Только что блестяще выдержавший офицерский экзамен, свиты Его Величества прапорщик квартирмейстерской части Ипполит Муравьев был еще очень молод — ему не было 19-ти лет. Похожий на брата, красивый, но более мужественной красотой, чем Сергей, он вырос в преклонении перед этим изумительным старшим братом и на путь свободы вступил естественно и просто — ведь он был Муравьев! Кажется, что в Общество (Северное) он вошел по праву рождения, как члены аристократических семей записывались в Гвардию. Так как ему предстояло ехать в Тульчин, к месту своего назначения, Трубецкой поручил ему отвезти письмо брату Сергею и по пути, в Москве, показать его генералу Орлову. Трубецкой извещал южан о готовящихся событиях и, жертвуя тщеславием, звал (хотя несколько поздно) Орлова в Петербург, чтобы передать ему роль вождя.
Ипполит выехал вместе с другим членом Общества — Свистуновым, накануне восстания, 13 декабря. Легко вообразить, какие чувства волновали его в пути: гордость ответственным поручением, радость от предстоящего свидания с братом, возбуждающее сознанье опасности, мечты о подвигах и о славе…
В Москве жило в это время много членов Общества, но по большей части отставших и вполне соответствовавших духу этой захолустной столицы. Всё никуда не спешащие, спокойные, добрые люди: добродушнейший Фон-Визин, Якушкин, уже не прежний пылкий юноша, а положительный сельский хозяин, Муханов, под разбойничьей внешностью которого таился кроткий человек и не очень убежденный революционер). Один И. И. Пущин был не таков. Он уже раз удивил Москву тем, что вышел из гвардейского полка и стал надворным судьей, вещь неслыханная и «позорная» для дворянина, и тогда его едва умолили сестры отказаться хотя бы от намерения пойти в квартальные. «Что это? надворный судья танцует с дочерью генерал-губернатора? — изумился на генерал-губернаторском балу старый князь Юсупов, — тут кроется что-то необыкновенное». Старик угадал: Пущин пошел в судьи по не совсем обыкновенным, этическим мотивам. Та же обостренная нравственная чуткость не дала ему спокойно сидеть в Москве в дни междуцарствия. Он уехал туда, где решалось дело свободы — в Петербург. «Если мы ничего не предпримем, то заслужим в полной мере имя подлецов», писал он оттуда своим московским друзьям.
Письмо его взволновало москвичей. Ненадолго и они пережили приступ революционной лихорадки, тревожные дни, ночные бдения. У гостившего в Москве полковника Финляндского полка Митькова должно было состояться общее собрание членов, и Якушкин поехал к Орлову, чтобы просить его присутствовать. В то утро прибыл в Москву курьер Николая с известием о 14-ом и приказом привести войска к присяге. «Et bien, Général, tout est fini»! — сказал Якушкин, входя к Орлову. Но Орлов протянул Якушкину руку и отвечал: «Comment fini? Се n’est quele commencement de la fin!». Через несколько минут пришел Муханов, с которым Якушкин не был знаком. Этот рыжий, огромный человек с хмурым лицом, в поношенном адъютантском мундире без аксельбантов заговорил об арестованных в Петербурге друзьях, о том, что единственный способ спасти их — это поехать в Петербург и убить царя. Орлов вел себя странно. Он встал, подошел к Муханову, взял его за ухо, наполеоновским жестом, и молча поцеловал в лоб. Это можно было принять и за осуждение, и за поощрение. Сам он к Митькову ехать отказался и был в мундире и в лентах. Якушкину показалось, что он только что вернулся с присяги. Прощаясь с ними, он говорил: «поезжай, Муханов, к Митькову. Везите его, там останутся им довольны!»
У Митькова Муханов предложил приделать к эфесу своей шпаги очень маленький пистолет, и на высочайшем выходе, нагнув шпагу, убить царя. Но москвичи ограничились разговорами.
