, что ты муж неправосудный. Я соберу жителей Тура и скажу им: Возвысьте глас ваш на Григория и вопите, что он несправедлив и никому не дает правосудия; и пока они будут кричать это, я прибавлю: Я, король, не могу добыть себе от него справедливости; кàк же, вы, сущие подо мною, себе ее добудете[262]?

Такое лукавое лицемерие, под личиной которого всевластный человек старался явить себя притесненным, возбудило в сердце Григория презрение, с трудом им удержанное и придавшее его речи более сухое и высокомерное выражение. «Если я несправедлив, возразил он, то не ты знаешь это, а Тот, Кому открыта моя совесть и Кто читает в глубине сердец; а народные крики, которые ты возбудишь, не приведут ни к чему, ибо всякий будет знать, что они от тебя исходят. Но довольно; у тебя есть законы и уставы, изучай их со вниманием; и если не соблюдешь того, чтò в них предписано, знай, что есть суд Божий над главою твоей[263] ».

Эти строгие слова подействовали на короля, и он, как-бы желая изгладить в уме Григория неприятное впечатление их, принял ласковый вид, и, указывая рукой на чашу с отваром, стоявшую между хлебов, мясных блюд и кубков, сказал: «Вот похлебка, которую я велел приготовить по-твòему; в ней ничего нет, кроме курицы и горсти серого гороху[264] ». Эти последние слова сказаны были с намерением польстить самолюбие епископа; ибо святые мужи того времени и вообще все, стремившиеся к христианскому совершенству, воздерживались от тяжелых мяс, как слишком сытных, и питались только овощами, рыбой и птицами. Григорий не дался в обман при этой новой хитрости и, покачав головой в знак отказа, ответствовал: «Пища наша должна быть в исполнении воли Божией, а не в наслаждении вкусными яствами. Ты, укоряющий других в неправосудии, дай обещание чтить законы и уставы, и мы поверим тогда, что ты домогаешься одной справедливости[265] ». Король, не желавший ссориться с турским епископом и в случае надобности не жалевший клятв, надеясь найти впоследствии какое-нибудь средство от них отвертеться, поднял руку и клялся, именем Всемогущего Бога, никоим образом не нарушать закона и уставов. Тогда Григорий взял хлеб и отпил немного вина, род гостеприимного приобщения, от которого нельзя было отказаться под чужим кровом, сильно не погрешив против вежливости и уважения. Примирившись, по-видимому, с королем, он с ним расстался и удалился в свое жилище, в базилику св. Юлиана, по близости от императорского дворца[266].

В следующую ночь, когда турский епископ, отслужив всенощную, отдыхал в своем покое, услышал он сильный стук у дверей дома. Удивившись этому шуму, он послал вниз одного из своих служителей, который, возвратившись, доложил ему, что посланные от королевы Фредегонды желают его видеть[267]. Когда эти люди были впущены, то, сделав ему приветствие от лица королевы, объявили, что пришли просить его не противодействовать ее желаниям в деле, предоставленном решению собора. Они прибавили таинственно, что имели поручение посулить двести фунтов серебра, если он обвинит Претекстата, подав голос против него[268]. Турский епископ с обычным своим благоразумием и хладнокровием спокойно возразил, что он не один судья в этом деле, и что голос его, на какую бы сторону ни склонился, ничего решить не может. — «Истинно так» — отвечали посланные «ибо все другие уже дали нам свое слово; мы желаем только, чтобы ты не противоречил». Епископ отвечал с прежним видом: «Когда бы вы дали мне тысячу фунтов золота и серебра, и тогда нельзя было бы мне поступить иначе, как угодно Владыке; я могу обещать вам только согласиться с прочими епископами в том, на что они решатся по церковным уставам[269] ». Посланные ошиблись на счет смысла этих слов, от-того ли, что не имели ни малейшего понятия о церковных уставах, или потому-что вообразили, будто слово владыка относилось к королю, которого в обыкновенном разговоре означали этим простым титулом; рассыпавшись в благодарности, они удалились довольные тем, что могли передать королеве ответ, по их мнению удовлетворительный[270]. Ошибка их избавила епископа Григория от новых докук и доставила ему возможность отдохнуть до утра.

Члены совета рано собрались на второе совещание, и король, совершенно оправившись от своей неудачи, явился туда в назначенное время[271]. Чтобы найти средство согласить данную им накануне клятву с желанием мщения, в котором королева продолжала упорствовать, он употребил все свои словесные и богословские познания; пересмотрел собрание уставов и остановился на первой статье, по которой епископ подвергался самому тяжкому наказанию, а именно низложению. Ему надлежало только обвинить руанского епископа в новом преступлении, указанном в этой статье, чтò, впрочем, нисколько его не затрудняло, ибо, надеясь, как он рассчитывал, на единогласие собора, он дал себе полную свободу лгать и возводить поклепы. Когда судьи и подсудимый заняли те же места, как в предшествовавшем заседании, Гильперик начал говорить, и с важностью учителя, толкующего духовное право, произнес: «Епископ, уличенный в краже, должен быть отрешен от епископской должности; так постановлено в церковных уставах[272] ». Члены собора, удивленные таким приступом, в котором ровно ничего не понимали, спросили все вдруг, кто этот епископ, которого обвиняли в краже. — «Вот кто» — отвечал король, обращаясь к Претекстату с какою-то наглостью: «он самый; и разве не видали вы того, чтò он украл у нас[273] »?

