Дворец был полон людьми, съехавшимися на торжественное молебствие. По началу собравшиеся были довольно спокойны. Все знали, что происходит что-то неладное, но тревога не выходила за пределы, «приличествующие высокому месту».

Первые вести, дошедшие до обеих императриц, были радостные; их принес бодрый и веселый как всегда Милорадович: Орлов уверенно привел к присяге Конную Гвардию и солдаты, когда он прочел им манифест Николая и письмо Константина об отречении, кричали, восторгаясь обоими братьями «обыи молодцы». (Императрица-мать записала это у себя в дневнике так: «обыи молодти»). Пришел и сам герой этой первой присяги — Алексей Федорович Орлов, с романтическим обожанием относившийся к Александре Федоровне и впервые поцеловал ей руку в новом её звании Императрицы. Были и другие хорошие вести, рассказывали, что Преображенцы прогнали молодого поручика, вздумавшего спрашивать их — не играют ли они своей присягой. Маленькая заминка произошла в артиллерии, но и там всё успокоилось. Однако, вскоре стало тревожнее: то там, то здесь раздавались во время присяги дерзкие вопросы офицеров и солдат, вспыхивали досадные пререкания. Какой то «шум» произошел в Московском полку, так что Никс даже счел нужным лично пойти успокоить их. Александра Федоровна, с трудом пересиливая свое волнение, стала наряжаться к предстоящему молебну. И вдруг, входит расстроенная maman, Мария Федоровна: «Дело плохо, беспорядки, бунт!»

Молча, словно окаменев, пошли они в комнаты maman, жадно прислушиваясь к тому, что караул по дороге приветствовал их, как всегда, веселым «здравия желаем», или «здорово желаем», как послышалось немецкому уху императрицы. В окно увидели они площадь, залитую народом и издали, во главе Преображенского полка, Императора на коне. Но скоро он исчез у них из виду. Александра Федоровна стала на колени, молилась; а императрица-мать всё повторяла: «Боже мой, что скажет Европа?»

Из томительной неизвестности вывел их милый Лоло Ушаков, прибежавший с новостями. Новости были грустные, но император невредим и верные войска подходят. В тревоге императрицы беспрестанно посылали придворных и адъютантов на площадь узнавать, что слышно. Даже бедный старый Карамзин, в придворном костюме, едва накинув шубу, в чулках и башмаках с пряжками, без шляпы, выбежал посмотреть, где государь, добежал до него и вернулся расстроенный: несколько камней, брошенных из толпы, упали к его ногам. Посланные то успокаивали, то, как всегда в таких случаях, преувеличивали опасность. Принц Евгений Виртембергский отвел испуганных императриц в другую комнату и долго объяснял им, что не считает себя в праве скрывать от них правду, что всё обстоит плохо, что полки один за другим отказываются повиноваться.

В больших приемных залах дрожал от страха Аракчеев. Три старика — он, Куракин и Лопухин — сидели на диване, как три монумента, как три мумии из прошлого царствования. Придворные знали, что Аракчеев не в фаворе у нового царя и смело демонстрировали перед ним свою независимость: его избегали. Он же скромно спрашивал у знакомых, нет ли чего нового, скромно просил дать ему почитать манифест, охал, ежился и вздыхал. Чем бы ни кончился сегодняшний день, его то дело всё равно было кончено.

А маленький Саша, будущий Император Александр II, играл в непривычной для него обстановке Зимнего. За ним приехали в Аничков Дворец и на извозчике перевезли к матери и бабушке. Здесь, в импровизированной детской, стал он продолжать прерванное неожиданным переездом занятие: срисовывал картинку «Переход Александра Македонского через Граник». Так, за делом, не заметил он, как прошел этот день. Только много позже, когда стемнело, и по маленькой лестнице поднялся отец и стал рассказывать маме, что убит добрый Михаил Андреевич Милорадович, столько раз игравший с ним, Саша заплакал. «Стыдно плакать, ты мужчина», сказал отец и, взяв его на руки, понес на двор показать верным войскам. Усатые Преображенцы передавали его с рук на руки и целовали…

* * *

Как был, в мундире Измайловского полка, с голубой лентою через плечо, не накинув даже шинели, император быстро сошел вниз по Салтыковской лестнице Дворца. Он еще успел отдать первые распоряжения: Адлерберга послал за Преображенцами, а командира Кавалергардов Апраксина — за его полком. Встретив на лестнице командующего гвардией Воинова, совершенно растерявшегося, он строго сказал ему: «Генерал, ваше место не здесь, а среди войск, вышедших из повиновения».

Он быстро вышел на дворцовую гауптвахту, вызвал караул — Егерскую роту Финляндского полка — под ружье, приказал отдать себе честь и, проходя по фронту, спросил, присягали ли они ему и знают ли, что он вступил на престол по воле брата? Ему ответили, что присягали и знают.

— Ребята, Московские шалят, не перенимать у них и делать свое дело.

Велел зарядить ружья и, скомандовав «Дивизион вперед, скорым шагом марш!», повел караул, левым плечом вперед, к главным воротам дворца.

В это время шел уже съезд ко двору, вся площадь была усеяна людьми и экипажами. Любопытные заглядывали внутрь двора. Он поставил караул поперек ворот и увидел за воротами полковника Московского полка Хвощинского. Полковник, видимо, спасся только что от преследования, был весь в крови. Чтобы не разжигать видом крови страстей толпы, Николай велел ему укрыться во дворце и совершенно один вышел на площадь.