* * *
Курьер императора обогнал революционного курьера. Ипполит прибыл в Москву, когда там уже шли аресты. Он уничтожил письмо к брату, заехал к Орлову, вероятно, для того, чтобы передать ему на словах его содержание, повидался еще кое с кем из московских членов и поспешил дальше. Ни поражение в Петербурге, ни бездействие Москвы не предрешали еще исхода всего дела. Ведь на юге были главные силы — Пестель, Волконский и чудный вождь, — брат Сергей. Ипполит выехал из Москвы с тревогой, но не с отчаянием в душе.
Быстро промелькнули станции под снегом, деревни, белые поля, Курск, Белгород. Уже незадолго до Василькова в улыбках везших его балагул, в молчании хохлов видно было, что происходит что то неладное. Утром подъехал он к маленькому, белому, сливающемуся с белым снегом Василькову. Жители бежали на городскую площадь, он слез с саней и побежал за ними.
На площади открылась перед ним странная, невероятная картина. Батальон Черниговского полка стоял, построившись на молитву. Перед маленьким аналоем бледный молодой священник кончал молебен. Жители жались по сторонам; горели любопытные глазки еврейских мальчиков и жидовочки сочувственно прислушивались к малопонятным словам. Священник читал, и голос его становился всё крепче. Он читал странный, небывалый «Катехизис»; вопросы и ответы сменяли друг друга, раздавались всё звучнее и отчетливее.
Для чего Бог создал человека?
Для того, чтобы он в Него веровал, был свободен и счастлив.
Что значит быть свободным и счастливым?
Без свободы нет счастья. Святой апостол Павел говорит: ценою крови куплены есте, не будете рабы человекам.
Для чего же русский народ и русское воинство несчастны?
Оттого, что цари похитили у них свободу.
Ипполит увидел братьев и бросился к ним на шею. Но к радости свидания примешивалась у старших братьев тревога. Полк Муравьева был в полном восстании, сейчас же после молебна назначен был поход; Ипполит едва успел заехать на квартиру братьев, чтобы переодеться с дороги. Тяжело было старшим братьям видеть, что Ипполит, почти мальчик, будет увлечен вместе с ними к гибели. Но решительность юноши была непреклонна. Черниговские офицеры — Славяне, с которыми он еще не был знаком, приветствовали его, как своего. Молодость, цельность натуры, пожалуй, больше роднила его с ними, чем с старшими братьями, на лицах которых была усталость и тревога. С поручиком Кузьминым они обнялись, обменялись пистолетами и поклялись, что не переживут поражения.
Полк выступил из Василькова. Сначала Сергей ехал впереди полка на коне, а Матвей сел в сани Ипполита, потом и Сергей подсел к ним. Братья в взволнованных словах обменялись новостями. О Петербурге они уже знали, от москвичей он привез привет и обещание поддержки. А перед ним открывалась картина того, что произошло на юге.
* * *
Уже с Лещинского лагеря Муравьев и Славяне стали готовиться к восстанию, назначенному на лето 1826 года, и тогда же перед ними острее встал вопрос, как быть с солдатами, подготовлять ли их? В том, что его Черниговский полк пойдет за ним, Муравьев никогда не сомневался. Он знал, что слава о его доброте широко распространена и в других частях; к тому же все полки были прослоены бывшими семеновскими солдатами, хорошо помнившими его и Бестужева, которого они знали молодым и веселым их прапорщиком, любившим пошутить и побалагурить с солдатами. В Лещине эти бывшие семеновцы ходили в «балаган» Муравьева и по одиночке и целыми группами, порой по пятнадцать человек вместе. И Муравьев говорил с ними ласково, как с бывшими товарищами, угощал рюмкой водки, иногда дарил немного денег, по полтиннику или по польскому злотому на брата (больше дать он не мог: у Общества не было никаких сумм, а личные его средства были невелики). О предстоящем возмущении говорил он им глухо. Он считал опасным втягивать в заговор этих простых людей. Это не было следствием презрения к солдату, он не думал, как иные, что достаточно выкатить им бочку вина, вызвать песенников, или прибавить несколько лишних кусков сала в кашицу, чтобы повести за собою солдат. Он не сказал бы, как Ентальцев, что если его рота не пойдет за ним, он погонит ее на бунт палками. Но всё же он видел в солдатах только взрослых детей.