Они в самом-деле вспомнили две связки тканей и мешок денег, которые король показывал им, не объясняя, впрочем, откуда они явились и какое, по его мнению, имели отношение к обвинительным уликам. Кàк ни оскорбительно было для Претекстата это новое нападение, однако он терпеливо отвечал своему противнику: «Мне кажется вы должны вспомнить, что по отъезде Брунегильды из Руана я отправился к вам и объявил, что у меня остались на хранении вещи этой королевы, а именно пять больших и тяжелых тюков; что слуги ее часто являлись ко мне за ними, но что я не решался возвратить их без вашего согласия. Вы мне сказали тогда: сбудь с своих рук эти вещи; пусть они возвратятся той, кому принадлежат, чтобы из-за них не вышло у меня ссоры с племянником моим Гильдебертом. Возвратившись в мою епархию, я отдал служителям один из тюков, потому-что они не могли более унести с собой[274]. После того они опять приходили просить остальных, и я снова испрашивал соизволения вашего велелепия (magnificence). Вы мне отдали такой же приказ, как и прежде: Прочь, прочь все эти вещи, епископ; боюсь, чтоб они не возродили ссоры. — И я отдал им еще два тюка, а два другие остались у меня. Для чего же теперь клевещете на меня и обвиняете в краже, ибо тут дело о вещах не похищенных, а данных мне на сбережение[275] ».

«Если залог этот дан был тебе на сбережение» отвечал король, придавая, нисколько не смутившись, другой оборот обвинению и меняя роль истца на роль допросчика: «если ты был хранителем, то зачем вскрыл один из узлов и вынул оттуда кайму, затканную золотом, которую изрезал на куски и раздавал злоумышленникам для изгнания меня из королевства[276] »?

Подсудимый отвечал с прежним спокойствием: «Я уже сказал тебе раз, что эти люди дарили меня. Не имея у себя в то время ничего, чем бы я мог отдарить их, я брал оттуда и не считал это дурным делом. Я признавал моим собственным достоянием то, чтò принадлежало сыну моему, Меровигу, которого я был восприемником от купели[277] ». Король не знал, чтò отвечать на эти слова, в которых с таким простодушием выражалась отеческая любовь, обратившаяся в престарелом епископе в постоянную страсть, ежеминутно наполнявшую его помыслы. Гильперик чувствовал, что средства его истощены; за самоуверенностью, которую он обнаружил в начале, последовало недоумение и почти замешательство; он внезапно прекратил заседание и удалился, еще более расстроенный и недовольный, нежели накануне[278].

Всего более беспокоила его мысль о том, как примет его, после подобной неудачи, властолюбивая Фредегонда; и кажется, что в-самом-деле, по возвращении короля во дворец, там разразилась домашняя буря, совершенно его смутившая. Не зная как, в угоду жене своей, уничтожить старого и безобидного пастыря, которого она поклялась погубить, он призвал самых преданных себе членов собора и между прочими Бертрана и Рагенемода. — «Признаюсь» — сказал он: «я побежден речами епископа, и знаю, что он говорит правду. Кàк же поступить мне, чтоб исполнить над ним волю королевы[279] »? Прелаты в затруднении не знали, чтò ответствовать; они хранили смутное молчание, как вдруг король, возбужденный и будто вдохновенный той смесью любви и страха, которая составляла его супружескую привязанность, продолжал с жаром: «Подите к нему, и как-будто советуя от себя, скажите: «Ты знаешь, что король Гильперик добр и жалостлив, что он легко склоняется на милосердие; смирись перед ним и объяви в угоду ему, что ты виноват в том, в чем он тебя обвиняет; тогда мы все бросимся к ногам его и вымолим тебе помилование[280] ».

Точно ли епископы убедили своего легковерного и слабого собрата в том, что король, раскаявшись в гонениях на него, желал только избавиться от стыда, или они настращали его, уверив, что правота перед собором не спасет его от королевского мщения, если он будет упорствовать и пренебрегать им, — только Претекста, напуганный также и тем, что знал раболепство и продажность своих судей, не отвергнул таких странных советов. Предложенный ему бесчестный способ он признавал последним средством спасения, подавая таким образом жалкий пример душевного бессилия, которое заражало тогда даже тех, на ком лежала обязанность поддерживать, среди этого полу-расстроенного общества, долг совести и правила чести. Снискав благодарения, как-будто за полезную услугу, от того, кому изменяли, епископы возвратились к королю Гильперику с известием об успехе своего посольства. Они обещали, что подсудимый, слепо вдаваясь в сети, во всем сознается при первом вопросе, и Гильперик, избавленный этим заверением от труда изобретать какое-нибудь новое средство для оживления судопроизводства, решился предоставить его обыкновенному ходу[281]. И так, дела были отложены до третьего заседания совершенно в том положении; в каком они были при окончании первого, и свидетели, уже являвшиеся однажды, снова были призваны для подтверждения прежних своих показаний.