Народ толпился вокруг него, иные кричали ура, настроение других казалось враждебным. Надо было выиграть время, отвлечь кем-нибудь внимание толпы, чтобы дать подойти войскам. «Читали ли вы мой манифест?» — спросил Николай. Почти никто еще не читал. У кого-то в толпе нашелся экземпляр, только что отпечатанный, пахнущий типографской краской. Царь взял его и тихо, протяжно, внятно стал читать. Сердце его замирало, силы готовы были его оставить. Он переживал самые страшные минуты своей жизни. Когда он кончил, к нему прискакал Нейдгардт с известием, что восставшие Московцы заняли Петровскую площадь. Почему-то царь сообщил об этом толпе.

Два старых человека не в форме, но с георгиевскими крестами — отставные офицеры Веригин и Бедряга — подошли к нему. Хриплыми, пропойными голосами они клялись ему в верности и целовали его. Какой-то мещанин Лука Чесноков тоже полез целоваться. И все окружающие стали целовать его, хватать за руки, за фалды мундира. Он тоже целовал их, что-то говоря, что-то обещая. Ему было, вероятно, и радостно и противно от этих пахнувших луком, водкой, сермягою поцелуев. Сердце замирало от сознания неверной стихии вокруг, от того, что в одно мгновение всё может измениться в настроении толпы. Он чувствовал то, что чувствует неумелый пловец, потерявший твердую почву, тщетно стремящийся нащупать дно. Всё, на чём держалась Империя, колебалось.

В это мгновение его адъютант, Стрекалов, сообщил ему, что первый Преображенский батальон готов и вышел на площадь. Еле пробираясь сквозь толпу, царь пошел к батальону, стоявшему линией, спиной к Комендантскому подъезду, левым флангом к экзерциргаузу. Батальон отдал ему честь, солдаты в серых шинелях стояли спокойно, ничем не выражая своих чувств. Но батальон сразу поразил Николая своим спокойным «гранитным» видом. Он прошел по фронту, спросил «готовы ли они идти за ним?» И в ответ раздалось громовое «Рады стараться, Ваше Императорское Величество!»

Он был спасен, под ногами снова была твердая, кремневая скала солдатской дисциплины и преданности. «Минута единственная в моей жизни! Никакая живопись не изобразит геройскую, почтенную и спокойную наружность сего истинно первого батальона на свете!» — писал царь.

Скомандовав по-тогдашнему: «к атаке в колонну!», левым плечом вперед повел он батальон мимо заборов достраивавшегося дома Министерства Финансов к углу Адмиралтейского бульвара. Здесь он велел солдатам зарядить ружья. Ему привели его смирную кобылу «Милую». В это время около него уже было несколько адъютантов, но он один только был на коне. Одного из адъютантов, Кавелина, он послал в Аничков Дворец — перевезти детей в Зимний, и отрядил для охраны Дворца батальон сапер. Самое тяжелое было позади.

* * *

В то время, как Рылеев ездил по городу, а Якубович пил свой утренний кофе и придумывал, как бы «похрабрее изменить» своим соратникам, в то время, как Булатов в смятении расхаживал по Петербургу и Трубецкой не знал, что ему делать, — братья Бестужевы не раздумывали и не колебались. Александр пришел засветло к младшему брату Михаилу, поручику Московского полка. Михаил чуть не заплакал, услыша о первых неудачах, о том, что присяга проходит благополучно и что тает надежда на войска. Они решили идти к Московцам, еще не принесшим присяги.

Александр в своей адъютантской форме, вместе с братом, которого любили солдаты, обходил роту за ротой. Всюду он говорил, что служит при Его Величестве, что он адъютант Константина. «Ребята, мы присягали Государю Императору Константину Павловичу, целовали крест и Евангелие, а теперь будем присягать Николаю? Вы знаете службу и свой долг! Вас обманывают: Государь не отказался от престола, он в цепях. Его Высочество шеф полка Михаил Павлович задержан за четыре станции и тоже в цепях. Неужели вы будете присягать без доброго нашего шефа? Имея его шефом, а Константина Павловича Императором, нам житье будет, как у Христа за пазухой. Государь Император обещает вам пятнадцатилетнюю службу!»

Он знал, чем рискует, знал, что умрет на штыках солдат, если ему не поверят; но он говорил с бестужевской, отчаянной смелостью и ему верили.

«Не хотим Николая — ура Константин!» — кричали солдаты. Александр пошел в другие роты, а Михаил, поручив нескольким офицерам и солдатам тоже идти в свои роты и звать их с собою, вышел на главный двор. Там уже готовили в это время аналой для присяги. Щепин-Ростовский выстроил свою роту позади бестужевской; барабанщик бил тревогу; кругом толпились солдаты из других рот, образуя большую, беспорядочную толпу, которую трудно было построить в колонну. Но Михаил Бестужев и не пытался сделать это; он спешил на площадь. Он вывел свою роту из казарм к Фонтанке и шел на мост, а Щепин, следовавший за ним, был уже у ворот. В это время к воротам принесли полковые знамена, и солдаты с одним из знамен примкнули к бестужевской роте, а другое знаменщики понесли вглубь двора, где были остальные роты. Знаменщики тоже были за Константина, но солдаты Щепина в суматохе думали, что знамя несут к аналою для присяги Николаю. Между знаменщиками, частью солдат, защищавших их, и ротой Щепина произошла свалка. Главная опасность была в самом Щепине, в котором за эти дни накопилось слишком много возбуждения. Теперь он в исступлении яростно рубил направо и налево, своих и чужих. Бог знает чем бы это кончилось, если бы унтер-офицер его роты не успел догнать Михаила Бестужева. Быстро повернул свою роту Бестужев, она сомкнулась и врезалась в толпу, среди которой то исчезало, то вновь всплывало сломанное знамя над колеблющимися султанами и штыками. «Смирно!» — скомандовал Бестужев. Щепин выхватил знамя из рук знаменосца и выбежал из казарм; толпа восставших побежала по Гороховой, затопив ее во всю ширину.