Славяне начали воздействовать на солдат по предложению Муравьева, но говорили с ними совсем иначе. Тоже не открывая им своих планов до конца, они много разговаривали с солдатами, особенно с более развитыми унтер-офицерами и фейерверкерами и постепенно создали атмосферу тревожного ожидания и в Черниговском полку, и во многих частях 8-ой артиллерийской бригады и в 8-ой дивизии. Майор Спиридов непрерывно пил водку с солдатами (может быть, не только для целей агитации) и обещал скорое облегчение их тяжелой жизни.
С многими Славянами были у Муравьева и более глубокие разногласия. Еще в Лещине он имел резкий разговор с Горбачевским. Муравьев думал, что только в религии и особенно в Библии можно найти аргументы в защиту свободы, доступные солдату. «Поверьте мне — говорил он Горбачевскому — что религия всегда будет двигателем человеческого сердца. Она укажет путь к добродетели, поведет к великим подвигам русского…» Он верил, что, если русский солдат узнает те главы Библии, в которых запрещается избирать царей и узнает, что это есть повеление Божие, то не колеблясь согласится поднять оружие против царя. Но Горбачевский, один из тех, которые уже начинали безбожную традицию русской интеллигенции, — не верил в религиозность русского народа. Русский народ презирает священников, это антирелигиозный народ. «Между русскими солдатами можно более найти вольнодумцев, чем фанатиков», говорил он. Чуждый сам всякого религиозного чувства, он не понимал, что религия для Муравьева — не средство для политических целей, не простой «макиавелизм», как он думал, что это живая вера его сердца; что любовь к Богу неотделима для него от любви к свободе, что только она дает ему силы для жертвенного подвига. Подвиг этот уже близился. Начинались аресты.
После смерти Александра, начальник Главного Штаба Дибич нашел в бумагах царя донос Майбороды. У него не было тех сомнений, которые долго мучили Императора, он мог действовать решительно. Осведомив Константина Павловича и не дожидаясь его ответа, Дибич дал генералу Чернышеву полномочия арестовать заговорщиков. Чернышев, сыщик по призванию, рьяно принялся за дело. Он поехал в Тульчин и после недолгих розысков нанес прямой удар в центр заговора, арестовав Пестеля. Произошло это вечером 13 декабря, накануне петербургского мятежа, когда полковник вечером приехал в Тульчин из местечка Линцы, где стоял его полк. Генерал-майор Байков, которому поручено было его задержать, послал казака к шлагбауму с требованием Пестелю явиться к нему за приказаниями. (В гостях у Байкова Пестель не бывал и простое приглашение могло бы показаться ему подозрительным). И Пестель пошел на эту удочку, которую не мог не заметить, и покорно явился, и спокойно выслушал от Байкова известие о своем аресте. Так дал себя взять без малейшей попытки к сопротивлению вождь одной из самых сильных тайных организаций, когда либо существовавших в мире, имевший, или считавший, что имеет в своих руках многочисленные полки. Может быть, он наивно думал, что обманет правительство, что тому еще не многое известно, хотя уже давно он опасался доноса Майбороды. В первых своих показаниях, данных в Тульчине, он резко и определенно отрицал какую бы то ни было свою прикосновенность к Тайному Обществу. Не подумал о сопротивлении и его помощник, князь Волконский, командовавший целой дивизией (он временно заменял дивизионного генерала). Волконский был вообще мало способен к инициативе, а с арестом Пестеля он «как бы терял свою душу». Во что бы то ни стало жаждал он повидать своего вождя, получить от него поддержку и указания. Под каким-то служебным предлогом ему удалось проникнуть к арестованному в тот момент, когда Пестель мирно пил чай с сторожившим его Байковым (Пестель чувствовал себя простуженным, а комната генерала была единственной теплой комнатой в нетопленой квартире). Они обменялись несколькими фразами по-французски, что не показалось странным не понимавшему этого языка Байкову, по-французски говорили тогда все образованные люди. «Ayez du courage», шепнул Пестелю Волконский. «Je n’en manque pas», ответил Пестель, — «ни в чём не сознавайтесь, хотя бы вас пытали». И прибавил: «надо скрыть мою «Русскую Правду», она может нас всех погубить».