На другой день, по открытии заседания, король, как-будто просто возобновляя речь, произнесенную им два дня назад, сказал подсудимому, указывая на стоявших свидетелей: «Если ты только хотел воздать этим людям дарами за дары их, то для чего требовал от них клятвы в верности Меровигу[282] »? Кàк ни поколебалась совесть Претекстата после свидания его с епископами, однако, движимый побуждением стыда, превозмогавшего все его страхи, он отступился от лжи, которую должен был изречь на самого себя. — «Каюсь» — отвечал он: «я просил их быть к нему дружелюбными, и призвал бы на помощь не только людей, но даже ангелов небесных, если б имел на то силу, ибо он был, как я сказал уже, духовный сын мой по крещению[283] ».

При этих словах, которые, казалось, обнаруживали в обвиненном намерение продолжать свою защиту, король, взбешенный обманом в своих ожиданиях, разразился ужаснейшим образом. Гнев его, столь же бурный в ту минуту, сколько прежние уловки его были кротки, ввергнул немощного старца в нервное потрясение, мгновенно уничтожившее в нем остатки нравственной силы. Он пал на колени и, простершись ниц, сказал: «О король, премилосердый, согрешил я против Бога и против тебя! Я, гнусный душегубец, хотел убить тебя и возвести на престол своего сына[284] ». Лишь-только король увидел противника у ног своих, гнев его утих, и лицемерие одержало перевес. Притворяясь увлеченным в избытке своего волнения, он сам стал на колени перед собранием и вскричал: «Слышите ли, благочестивые епископы, слышите ли признание преступника в его гнусном умысле». Члены собора вскочили с своих кресел и, окружив короля, бросились поднимать его; одни были умилены до слез, другие, может-быть, внутренне смеялись над странной сценой, которую приготовила вчерашняя их измена[285]. Лишь-только Гильперик встал, то как-будто не имея силы сносить присутствия такого великаго преступника, приказал вывесть Претекстата из базилики, и вслед за тем удалился сам, предоставив собору совещаться, по обыкновению, для произнесения суда[286].

Возвратившись во дворец, король, не медля ни минуты, отправил к епископам экземпляр собрания церковных уставов из своей библиотеки. Кроме целого свода уложений, принятых без противоречия галиканской церковью, в этой книге заключалась, в виде прибавления, особая тетрадь церковных правил, приписанных апостолам, но в те времена редких в Галлии и мало известных даже самым ученым богословам. Там-то находилась та исправительная статья, на которую король ссылался с такой напыщенностью во втором заседании, когда задумал переменить обвинение в заговоре на обвинение в краже. Статья эта, определявшая низложение, очень ему нравилась; но как ее текст уже не соответствовал признаниям подсудимого, то Гильперик, доводя до последней крайности двуличие и бесстыдство, не поколебался подделать ее, может-быть, своеручно, а может-быть рукой одного из своих секретарей. В переправленном таким образом экземпляре читалось: «Епископ, уличенный в душегубстве, прелюбодеянии или клятвопреступничестве, отрешается от епископства». Слово кража исчезло и заменено было словом душегубство, и, странное дело, никто из членов собора, даже турский епископ, не заподозрил обмана. Правосудный и совестливый Григорий, муж суда и закона, кажется, старался только, но тщетно, убедить своих собратий держаться обыкновенного уложения и не признавать свидетельства так-называемых апостольских уставов[287].

По окончании прений, обе стороны были призваны снова, для выслушания приговора. Когда была прочтена вслух роковая статья, тогда бордоский епископ, как глава собора, сказал обвиненному: «Слушай, брат и соепископ! ты не можешь от ныне быть нам причастен и пользоваться нашей любовью до-тех-пор, пока не простит тебя король, у которого ты в немилости[288] »? Выслушав этот приговор, произнесенный устами человека, который накануне так недостойно насмеялся над его простотой, Претекстат остался безмолвен и как-бы поражен оцепенением.

Что касается до короля, то его уже не удовлетворяла такая совершенная победа и он стал придумывать вспомогательные средства к усилению обвинения. Начав вслед за тем говорить, он требовал, дабы прежде, нежели выведут виновного, ему разорвали тунику на спине или прочли над главой его CVIII-й псалом, содержащий в себе проклятия, призывавшиеся в Апостольских Деяниях на Iуду Искариотскаго: «Да будут дние его малы; да будут сынове его сиры, и жена его вдова. Да взыщет заимодавец вся, елико суть его, и да восхитят чуждии труды его; да не будет ему заступника, ниже да будет ущедряяй сироты его. Да будут чада его в погублении, в роде едином да истребится имя его[289] ».

Перывй из этих обрядов знаменовал позорное низложение; второй употреблялся только в случаях святотатства. Григорий Турский с своей спокойной и умеренной твердостью воспротивился такому увеличению наказания, и собор его отринул. Тогда Гильперик, все еще в пылу придирчивости, захотел, чтобы приговор, отрешавший противника от исполнения епископской должности, был изложен на бумаге, с присовокуплением статьи, осуждавшей его на вечное низложение. Григорий снова воспротивился этому требованию, напомнив королю данное им положительное обещание держаться в пределах, указанных содержанием церковных законов[290]. Этот спор, дливший заседание, был внезапно прерван развязкой, в которой нельзя было не узнать участия и воли Фредегонды, скучавшей медленностью делопроизводства и мелочностью своего мужа. Вооруженные люди вошли в церковь и увлекли Претекстата пред глазами всего собрания, которому за тем осталось только разойтись. — Епископ был отведен в Париж и заключен в темницу, остатки которой долго существовали на левом берегу большого рукава Сены. В следующую ночь, он пытался убежать и был жестоко избит стерегшими его ратниками. После одного или двух дней заключения, его увезли в ссылку на край королевства, на остров близ конантенских берегов; то был, вероятно, Джерси, населенный лет за сто, как и самый берег до города Байё, морскими разбойниками саксонского племени[291].