Тут нагнали их верные Николаю офицеры во главе с полковым командиром Фредериксом, пытаясь остановить и образумить солдат. Поняв опасность, Александр Бестужев подбежал к Фредериксу, просил не мешать им, или уйти. Он распахнул шинель и, указывая на свой черкесский пистолет, грозил ему: «убьют вас, сударь!», впрочем благоразумно отведя курок пистолета так, чтобы нельзя было выстрелить. Перед этой угрозой Фредерикс отскочил и попал на свою беду прямо на Щепина. «Что с вами сделалось?» — воскликнул он, видя в такой ярости всегда столь кроткого офицера. Но тот уже ничего не разбирал: все, кто не за Константина, были для него не начальники, а изменники! Одним ударом сабли разрубил он голову Фредериксу; потом подбежал к бригадному генералу Шеншину и ему тоже нанес несколько ударов саблей. Легко раненый, но весь в крови, полковник Хвощинский, согнувшись, бросился бежать; Щепин ударил его плашмя по спине саблей.

С барабанным боем, быстрым шагом шли Московцы на площадь. На Гороховой, к ним навстречу из своей квартиры выбежал Якубович; он пошел впереди полка, и на острие его обнаженной сабли красовалась его шляпа с белым пером. Он кричал восторженно: «Ура, Константин!» «По праву храброго кавказца, прими начальство над войсками», — сказал ему Бестужев, не очень веря в успех своего предложения. Якубович смущенно пробормотал было, «зачем эти церемонии»? потом согласился; но, придя на площадь и видя, что никаких войск еще нет, незаметно исчез. Московцы, человек 700, заняли площадь. Теперь время было осуществить одно из смелых предположений заговорщиков: тот, кто первый приведет воинскую часть на площадь, — двинется с нею на Дворец. Захват Дворца мог бы оказаться решающим. Но Александр Бестужев, еще не дойдя до площади, отправился выяснять положение в других полках. Трубецкого и Булатова не было. А Михаил Бестужев и Щепин были слишком молоды, чтобы взять на себя столь тяжкую ответственность. В ожидании того, что подойдут еще полки, построили они свои роты, смешанные с солдатами других рот, в каре, четырьмя фасами обращенное на четыре стороны: к Исаакиевскому собору, Адмиралтейству, Сенату и фальконетовскому памятнику Петра.

* * *

Медленно, в кажущемся беспорядке и всё-таки с внутренней логикой развертывались события этого дня. На площади стояли Московцы. Они были в одних мундирах, белых панталонах и крагах, в киверах с высокими султанами. К счастью, в этот день очень потеплело, была настоящая оттепель и они не слишком мерзли. К ним всё время подъезжали и подходили офицеры и штатские. Промелькнул Рылеев, надевший солдатскую суму и перевязь, но тотчас же куда-то исчезнувший. Пришел Оболенский, чтобы выполнить то, что он считал своим долгом — принять участие в борьбе за свободу. Каховский, с которого утром при попытке агитации в Гвардейском Экипаже матросы сорвали шинель, в лиловом сюртуке и в армяке, с пистолетом за поясом расхаживал большими шагами по фронту… За отсутствием военных с густыми эполетами Оболенский принял на себя командование.

В это утро Милорадович, спокойный, уверенный, не любивший думать о грустных вещах, а любивший говорить вздор, потому что это легко, побывав во Дворце, поехал на именины своего подчиненного, Майкова. В доме Майкова жила его «любимица», его платоническая подруга, танцовщица Катя Телешова. Перед завтраком он поднялся к ней. Вдруг жандарм приехал за ним с тревожными новостями. Обеспокоенный, не накинув даже шубы, Милорадович помчался обратно ко Дворцу. Не доехав до Зимнего и увидев императора в толпе народа, он подошел к нему, быстро сказал ему по-французски: «Cela va mal, Sire, ils marchent au Senat, mais je vais leur parler», и, взяв обер-полицеймейстерские сани, в одном мундире и голубой ленте, поехал к мятежникам. Он ехал стоя, держась левой рукой за плечо кучера, а правой показывая ему дорогу к Конно-гвардейским казармам. Вероятно, он хотел прийти на площадь во главе полка. Но конногвардейцы еще только готовились выехать и одевались, а командир их, Орлов, один, без полка, не захотел сопровождать его на площадь. Тогда Милорадович, выбранившись крепким солдатским словом, взял оседланную лошадь у какого-то офицера и смело подъехал к каре. Страха он не знал, да к тому же разве какой-нибудь «шалун», а не русский солдат поднимет руку на Милорадовича. Он любил говорить: «на меня еще не отлита пуля». Показывая шпагу, подаренную ему Константином, с надписью «Другу моему Милорадовичу», он спрашивал, одни ли молодые солдаты тут на площади, «или нет старых его товарищей, которые ему верят?» Слова его действовали на солдат, приходилось спасать положение. Оболенский, находившийся несколько впереди в патруле, вернулся к каре и, подойдя к графу, стал требовать от него, чтоб он уехал. Три раза без успеха повторил он свое требование и, наконец, взяв ружье у рядового, стал колоть штыком его лошадь. Удар пришелся по седлу, скользнул и попал в правый бок Милорадовичу. Почувствовав себя раненым, генерал хотел отъехать, дал шпоры коню…

Тут пуля, пущенная «шалуном», пуля Каховского, отлитая им накануне, настигла героя. Он зашатался; его сняли с лошади и отнесли в конно-гвардейские казармы — умирать.