Но преданные ему молодые офицеры вели себя так, как будто «Правда» должна была не погубить их всех, а спасти. В этом сказалась их рационалистическая вера в силу идеи. Ведь если судьба обернется, то «Правда» понадобится для устройства государства, а если им суждено поражение, то пусть хоть она дойдет до новых поколений, чтобы знали, что это «дело не мальчишек». Проникновенно, почти религиозно, юные офицеры Заикин и Бобрищев-Пушкин зарыли драгоценный манускрипт, завернутый в холщовый мешок, в своей избе под Тульчиным. А потом двое других юношей, Крюков и брат Бобрищева-Пушкина, вырыли мешок из под половицы избы и зарыли его в поле[10]. Они верил в чудодейственную силу этого священного манускрипта — и, казалось, больше заботились о его спасении, чем о победе революции.
Это было «время грустных ожиданий». Общество напоминало растревоженный муравейник. Шли бесконечные разговоры и совещания. Славяне послали в Киев к Бестужеву-Рюмину коллективное письмо, составленное Борисовым, но написанное Горбачевским, об успехах агитации среди солдат, которых, будто бы, трудно было удержать от действий. Борисов так был уверен в том, что восстание вспыхнет, что даже беспокоился о состоянии снарядов в артиллерии и предлагал, чтобы влиятельные члены Общества как-нибудь внушили начальству мысль о необходимости их осмотреть и привести в порядок, особенно в тех ротах, где были члены Общества. Он не сомневался, что артиллерия восстанет, и только опасался, что картечь и брандскугели не будут действовать исправно. Мысль, что артиллерия будет стрелять, но в восставших, не приходила ему в голову. Бестужев ответил письмом, пересланным через Андреевича, Он тоже думал, что выступление близко и выспренно писал, что «в феврале или марте голос родины соберет нас вокруг хоругвей свободы». Славяне одобрили план Борисова: выступить в поход с артиллерией, взять у Артамона Муравьева гусар, и «без трагических сцен» арестовав высшее начальство, двинуться на Москву. Так теряли они драгоценное время, упускали из своих рук инициативу, лишались свободы действий. Всем этим планам не суждено было осуществиться. Восстание произошло благодаря случайному стечению обстоятельств в полку Муравьева.
* * *
До нас дошло только одно стихотворение Сергея Муравьева:
Je passerai sur cette terre
Toujours rêveur et solitaire
Sans que personne m’eût connu…
Ce n’est qu’au bout de ma carrière
Que par un grand trait de lumière
On verra ce qu’on a perdu.
«Это написано не о себе, он слишком скромен», думал его брат Матвей. Но не может быть сомнения: это написано о себе. Только гибель, которую он предчувствовал, окруженная в стихах ореолом славы и победы, уже близилась в позоре и поражении.
Осенью он и брат Матвей посетили в последний раз родной Хомутец. Здесь в Полтавской губернии отцу их принадлежало 13 000 десятин с 4000 крестьян. Барский дом был расположен в огромном парке. Кругом были усадьбы культурных дворянских семей, связанных с ними родством или дружбой. Здесь среди любимых родных, среди прелестных сочувствующих их идеям молодых женщин (Матвей был влюблен в одну из них, красавицу гувернантку Мадемуазель Гюгенет) навсегда простились братья с прошлой своей жизнью.
Общество было раскрыто, Пестель арестован. А сам Сергей в нерешительности, в оцепенении ждал, что скоро арестуют и его. И, словно нарочно для того, чтобы придать в его душе всем переживаниям привкус и оттенок кошмара — тяжелое происшествие в его полку. Не дожидаясь предстоящего манифеста по случаю восшествия на престол нового императора, который освободил бы от наказания двух приговоренных к кнуту солдат, полковой командир Гебель поспешил привести этот приговор в исполнение. Их наказали перед всем полком. Муравьев не выдержал отвратительного зрелища и упал в обморок. Офицеры и солдаты кинулись к нему; долго ни уговоры, ни угрозы не могли восстановить порядка.