Руанскому епископу, по всему вероятию, предстояло провести остаток дней своих среди этого населения рыбаков и морских разбойников; но после семилетнего заточения, великое событие внезапно даровало ему свободу и возвратило его к пастве. В 584 году, король Гильперик был убит при обстоятельствах, которые будут рассказаны в другом месте[292]. Его смерть, которую глас народа приписывал Фредегонде, повлекал за собой смуты в целой Нейстрии. Все, кто только был недоволен последним царствованием, или имел причины жаловаться на притеснения и убытки, все управлялись сами собой. Преследовали королевских чиновников, употреблявших во зло свою власть, или исполнявших ее с жестокостью и без осмотрительности; имущества их были захвачены, домы разграблены и преданы сожжению; всякий пользовался случаем отмстить своим врагам или притеснителям. Наследственные вражды семейств с семействами, городов с городами и областей с областями пробуждались снова и возжигали частные войны, убийства и разбои[293]. Преступники выходили из темниц и изгнанники возвращались назад, как будто ссылка их оканчивалась сама собой со смертью государя, именем которого она была им объявлена. Так возвратился и Претекстат, призванный выборными, которых отправили к нему руанские граждане. Он вступил в город в сопровождении несметной толпы, среди кликов народа, который собственной своей властью восстановил его на епископском престоле, изгнав, как похитителя, галла Мелания, назначеннаго королем на место Претекстата[294].

Между-тем, королева Фредегонда, виновница всего зла, творившегося в царствование ее мужа, должна была укрыться в главной парижской церкви, оставив единственного своего четырехмесячного сына[295] в руках франкских владетелей, которые провозгласили его королем и начали править его именем. Выйдя из этого убежища, когда беспорядки несколько утихли, она принуждена была жить в забытьи, в глухом уединении, вдали от местопребывания юного короля. Отказавшись с великой горестью от привычной пышности и властвования, она уехала в поместье Ротойалум (Rotoialum), ныне Валь-де-Рейль (Val-de-Reuil), близ слияния Эры (l’Eure) и Сены. Таким образом обстоятельства привели ее жить в нескольких льё от города Руана, где низложенный и изгнанный ею епископ был, вопреки ей, снова восстановлен. Хотя в сердце ее не было ни помилования, ни забвения, и семь лет ссылки, тяготевшей над главой старца, не охладили в ней прежнего к нему отвращения, однако в первое время она не имела досуга о нем подумать; мысли и вражды ее обращены были в иную сторону[296].

С горестью видя себя низведенной почти до степени частного лица, она ежеминутно представляла себе счастие и могущество Брунегильды, сделавшейся безотчетной попечительницей пятнадцатилетнего сына. Она с досадой повторяла: «Эта женщина станет считать себя выше меня». У Фредегонды подобная мысль была неразлучна с мыслью об убийстве. Как только оно было решено в уме ее, то она исключительно предалась мрачным и лютым соображениям средств к усовершенствованию орудий смерти и настроению горячих голов к преступлению и бесстрашию[297]. Лица, наиболее соответствовавшие ее целям, были молодые клерки (clercs) варварского происхождения, плохо понимавшие дух своего нового состояния и сохранявшие еще привычки и обычаи вассальства. Их было несколько в числе служителей ее дома; она поддерживала их преданность щедростью и некоторым дружеством; по временам испытывала на них крепкие и хмельные напитки, тайну приготовления которых она одна знала. Первый из этих юношей, показавшийся ей достаточно подготовленным, получил от нее изустное приказание отправиться в Австразию, явиться под видом беглеца к королеве Брунегильде, войти в ее доверенность и умертвить ее, когда представится к нему случай[298]. Он ушел и действительно успел втереться к королеве, вступил даже в ее службу, но через несколько дней в нем усомнились, стали допрашивать и когда он во всем сознался, то отослали назад без всякого вреда, сказав: «Воротись к своей покровительнице», Фредегонда, раздраженная таким милосердием, которое казалось ей обидой и вызовом, выместила гнев свой на оплошном посланном, приказав отсечь ему руки и ноги[299].

Спустя несколько месяцев, когда, по ее мнению, настала пора приступить ко второй попытке, собравшись со всеми силами своего злобного духа, она велела изготовить по своему указанию, особого рода кинжалы. То были длинные ножи с ножнами, видом подобные тем, которые Франки обыкновенно носили за поясом, но с лезвием, покрытым на всю длину насечкой и изображениями. Украшение это, по видимому невинное, имело истинно дьявольское назначение: оно служило для того, чтобы железо могло быть глубже напоено отравой, и чтобы ядовитое зелье, не стираясь с гладкой поверхности, проникло в самую резьбу[300]. Два такие ножа, натертые тонким ядом, были даны королевой двум молодым клеркам, преданности которых не охладила печальная судьба их товарища. — Они получили приказание отправиться переодетыми в нищих в местопребывание короля Гильдеберта, стеречь его в прогулках, и когда представится случай, то подойти к нему вдвоем, прося подаяния, поразить его вместе ножами: «Возьмите эти кинжалы, сказала им Фредегонда, и ступайте скорее, чтоб увидела я наконец Брунегильду, которая кичится теперь этим ребенком, без всякой власти после его смерти и в унижении предо мною. Если за ребенком так бережно смотрят, что нельзя подойти к нему, тогда убейте его злодейку; если сами погибнете в этом деле, то я облаготворю родителей ваших, осыплю их дарами и вознесу на первую степень в королевстве. Не бойтесь же ничего и не щадите живота своего[301] ».