До Николая донеслись залпы. Это возбужденные Московцы, после убийства Милорадовича, стреляли вверх холостыми патронами. Единственный всадник на большой, залитой народом площади, Николай был уверен, что навлечет на себя выстрелы бунтующих или удар убийцы. Он чувствовал себя открытым и доступным каждому покушению. Не станет ли он второй жертвой после генерала, легкомысленно ручавшегося ему за спокойствие столицы? Ему было жаль Милорадовича, хотя он и считал его виновным в том, что происходило. Но слишком неуверенно было еще положение, чтобы он мог надолго остановиться мыслью на этой смерти. Он был поглощен другим. В первом же боевом крещении ему, еще никогда не бывавшему в сражении, суждена была роль вождя. Вся воля его была напряжена в одном усилии: преодолеть свою нервность, свой физический страх той высшею храбростью, с которой Тюрен говорил себе во время боя: «Tremble, vieille carcasse, mais avance».

С Преображенцами пришла надежда, но в душе его всё еще была смертная тоска. Кругом толпился народ. Напрасно говорил он: «Уходите, по мне будут стрелять и могут попасть в вас». Толпа не расходилась. Настроение её менялось ежеминутно. То стояли без шапок, и Николай должен был кричать: «наденьте шапки, простудитесь!», а то вдруг, когда с площади доносились выстрелы, в толпе надевали шапки с наглым видом, и он, не в силах сдерживать свое возмущение, кричал: «Шапки долой»! К обычной петербургской толпе мастеровых, рабочих, дворовых, чиновников, всё больше примешивались те подонки, которые есть в каждом большом городе. Какие то люди в фризовых шинелях, в полушубках и круглых шляпах, отставные чиновники пропойцы, подпольная муть столицы. Мальчишки, возбужденные событиями, восхищенные стрельбой, улюлюкали. Близ перестраивавшегося Исаакиевского собора настроение толпы рабочих становилось открыто угрожающим.

Надо было собрать как можно больше войска и Николай рассылал в полки всех являвшихся к нему. Так, своего рейткнехта Лондырева и Перовского он послал снова за Конной Гвардией, а пока он в ожидании помощи повел Преображенский батальон вдоль Адмиралтейской площади к дому князя Лобанова, (позже превращенному в здание Военного Министерства). Как в кошмаре, встала перед ним фигура офицера в драгунском мундире с малиновым воротником. Офицер был с черной повязкой на голове, с черными навыкате глазами, и лицо его показалось Николаю отвратительным. Он вспомнил, что это Якубович или Якубовский, о котором с похвалой отзывался ему Милорадович. Офицер попросил Николая наклониться к нему; в этот момент ему удобно было бы выстрелить в наклонившегося с лошади царя? Но он только шепнул ему на ухо: «я был с ними и явился к вам». «Спасибо, вы ваш долг знаете!» — сказал Николай и взял его за руку. Офицер вызвался пойти к мятежникам и уговорить их. И, действительно, он подошел к каре, сказал «держитесь, вас сильно боятся!» и исчез в толпе.

Перовский с трудом доехал (из-за строящегося Исаакиевского собора в него летели камни) и передал приказ царя Орлову. Конная Гвардия в белых колетах, в железных кирасах и касках выехала на своих тяжелых конях, под командой Орлова. Толпа злобно кричала: «медные лбы, медные лбы!», когда полк огибал Исаакиевский собор. Это была уже вторая верная часть в руках Николая: новая победа в борьбе за гвардию. Теперь Царя особенно беспокоило, что всё не подходит Измайловский полк, полк его бригады, которого он был шефом и чей мундир носил в этот день. Он послал генерала Левашова во что бы то ни стало вывести полк из казарм, «хотя бы против меня!» Очевидно, он верил, что против него полк не пойдет. Он ни за что не хотел оставлять нейтральных в этой борьбе, его пугала всякая неопределенность. Инстинктивно он стремился прежде всего выяснить положение: кто за него, кто против, чтобы не оставалось колеблющихся, готовых изменить неожиданно. В этом сказалась твердость и определенность его натуры. Он хотел сосредоточить всё вокруг Сенатской площади, чтобы избежать рассеянных по городу боев. Он решил изолировать мятежников.

Сенатская площадь (или Петровская, как называли ее по стоящему на ней фальконетовскому памятнику Петра) была в то время очень стеснена со всех сторон. Работы по перестройке Собора доходили до самого дома, на месте которого позднее было построено здание Синода; с другой стороны, на углу Адмиралтейского бульвара и Невы, был склад камней, выгружаемых с барок для той же перестройки Собора. Между этим складом и памятником оставалось небольшое свободное пространство шагов в 50. Это пространство, по приказанию Николая, заняли 2 эскадрона Конногвардейцев. Они стали вдоль Адмиралтейского бульвара и Сенатской площади, левым флангом упираясь в склад камня у памятника. А на их левом фланге, на углу Сенатской и Адмиралтейской площадей, расположились Преображенцы. Апраксин привел красовавшихся на великолепных гнедых конях Кавалергардов, среди которых были несколько членов Общества. Один из них, Анненков, на предварительном совещании у Оболенского, правда, высказался против восстания, но всё же каково было этому красавцу в сверкающих латах выехать на усмирение со своим полком? Сердце не закуешь ведь в кирасу! Близорукими глазами из-под очков смотрел он на смутно видневшуюся группу мятежников, своих товарищей по Обществу. Николай поставил Кавалергардов у левого фланга Преображенцев, на повороте бульвара, вдоль Адмиралтейской площади.