При этих словах, которые ясно не обещали впереди ничего, кроме верной погибели, на лицах молодых клерков обнаружились признаки смущения и нерешительности. Фредегонда это заметила и тотчас велела принести питье, с величайшим искусством составленное ею для воспламенения духа и угождения вкусу. Юноши осушили каждый по кубку этого напитка, и действие его не замедлило обнаружиться в их взоре и осанке[302]. Тогда, довольная этим опытом, королева сказала: «Когда наступит день исполнения моих приказаний, то я хочу, чтобы перед началом дела вы опять выпили этой влаги, для укрепления и бодрости». Оба клерка отправились в Австразию, снабженные своими отравленными ножами и стклянкой с драгоценным зельем; но молодой король и его мать были окружены верной стражей. Посланные Фредегонды, по прибытии своем, были схвачены как люди подозрительные и на этот раз им не было пощады: оба погибли в истязаниях[303].

Это происходило в последних месяцах 585 года; в начале следующего года, королева Фредегонда, наскучив, может-быть, своим уединением, переехала из Валь-де-Рейль на несколько дней в Руан. Таким-образом ей не однажды, в общественных собраниях и церемониях, довелось быть в присутствии епископа, возвращение которого было как-бы посмеянием ее могуществу. Судя по тому, сколько был ей известен по опыту характер этого человека, она ожидала, что найдет в нем по-крайней-мере робость, уничижение и трепетный вид изгнанника, прощенного только наружно из одной терпимости. Но Претекстат, вместо того чтобы показывать ей то почтительное внимание, которого она еще более требовала с тех пор, как чувствовала себя низведенной с прежнего сана, явился по видимому надменным и горделивым. Душа его, прежде мягкая и чуждая мужества, как-будто закалилась в страданиях и горе[304].

При одной встрече, происшедшей между королевой и епископом во время гражданских или духовных торжеств, она, не обуздав своей ненависти и досады, сказала довольно громко, так, что слышали все присутствовавшие: «Этот человек должен бы знать, что для него снова может возвратиться время ссылки[305] ». Претекстат не проронил этих слов и, презирая гнев своей страшной неприятельницы, отвечал ей в лицо: «Как в ссылке, так и вне оной я не переставал быть епископом, есмь и всегда буду; но ты, можешь ли ты сказать, что всегда будешь пользоваться королевской властью? Из далекого изгнания, если бы я и вернулся туда, Бог призовет меня в царство небесное, а ты, из твоего земного царства, будешь низвергнута в адские бездны. Пора бы тебе оставить ныне все твои безумства и злодеяния, отказаться от чванства, которое тобой так овладело и идти по лучшей дороге, дабы заслужить жизнь вечную и взрастить ребенка, рожденного тобою[306] ». Эта речь, в которой самая ирония соединялась с величавой важностью духовного увещания, возбудила в душе Фредегонды весь пыл ее злобы; но, не обнаружив своего гнева словами и не выказав всенародно своего стыда и злобы, она вышла, не сказав ни слова и удалилась, глотая обиду, готовить мщение в тиши своего жилища[307].

Мелантий, давнишний любимец и клиент королевы, в-продолжении семи лет несправедливо занимавший епископский престол, прибыл к ней тотчас по приезде ее из рейльского поместья и с того времени не покидал ее[308]. Ему первому доверила она свои злобные намерения.

Этот человек, которого так одолевало сожаление об утраченном епископском сане, что для получения его вновь он готов был на все решиться, не поколебался сделаться участником предприятия, чрез которое мог достигнуть цели своих желаний. Семь лет его епископства прошли не без влияния на личный состав духовенства епископской церкви. Многие из чинов, пожалованных в-продолжение этого времени, считали себя созданиями Мелантия и с неудовольствием увидели епископа, которому ничем не были обязаны и от которого не ждали больших милостей.

Претекстат, простой и доверчивый, не беспокоился, встретив, по возвращении своем, новые лица в епископском дворце; он не подумал о положении тех, кого подобная перемена могла встревожить, и, будучи ласков со всеми, не подозревал, чтобы кто либо его ненавидел. Однако, не смотря на сильную и искреннюю любовь к нему руанского народа, большая часть членов духовенства не очень была к нему привязана. Некоторые, особенно в высших званиях, чувствовали к нему совершенное отвращение. Один из архидиаконов или епископских викариев, по преданности ли интересам Мелантия, или потому-что сам надеялся достигнуть епископского сана, питал это чувство в высшей степени. Каковы бы ни были побудительные причины такой смертельной ненависти его к своему епископу, однако Фредегонда и Мелантий признали невозможным обойтись без него и приняли в участники своего заговора. Архидиакон имел с ними совещания, в которых рассуждали о средствах к исполнению плана. Было решено отыскать между рабами, принадлежавшими к руанским церковным имениям, человека которого можно бы сманить обещаниями отпустить на волю с женой и детьми. Нашелся один, кого так увлекла надежда на свободу, не смотря на всю ее неверность, что он готов был совершить двойное преступление убийства и святотатства. Этот несчастный получил в виде поощрения двести золотых монет, сто от королевы Фредегонды, пятьдесят от Мелантия, а остальные от архидиакона; приняты были все меры и убийство назначено было в следующее воскресенье, приходившееся на 24-е февраля (в 586 году)[309].

В этот день руанский епископ, выхода которого убийца ждал с солнечного восхода, рано отправился в церковь. Он сел на обыкновенное свое место, в нескольких шагах от главного престола, на отдельных креслах, перед которыми поставлен был налой. Остальное духовенство разместилось на скамьях, поставленных вокруг клироса, и епископ запел, по обычаю, первый стих заутрени[310]. В то время, когда песнопение, подхваченное певчими, продолжалось хором, Претекстат стал на колени, опершись руками и наклонив голову на стоявший перед ним налой. Это положение, в котором он долго оставался, доставило убийце, пробравшемуся сзади его, случай, которого он искал с рассвета. Пользуясь тем, что епископ, простершийся для молитвы не видал ничего, чтò происходило вокруг, он незаметно приблизился к Претекстату на длину руки и, выхватив нож, висевший на поясе, вонзил его ему под мышцу. Претекстат, почувствовав рану, вскрикнул, но по недоброжелательству или из трусости, никто из бывших тут церковников не поспешил к нему на помощь и убийца имел время убежать[311]. Оставленный таким образом старец сам поднялся и, закрыв обеими руками рану, дотащился до престола и имел еще довольно силы взойти на ступени. Взойдя, он протянул обе руки, наполненные кровью, за сосудом, висевшим на цепях над престолом и заключавшем евхаристию, назначенную для причащения умирающих. Он взял частицу святого хлеба и приобщился; потом, возблагодарив Бога за то, что Он сподобил его приобщиться святых тайн, упал в изнеможении на руки верных слуг и был перенесен ими в свои покои[312].

Узнав по народному волнению, а может-быть и от самого убийцы, о произошедшем, Фредегонда захотела насладиться страшным удовольствием посмотреть на своего умирающего врага. Она поспешила в дом епископа, в сопровождении герцогов Ансовальда и Беннолена, из которых ни тот, ни другой не знали ни об участии ее в этом преступлении, ни того, при какой странной сцене должны были присутствовать. Претекстат лежал на одре своем; на лице его были все признаки близкой кончины, но он сохранял еще чувство и память. Королева скрыла свою радость и, приняв вид сострадания, сказала умирающему с царственным достоинством: «Прискорбно, святой епископ, и нам и всему твоему народу, что такое бедствие постигло твой уважаемую особу. Дай Бог, чтобы нам указали того, кто дерзнул совершить такое ужасное дело, дабы воздать ему казнью, соразмерной с его преступлением[313] ».

Старец, все подозрения которого подтвердились этим самым посещением, приподнялся на своем страдальческом ложе и, устремив взоры на Фредегонду, отвечал: «А чья рука нанесла этот удар, как не та, которая умерщвляла царей, так часто проливала кровь невинных и причинила столько бед королевству[314] ». Ни малейшее смущение не обнаружилось на лице королевы; и как-будто слова эти не имели для нее никакого значения и были простым следствием лихорадочного расстройства, она продолжала самым спокойным и ласковым голосом: «У нас есть искусные врачи, которые могут излечить эту рану; позволь им посетить тебя[315] ». Терпение епископа не могло удержаться перед таким бесстыдством, и в порыве негодования, истощившем последние его силы, он сказал: «Я чувствую, что Богу угодно отозвать меня от мира сего, но ты, замыслившая и устроившая покушение, лишающее меня жизни, ты будешь во веки веков предметом омерзения, небесное правосудие отмстит кровь мою на главе твоей». Фредегонда удалилась, не сказав ни слова, и через несколько минут Претекстат испустил последний вздох[316].

При этом известии весь город Руан впал в уныние; все граждане, Римляне и Франки, без различия племени, соединились в общем чувстве печали, смешанной с ужасом. Первые, не имея за пределами своего города никакого политического значения, могли выражать только горесть, бессильную пред злодейством, главной виновницей которого была королева; но Франки, по-крайней-мере некоторые из них, именно те, кому богатство или наследственное дворянство давало титул владетелей, могли, по древнему праву германской вольности, говорить громко кому бы то ни было и искать правосудия на всяком виновном[317]. В окрестностях Руана было несколько таких независимых владельцев, исполнявших судейскую обязанность в самых важных делах, и столь же гордых своим личным правом, как и усердных в охранении древних обычаев и народных учреждений. В числе их был человек с сердцем и увлечением, в высшей степени одаренный той мужественной откровенностью, которую завоеватели Галлии считали добродетелью своего племени; такое понятие, сделавшись народным, породило впоследствии новое слово franchise, чистосердечие. Этот человек собрал нескольких друзей своих и соседей и уговорил их на громкий поступок: объявить Фредегонде призыв к суду.