И к восставшим Московцам тоже подошла помощь — часть Лейб-Гренадер, квартировавших в казармах на Петербургской стороне. Утром они присягнули Николаю в присутствии полкового командира Стюрлера: ручавшийся накануне за свою роту Сутгоф не решился протестовать против присяги и даже сам присягнул с остальными (правда, «только внешне, а не в душе»). Но когда к нему в казармы заехал князь Оболенский и сказал, что Московцы вышли на площадь, он пошел к уже мирно обедавшим после присяги солдатам своей роты и стал говорить им, что присяга их неправильна и что Константин и не думал отказываться. Солдаты поверили ему. Быстро надели они перевязи и портупеи, накинули шинели и в фуражках, с незаряженными ружьями, захватив боевые патроны, бросились за Сутгофом, не слушая отчаянных уговоров полковника Стюрлера. А другой член Общества поручик Панов, по прозванию «царек», похожий лицом на Александра I-го, агитировал в это время в других ротах. Но, кажется сильнее всех слов действовали на солдат долетавшие с площади и возбуждавшие их звуки выстрелов: значит, действительно там сражаются за истинную присягу… 1-ая фузилерная рота быстро достигла площади, и Сутгоф в восторге лобызался со Щепиным, и Московцы криками «Ура, Константин!» приветствовали подмогу. Панов же бегом повел свою роту через Неву на Большую Миллионную, ко Дворцу. У ворот Дворца комендант Башуцкий дал приказ роте Финляндцев, охранявших вход, пропустить гренадер, хотя они бежали в беспорядке, со знаменем, но только с одним офицером. Видно, почтенный комендант сильно растерялся. Панов вбежал во двор Зимнего и, кажется, тут только очнулся, увидав сапер, только что присланных для охраны Зимнего императором. «Ребята, да это не наши, за мною!» крикнул он солдатам и повернул обратно. Это была опасная для Николая минута; не зная, за кого эти солдаты и где они только что были, на Дворцовой площади, близ Главного Штаба, встретил царь их беспорядочную толпу. Он подъехал к ним, хотел их построить, но в ответ на его повелительное «стой!» раздались крики: «мы за Константина!» — «Когда так, вот вам дорога!» — и он сам указал им рукою по направлению к площади. Так продолжал он свою тактику изоляции мятежников. К этому же он инстинктивно почувствовал, что задержать их опасно. Если бы он сделал попытку остановить гренадер, то «началось бы кровопролитие под самыми окнами Дворца и участь наша была бы более, чем сомнительна», — писал он в своих записках, — «но такие соображения приходят после, тогда же один Бог наставлял меня на сию мысль».

Лейб-Гренадеры, пробившись через почти не сопротивлявшихся им Преображенцев, соединились на площади со своей фузилерной ротой. Всего их пришло не больше 1250 человек, — по дороге поручик Мещерский увел часть своей роты. Командир полка Стюрлер прибежал вслед за ними на площадь в отчаянии и старался образумить своих гренадер. Но Каховский одним выстрелом прекратил его мольбы и речи. Он продолжал «мясничать», не хотел даром отдать победу в руки врага. В происшедшем после убийства Стюрлера волнении и беспорядке часть гренадер всё-таки одумалась и ушла; осталось на площади не больше 1100 человек; они выстроились немного впереди и на левом фланге Московцев. Часть их была навеселе.

Между тем, к Николаю всё подходили верные войска; пришли Московцы, — та большая часть полка, которая осталась в казармах. Привел их Михаил Павлович, и в восторге офицеры бросились целовать руки царя. В знак доверия к ним, Николай поставил их на том же углу площади, где был он сам. Подошли и Семеновцы Сергея Шипова и заняли проезд между Собором и Конно-Гвардейским манежем. Они преградили выходы с Сенатской площади к Синему мосту и на незасыпанный еще тогда Адмиралтейский канал (по линии будущего Конно-Гвардейского бульвара). Команду над этой частью «фронта» принял Михаил Павлович. А к мятежникам тоже подошло подкрепление — Гвардейский Экипаж.

Его привел старший из Бестужевых, Николай. На Морской Экипаж твердо рассчитывали заговорщики. Обязанность привести их к присяге падала на Сергея Шипова, в бригаду которого входил Экипаж. Но офицеры стали убеждать матросов не давать новой присяги, говоря: «куда же мы денем второго царя?» Один из самых энергичных заговорщиков Арбузов придумал даже угрозу: «на станции, за Наровой, стоит 1-я Армия и Польский Корпус, если дадите присягу, они придут и передавят всех». Матросы верили любимым начальникам, которых хорошо знали по долгим плаваниям, с которыми были связаны так тесно, как это бывает только на корабле. А между тем Шипов и не пытался говорить с ними непосредственно так, как это делали Орлов в Конной гвардии и Сухозанет в артиллерии, сумевшие личным авторитетом, твердостью тона повлиять на солдат. Может быть то, что он сам был когда-то членом Общества, лишало его нужной для этого уверенности. Он предпочел беседовать с одними офицерами и созвал их в полковую канцелярию, чтобы попробовать убедить их или даже арестовать в случае упорства. В такие минуты всё зависит от решимости одного человека. И когда Николай Бестужев, правда, не их офицер, но всё же одетый в морской капитанский мундир, брат любимого ими мичмана, подошел к толпе матросов и крикнул им (в это мгновение донеслись далекие выстрелы с Сенатской площади): «Ребята, наших бьют! За мной, на площадь!» — Морской Экипаж бросился за ним. Шумной толпой побежали они к канцелярии, вытребовали офицеров, собранных Шиповым, и с ружьями на изготовку, с барабанным боем и знаменами, пошли на площадь. Вели их — Николай Бестужев с братом Петром, Арбузов, Беляевы и лейтенант Михаил Кюхельбекер, брат Вильгельма. На беду большая часть рот вышла без патронов и с деревянными учебными кремнями вместо настоящих. И, главное (роковая ошибка), не захватили они своих четырех небольших пушек, которые были так необходимы восставшим. Их было 1100 человек и число восставших дошло до 3 тысяч.

Больше к ним никто не присоединился. Только мальчики — морские кадеты прислали еще делегацию к Бестужеву, чтобы он разрешил им принять участие в бою за свободу. Но Бестужев пощадил детей и просил их сохранить себя «для будущих подвигов». Да Розен попробовал поднять Финляндцев, но несмело, без нужной решительности. Утром во время присяги стал он, было, спорить против неё, но уступил и присягнул. Потом подъехал к каре мятежников; в душе его была тревога. Как честный немец и русский патриот, хотел он сдержать данное им слово, но ни за что не хотел погибнуть даром. Вернувшись в казармы, прошел он по ротам, велел солдатам одеваться, вложить кремни, взять патроны и выстроиться на улице, чтобы идти на помощь восставшим. В полчаса целый батальон был готов и выстроился, и подоспевшие офицеры недоумевали, по чьему приказанию он выведен. Но в это время прискакали посланцы Николая с приказом вести полк к Сенатской площади. Финляндцы покорно выступили и дошли до Исаакиевского моста. Тут ведшие их два генерала — их бригадный командир и другой, генерал-адъютант Комаровский, остановили солдат и приказали им зарядить ружья. Солдаты перекрестились. Неужели придется им проливать братскую кровь? Розен переживал муки сомнения. Надеясь на преданность своего стрелкового взвода, он уже хотел было увлечь его за собой и пробиться с ним к мятежникам сквозь роту Преображенцев, занимавших мост во всю ширину, но не решился на это. Он сделал другое. Когда генералы скомандовали «Вперед!» — «Стой!» — приказал своим стрелкам Розен, и стрелки повторили «стой» так громко, что услышал это «стой» и заколебался даже взвод, стоящий впереди. Напрасно уговаривал солдат бригадный, они не двигались с места, а за ними остановились и задние три роты. «Командир стрелков знает, что делает», — говорили солдаты. Целых три часа простояли финляндцы на мосту, сохраняя нейтралитет. Розен ждал, чтобы определились шансы мятежников; «юный тактик», он надеялся, вероятно, в нужный момент составить решительный резерв восстания.

Так к часу дня кончились передвижения войск, сконцентрировались на площади мятежники и со всех сторон окружили их верные Николаю войска: около 12 тысяч пехоты и 3 тысячи конницы. Началось многочасовое стояние, единственный в истории революций, загадочный стоячий бунт. Почему оставались стоять на площади и не двинулись никуда мятежники? Прежде всего потому, что у них некому было взять на себя инициативу движения. Рылеев был человек штатский. Уйдя с площади, он уже не возвращался больше. По-видимому он метался по городу, ища помощи, подъезжал к казармам различных полков, или рассылал с поручениями встречавшихся ему офицеров членов Общества, т. е. делал то, что должен был бы делать организованный штаб восставших. Диктатор князь Трубецкой в жалкой нерешительности бродил вокруг площади (Николай заметил его на мгновение близ здания Главного Штаба), потом пошел присягнуть, потом укрылся у своего зятя, австрийского посла Лебцельтерна, в доме посольства. Так, в один и тот же день изменил он и Николаю и своим товарищам по Обществу, как бы в доказательство того, что «храбрость солдата не то же, что храбрость заговорщика». Ни наград, ни возможности победы, ни даже славной гибели не сулит она, а только верную смерть и позор. Что должен был переживать этот добрый и слабый человек, слыша выстрелы, зная, что льется кровь обманутых им людей? И помощник диктатора Булатов тоже не пришел на площадь и бродил поблизости в бесплодных сомнениях с кинжалом и двумя заряженными пистолетами, подходя иногда на расстояние нескольких шагов к Николаю, и мучительно, и бессильно порываясь убить его. Пришлось принять начальствование Оболенскому. Но он был не строевой, а штабной офицер и трудно себе представить менее военного человека, чем этот милый князь. Кажется принял он команду как бремя или испытание, по нравственному долгу так же, как и раньше брал на себя грех революции или дуэли. К тому же и внешность его не импонировала и его слабый, немного шепелявый голос не годился для команды. Лучше других слушались солдаты Пущина, который, хотя и был штатский, но заражал их своей бодростью и энергичным, веселым видом. Щепин, утомленный недавним исступлением, стоял, опираясь на кривую татарскую саблю и едва ли уже был на что-либо способен.

В таких условиях трудно было ожидать каких-либо энергичных действий, да и к чему бы они повели? Наступлением можно было увлечь толпу, которая выражала сочувствие мятежникам, а в сторонников Николая бросала камни и поленья. Толпа тяжко избила Ростовцева, пытавшегося агитировать за Николая; досталось и Бибикову, полковнику Генерального Штаба, зятю Сергея Муравьева, и многим другим. Но так ли велико было значение толпы столичных подонков рядом с войсками? А ведь при наступлении был серьезный риск вызвать недовольство в собственных своих рядах. Ведь весь расчёт был построен на том, что полки на полки не пойдут, николаевские полки не пойдут на константиновские; но ведь в таком случае было вероятно и обратное. А если бы и можно было увлечь мятежных солдат против их товарищей, то не озлобит ли это и не сделает ли врагами тех, которые, может быть, втайне сочувствовали мятежникам, колебались? Не будут ли они вынуждены сражаться против воли, чтобы отразить нападение? Солдатам нелегко было лить братскую, русскую кровь. Надо было не иметь вида нападающей стороны, чтобы ответственность за пролитую кровь падала на противника.