Все они сели верхом и из поместья, лежавшего близ Руана, поехали в жилище королевы, находившееся в самом городе. По приезде их, только один, а именно присоветовавший это посещение, был допущен к Фредегонде, которая, удвоив бдительность со времени своего злодеяния, соблюдала тщательную предосторожность; прочие остались в сенях или под портиком дома. На вопрос королевы, чтò ему нужно, глава посольства отвечал с выражением сильного негодования: «Много ты на своем веку совершила злодеяний, но самое ужасное из всех то, которое ты сделала недавно, приказав умертвить служителя Божия. Да явит Себя Господь вскоре мстителем за невинную кровь! Но пока, мы все будем преследовать преступника, дабы не было тебе возможности совершать подобные злодейства». Высказав эту угрозу, Франк вышел, оставив королеву взволнованной до глубины души таким объявлением, вероятные последствия которого были для нее не безопасны, особенно при ее вдовстве и одиночестве[318].

Вскоре смелость возвратилась к Фредегонде и она приняла решительное намерение. Она послала одного из своих служителей к франкскому владетелю сказать ему, что королева приглашает его к обеду. На приглашение это Франк, возвратившийся к своим товарищам, отвечал так, как следовало благородному человеку: он отказался[319]. Служитель, передав ответ, снова явился просить его, если он не хочет остаться обедать, то не примет ли, по-крайней-мере, какого-либо пития, дабы не оскорбить королевского дома, выйдя из него натощак. От подобного приглашения нельзя было, по тогдашнему обыкновению, отказаться; привычка и приличие, как тогда его разумели, превозмогли на этот раз негодование, и Франк, уже готовившийся садиться на лошадь, остался ждать в сенях с своими друзьями[320].

Через минуту вышли служители с широкими кубками, наполненными напитком, который люди варварского происхождения охотнее всего пили в не обеденное время; то было полынное вино, подслащенное медом. Тому из Франков, который получил приглашение королевы, было поднесено первому. Он, не подумав, разом осушил душистую влагу; но едва допил последнюю каплю, как жестокая раздирающая боль, показала ему, что он проглотил сильнейший яд[321]. Он потерялся на минуту под влиянием этого страшного ощущения, но когда увидел, что товарищи намерены последовать его примеру и сделать честь полынному вину, то закричал им: «Не касайтесь этого напитка, бегите, несчастные, бегите, не то погибнете вместе со мною!» Слова эти поразили Франков паническим страхом; мысль об отраве, нераздельная в то время с мыслью о колдовстве и порче, близость таинственной опасности, которую нельзя им было отразить мечем, все это обратило в бегство людей, не отступавших в битве. Они все бросились к коням; отравленный также успел сесть верхом, но зрение его слабело, руки не могли держать поводьев. Унесенный конем своим вслед за другими, он отъехал несколько сот шагов и упал мертвый[322]. Слух об этом происшествии далеко разнес суеверный ужас; никто из поместных владельцев руанской епархии не дерзал призывать Фредегонду на великий суд, который, под именем маля, mâl, собирался по-крайней-мере дважды в год.

Епископ Байёский, Левдовальд, бывший старшим викарием руанского епископства, должен был принять управление епархиальной церковью, пока престол оставался праздным. Он прибыл в Руан и разослал оттуда всем областным епископам известие о насильственной кончине Претекстата; потом, созвав из городского духовенства муниципальный собор, приказал закрыть, по приговору этого собрания, все руанские церкви и не отправлять в них никакой службы, пока всенародное исследование не наведет на след виновников и сообщников преступления[323]. Несколько человек галльского происхождения и низкого звания взято было по подозрению и допрошено; большая часть их знала об умысле на жизнь епископа и даже получала по этому делу предложения и подарки; их признания подтверждали общее подозрение, лежавшее на Фредегонде, но они не назвали по имени ни одного из двух ее соучастников, ни Мелантия, ни архидиакона. Королева, чувствуя, что для нее ничего не значит это духовное следствие, приняла под свое покровительство всех подсудимых и открыто доставила им способы освободиться от судебного преследования или бегством, или вооруженным сопротивлением[324].

Не теряя бодрости от беспрестанных препятствий, епископ Левдовальд, человек совестливый и верный своему долгу, удвоил рвение и старания отыскать преступника и проникнуть глубину тайны этого ужасного злодейства. Тогда Фредегонда употребила средства, которые она берегла на крайний случай; убийцы шатались вокруг епископского дома и старались в него проникнуть; Левдовальд должен был день и ночь окружать себя стражей из своих слуг и церковников[325]. Его твердость не устояла перед такими тревогами; дело, начатое сперва довольно гласно, затянулось и предпринятое по римским законам следствие вскоре было забыто, подобно тому, как было забыто намерение предать Фредегонду суду франкского племени, созванного по салийскому закону[326].

Слух об этих происшествиях, мало-по-мало распространившийся по всей Галлии, достиг до короля Гонтрана в столице его, Шалоне-на-Соне. Беспокойство его при этом известии было так сильно, что даже вывело его на минуту из той политической беспечности, которая была так ему по нраву. Его характер, как мы уже видели, состоял из самых странных противоречий; обыкновенно он отличался кротким благочестием и строгой справедливостью, но из-под них, так-сказать, вскипали и по временам вырывались не совершенно угасшие остатки дикой и кровожадной натуры. Этот остаток германской свирепости обнаруживался в душе самого доброго из меровингских королей, то вспышками дикой ярости, то хладнокровными жестокостями. Вторая жена Гонтрана, Австрегильда, постигнутая в 580 году болезнью, от которой не чаяла исцеления, возымела варварскую мысль умереть не одной и требовала, чтобы в день ее погребения оба врача ее были обезглавлены. Король обещал это, как дело самое обыкновенное, и велел отсечь врачам головы[327]. После такого подвига супружеской угодливости, достойного самого свирепого тирана, Гонтран с неизъяснимой легкостью снова возвратился к привычкам своего отеческого управления и к обыкновенному своему добродушию. Узнав о двойном преступлении убийства и святотатства, в котором общий глас обвинял вдову его брата, он почувствовал непритворное негодование, и как глава семейства Меровингов, счел себя обязанным исполнить великое дело патриархального суда. Он отправил послами к владельцам, правившим от имени гильперикова сына, трех епископов, Артемия санского, Агреция труанского и Верана кавальйонского, из Арльской Области. Эти послы получили приказание истребовать от нейстрийских владетелей полномочие отыскать, посредством торжественного исследования, виновника в злодеянии, и волей или неволей представить его королю Гонтрану[328].