Это понимал и Николай. Он тоже боялся, что слишком энергичные действия изменят настроение верных ему солдат. Он не хотел допустить близкого соприкосновения своих войск с мятежниками. Только с неохотой согласился он на рекомендованную принцем Евгением Виртембергским конную атаку, которая, как и следовало ожидать, произведена была плохо и кончилась неудачей. Конногвардейцы под командою Орлова, несколько раз пытались атаковать каре мятежников; дивизион их въехал мимо Адмиралтейского канала в узкий проход, оставшийся свободным между Сенатом и каре. Он очутился в 10–12 шагах от мятежников, так что в каре даже думали, что это идет подмога и встретили их радостными криками «Ура, Константин!» — «Ура, Николай!» — отвечали Конногвардейцы. Заметив свою ошибку, мятежники открыли пальбу, сначала в воздух, а потом и по коннице. Стреляли плохо, без прицела и больше холостыми патронами в хорошо защищенных кирасами всадников, но всё же тяжело ранили полковника Велио в руку (ее пришлось ампутировать). А толпа, взобравшись на крышу Сената, стала бомбардировать их поленьями. Еще несколько раз пробовали они идти в атаку, но у них были только тупые, неотпущенные палаши, не было ни патронов, ни даже пистолетов; лошади, неподкованные на шипы, скользили и падали от гололедицы. К счастью Бестужев удержал Московцев от залпа в них на близком расстоянии. Эти отбитые атаки только поднимали настроение мятежников и вызывали одобрительный гогот толпы. Конногвардейцев отвели и близ Сената место их заняли Павловцы; всадники, пробиваясь сквозь густые толпы народа, продвинулись к мосту и стали впереди Преображенцев. Тут вышел навстречу им из каре мятежников их молодой офицер, Одоевский, целую ночь простоявший на карауле в Зимнем и только недавно пришедший на площадь. «Конногвардейцы, неужели вы хотите проливать русскую кровь?» — крикнул он однополчанам. В ответ раздались крики: «Ура, Николай!» и злобная брань изменнику.

* * *

Время шло, погода к вечеру испортилась, стало холодно, серо и сыро. Подул пронзительный петербургский ветер с моря. А войска всё стояли и стояли. Изредка приносили им добрые люди хлеба и водки. Они и сами посылали захлебом на Сенатскую гауптвахту. Настроение их явно падало; чтобы подбодрить себя, они беспорядочно стреляли, крича «Ура, Константин!» Поразительно, как упорно стояли они на своем, несмотря на все попытки уговорить их, делавшиеся даже через высшего иерарха Церкви и популярного среди солдат великого князя Михаила. Митрополита Серафима царь вызвал с этой целью из Зимнего, где он должен был служить молебен, и Серафим в простой извозчичьей карете приблизился к мятежникам с той стороны площади, где стоял Гвардейский Экипаж. Положив большой крест на голову, в сопровождении иподиакона он подошел к каре: «Воины, успокойтесь! Я, первосвященник Церкви, умоляю вас оной, успокойтесь, присягните!» Иные из солдат прикладывались ко кресту, другие кричали ругательства: «Дезертир, николаевский калугер, изменник! На двух неделях двум императорам присягнул». Лютеранин лейтенант Кюхельбекер, такой же уродливый и смешной, как и его брат Вильгельм, твердо попросил духовных лиц удалиться. Не очень разбираясь в православной иерархии, он сказал митрополиту: «Уйдите, батюшка, здесь вам не место». Солдаты требовали, чтобы приехал Михаил Павлович. Митрополит удалился от нераскаянных, а Великий Князь, полагаясь на любовь к себе Московцев, чьим шефом он был, смело подъехал к каре. И, действительно, его слова стали вызывать некоторое колебание. Чтобы заглушить их, офицеры велели бить в барабаны, а добрейший Жанно Пущин, видя пистолет в руках своего лицейского товарища Кюхельбекера, предложил ему «ссадить» великого князя. Кюхельбекер выстрелил, но какие-то матросы успели отвести его руку. Он снова выстрелил в генерала Воинова, сопровождавшего Михайла Павловича; пистолет дал осечку. Бедный Кюхля был очень возбужден в это утро, долго метался по городу и оттого, что, подъезжая к площади, извозчик вывалил его на снег, — пистолет его «был замокши». Он был очень счастлив своей неудачей.

Так мятежники простояли больше семи часов. Стояли непоколебимо, как на параде, хотя не было у них ни кавалерии, ни артиллерии, одно присутствие которых поддерживает дух пехотинца. Чтобы «пощупать» это состояние духа солдат, Михаил Бестужев подошел к ефрейтору своей роты Любимову, молодому красавцу, только три дня тому назад женившемуся.

— Что, Любимов, призадумался, аль мечтаешь о своей молодой жене? — сказал он, потрепав ефрейтора по плечу.

— До жены ль теперь, ваше высокоблагородие. Я развожу умом, для чего мы стоим на одном месте, — солнце на закате, ноги отерпли от стоянки, руки закоченели, а мы стоим!

А брат Михаила Бестужева, Николай, всё повторял мысленно слова Рылеева «мы дышим свободой», и с горестью видел, что это дыхание стеснялось!.. Крики солдат казались ему похожими на стоны умирающих. Вдруг он увидел, как николаевские полки расступились и батарея артиллерии стала между ними «с разверстыми зевами, тускло освещаемыми мерцанием сумерек».

Было три часа дня, но уже темнело — в Петербурге смеркается рано. Надежды на мирный исход становилось всё меньше. Можно было опасаться, что под покровом ночи мятежники попытаются увлечь за собою некоторые колеблющиеся части и толпы городского простонародья. И всё же Николай упорно предпочитал выжидать. За ним был огромный перевес сил, но он упорно и недоверчиво испытывал настроение солдат. Искренни ли эти дружные крики «ура»? Не лучше ли действовать только артиллерией? Издали, не давая верным частям войти в соприкосновение с мятежниками, пушечными выстрелами очистить Сенатскую площадь от солдат и буйной сволочи — к этому склонялись все его окружающие. Но, казалось, Николай только медленно усваивал себе мысль, что судьбу этого дня решат пушки, suprema ratio regis. Может быть, утренняя заминка с присягой в Конной артиллерии настроила его подозрительно по отношению к артиллеристам, особенно к Конной артиллерии. Только с трудом согласился он, по совету генерала Толя, вызвать на площадь пешую артиллерийскую бригаду полковника Нестеровского. Бригада пришла с одними холостыми зарядами — боевые хранились не в казармах, а в лаборатории. За ними поехали на извозчике. Сначала лаборатория не хотела выдавать снаряды без письменного приказания, потом выдала, но по одному снаряду на орудие, и снова пришлось посылать извозчика за снарядами. Демонстративно выдвинули вперед орудия, демонстративно зарядили их так чтобы в каре мятежников слышали команду «заряжай-жай! С снарядом заряжай!» Каре не дрогнуло. «Теперь пора двинуться вперед и захватить пушки», сказал штатский человек, но лучше, чем военные, понявший, где узел всего положения — Пущин. Между тем Сухозанет и другие генералы, окружавшие Николая, всё сильнее настаивали на картечи. Даже мягкий и благородный Васильчиков, долго убеждавший царя, что к вечеру мятежники сами мирно разойдутся по своим казармам, переменил свое мнение. «Государь, нельзя терять ни минуты, ничего не поделаешь!» — сказал он царю. Николай всё еще отвечал, что не хочет ознаменовать пролитием крови подданных день своего восшествия на престол. Но толпа становилась всё враждебнее, близилась ночь, и он решился. Уже не надеясь на благоприятный результат, только для успокоения совести послал он к мятежникам последнего парламентера — Сухозанета.

Ивана Онуфриевича не любили в гвардии. Когда он на коне подъехал к каре и остановился на довольно почтительном расстоянии от мятежников, его встретили враждебными криками: «Подлец!» «Отправляйтесь назад»! «Пришлите кого-нибудь почище вас!» «Сухозанет, или ты привез конституцию?» — крикнул ему Пущин. «Я приехал не для переговоров, а с прощением. Если вы не положите оружия, в вас будут стрелять». Из рядов мятежников послышались выстрелы, а генерал низко прилегши на лошадь и резко повернув ее, поскакал обратно. «Не стреляйте, негодяй не стоит пули!» — кричали офицеры, но в генерала всё же сыпались выстрелы и от одной пули белые перья его султана полетели в разные стороны. Сухозанет снял шляпу; это было похоже на условный сигнал.

— Ваше величество, безумные кричат «конституция»!

Николай по своей привычке пожал плечами, поднял глаза к небу, как бы в свидетельство своего бессилия и невозможности поступить иначе и скомандовал:

— Пальба орудиями по порядку, правый фланг начинай!

— Первая начинай! — повторили вслед ему команду начальники один за другим, по старшинству. Уже и младший из офицеров Бакунин повторил ее. Но вместо «пли!» неожиданно раздалось царское «отставь!» Через несколько секунд снова команда к стрельбе и новое «отставь!» Это было не то колебание перед роковой минутой, не то какая-то болезненная психологическая игра. И, наконец, в третий раз команда «Пали!» И, ничего в ответ. Тишина. Подпоручик Бакунин соскочил с лошади, подбежал к солдату, державшему пальник. «Что же ты не стреляешь?»(крупная брань). И тихий смущенный ответ: «свои, ваше благородие…» Подпоручик вырвал пальник из рук артиллериста и сам нанес его на трубку. Раздался выстрел. Картечь ударила высоко в здание Сената. «Ура! фора, фора!» — кричали конногвардейские офицеры, озлобленные долгими часами стояния под насмешками и поленьями толпы. Так кричали тогда в театре вместо теперешнего «бис». «Фора» не заставило себя ждать. Раздался второй выстрел! Пули ударили в мостовую, подымая рикошетом снег и пыль. Они вырывали солдат из строя, попадали в толпу. Но сначала всё было странно тихо; на близком расстоянии картечь поражала смертельно, первые жертвы падали без единого стона и, ошеломленные, молчали живые. Только с шипением вскипала кровь на снегу прежде чем замерзнуть. Мгновение — и всё бросилось в панике, ища спасения. Солдаты бежали по Галерной и Английской набережной, смяв отчаянным напором охранявшие эти улицы войска. Только братья Бестужевы одни не хотели признать игру проигранной и еще пытались сопротивляться. Они остановили несколько десятков солдат при входе в узкую Галерную, чтобы прикрыть отступление. Новый выстрел рассеял их слабый взвод. А Михаил Бестужев бросился к Неве с Московцами. Близ него упал ефрейтор Любимов, не захотевший покинуть своего командира; не судьба ему была увидеть молодую жену. «За мной, ребята!» — крикнул Бестужев, и на льду, с помощью унтер-офицеров стал строить солдат в густую колонну. Смелая мысль мелькнула в его отчаянной голове (слишком поздно!): идти по Неве, захватить крепость и, направив пушки на Зимний Дворец, вступить в переговоры с царем. Он уже успел построить три взвода. Но пушки после первых выстрелов были быстро выдвинуты вперед к парапету Невы, ядра попали в его колонну, образовали глубокие полыньи во льду, в которых беспомощно барахтались тонущие солдаты. «Спасайся, ребята, кто может!» крикнул Бестужев.

Всё было кончено.