Три епископа прибыли в Париж, где воспитывалось дитя, именем которого, уже два года, управлялось Нейстрийское Королевство. Быв допущены в правительствующий совет, они изложили предмет своего посольства, упираясь на великость злодеяния, за которое король Гонтран требовал наказания. Когда они кончили речь, тогда тот из нейстрийских вождей, который первенствовал между опекунами юного короля и назывался его кормильцем, встал и сказал: «Нам тоже очень нелюбы такие злодейства и мы все более и более желаем, чтобы они понесли наказание; но если кто-либо есть среди нас преступный, то не вашему королю он должен быть представлен, ибо мы сами имеем средства обуздать, с королевского соизволения, все преступления, у нас совершаемые[329] ».

Эта речь, по-видимому, твердая и достойная, прикрывала ответ уклончивый, ибо нейстрийские правители более заботились о соблюдении осторожности с Фредегондой, нежели о независимости королевства. Послы это поняли и один из них отвечал с жаром. «Знайте, же, что если совершивший преступление не будет открыт и выведен на чистую воду, то король наш придет с войском и разорит всю эту землю огнем и мечем; ибо известно, что та, которая колдовством извела Франка, та самая мечем умертвила епископа[330] ». Нейстрийцы не устрашились такой угрозы, зная что у короля Гонтрана всегда не доставало решимости, когда надлежало действовать. Они повторили свой прежний ответ, и епископы прервали это бесполезное свидание, заранее отвергнув восстановление Мелантия на руанском епископском престоле[331]. Но едва они возвратились к королю Гонтрану, как стараниями королевы и влиянием, которое она снова приобрела кознями и страхом, Мелантий был восстановлен. Этот человек, достойное создание Фредегонды, в-продолжение более пятнадцати лет ежедневно восседал и молился на том самом месте, где пролилась кровь Претекстата[332].

Гордясь таким успехом, королева увенчала свое преступление новой дерзостью, знаком невероятного презрения ко всему, что осмеливалось ей противодействовать. Она приказала всенародно схватить и представить себе крепостного раба, которого сама подкупила для исполнения злодейства и до того укрывала от преследований. — «Так это ты», — сказала она ему с притворным негодованием: «ты заколол Претекстата, руанского епископа, и породил клеветы, которые обо мне распространяют»? Потом приказала бить его при себе и выдала родственникам епископа, вовсе не заботясь о последствиях, как-будто человек этот ровно ничего не знал об умысле, которому послужил орудием[333]. — Племянник Претекстата, один из числа грубых Галлов, которые, подражая германским обычаям, дышали мщением и всегда ходили вооруженные подобно Франкам, овладел несчастным и подвергнул его пытке в собственном своем доме. Убийца не заставил ждать своих ответов и признаний: — «Я нанес удар» — сказал он: «и для того получил сто золотых солидов от королевы Фредегонды, пятьдесят от епископа Мелантия и пятьдесят от здешнего архидиакона; мне обещали, сверх-того, отпустить на волю меня и жену мою[334] ».

Кàк ни положительны были такие показания, однако ясно было, что они не могли привести ни к каким последствиям. Все общественные власти того времени тщетно старались оказать содействия свое в этом ужасном деле; аристократия, духовенство, даже самая королевская власть остались бессильными для наказания истинных преступников. Племянник Претекстата, убежденный в том, что не добудет иной расправы, как только силой собственной руки своей, покончил все дело поступком достойным дикаря, но в котором, может-быть, столько же было отчаяния, как и зверства; он обнажил свой меч и изрубил на куски раба, брошенного ему в добычу[335]. Таким образом, как случалось почти всегда в это беспорядочное время, единственным возмездием за кровь было свирепое убийство. Только народ не изменил погибшему епископу: он украсил его именем мученика и в то время, когда церковное управление ставило на епископский престол одного из убийц, а прочие епископы называли его братом[336], руанские граждане поминали в молитвах своих имя Претекстата и склонялись пред его гробницей. Прославленное таким народным почитанием, воспоминание о святом Претекстате перешло века, оставаясь предметом набожного благоговения верующих, знавших его по имени. Если подробности жизни Претекстата, вполне человечной по ее несчастьям и проступкам, могут несколько затемнить славу его святости, то по-крайней-мере возбудят к нему чувство сострадания; и разве нет чего-то трогательного в характере этого старца, заплатившего жизнью за чрезмерную любовь свою к тому, кого он воспринял от купели, осуществляя таким образом идеал духовного отчества, установленного христианством?