21 декабря приехал в Васильков Бестужев-Рюмин. У него умерла мать, и он хотел поехать в Москву повидаться с отцом. Как бывший семёновец, он не имел права на отпуск, и Сергей взялся похлопотать за него у корпусного командира в Житомире. Только ли для свидания с отцом хотел ехать в Москву Бестужев, только ли для хлопот поехал в Житомир Муравьев? Кто знает! Бестужев еще до смерти своей матери собирался в Петербург, и не един, а в сопровождении Славян-заговорщиков; вероятно, он думал, что настало время «нанести удар».
В Житомир Сергей Муравьев выехал вместе с гостившим у него братом Матвеем. Они собирались оттуда, перед возвращением в Васильков, заехать к своим троюродным братьям, командирам двух Гусарских полков, расположенных поблизости друг от друга, — Александру и Артамону Муравьевым. Странно, что в такой тревожный и решительный момент, они готовы были терять время на родственный визит к Александру Захаровичу, который ничего не подозревал о заговоре. Но с Артамоном они хотели, вероятно, переговорить о делах Общества и условиться с ним. В случае восстания они твердо рассчитывали на его Ахтырских гусар. Бестужев остался в Василькове поджидать их возвращения.
Еще по дороге в Житомир, от курьера, развозившего присяжные листы для присяги Николаю, до братьев дошли первые слухи о 14-ом. На другой день только об этом и говорилось за обедом у корпусного командира Рота, куда был приглашен Сергей Муравьев. Но подробностей о событиях еще никто не знал. Можно представить себе душевное состояние Сергея во время этого обеда. С трудом досидев до его конца, он поспешил уехать, успев только перед отъездом повидаться с представителем Польского Общества, графом Мошинским. Вероятно он хотел узнать о планах поляков и о возможности совместных действий. Хотя он спешил в свой полк, в котором был уверен, посреди которого он смог бы, как он говорил и «не даться», если придут его арестовать, он всё же не переменил своих первоначальных планов. Странно, что братья отправились сначала не к товарищу по Тайному Обществу Артамону, а в Троянов к Александру Захаровичу. Вероятно, Сергей хотел немного успокоиться и собраться с мыслями в чисто родственной обстановке, прежде чем принять окончательное решение.
В Троянове они узнали все подробности Петербургского поражения. Пообедав в кругу семьи, братья быстро распрощались с родными под тем предлогом, что Сергею надо спешить обратно в полк для принесения присяги новому Императору и взволнованные, расстроенные, поехали в Любары к Артамону Захаровичу Муравьеву.
Этот шумный и холерический человек переживал тяжелую душевную драму. Незадолго перед тем, в сентябре, не посвятив в это никого из членов Общества, решился он на странный поступок. Тайно поехал в Константиноград, где по пути в Таганрог ночевал Александр I и под предлогом, что он будто бы растратил полковые суммы и хочет принести повинную, пытался подкупить императорского вагенмейстера и получить доступ к царю. Вагенмейстеру показался подозрительным этот возбужденный незнакомец, которого он застал спящим на своей постели в полной парадной форме. Денег он не взял и поспешил доложить о посетителе начальнику Главного Штаба Дибичу. Дибич распорядился не допускать его к императору, но несмотря на всю подозрительность поведения Артамона Муравьева, всё же его не арестовали. Хотел ли он убить царя или, наоборот, повиниться в своем участии в заговоре, или затеял какую-то другую сложную душевную игру — сказать трудно. Всего вероятнее, что он символическим жестом хотел дать выход долго бурлившим в нём и противоречивым чувствам и что свидание с, царем кончилось бы не покушением, а покаянием. Эта история потрясла Артамона Захаровича, а такие натуры не умеют скрывать свои душевные страдания. Не надо было большой наблюдательности, чтобы увидеть, что с ним творится что-то неладное. Когда его жена, Вера Алексеевна, стала допытываться, что с ним, он, плача, признался ей во всём, называя себя палачом её и детей. Она успокоила его и решила во что бы то ни стало спасти мужа. Можно себе представить, как мало обрадовал его при этих обстоятельствах приезд революционных родственников. Накануне он уже привел к присяге Николаю своих гусар.
Братья уединились со смущенным хозяином, и не успел еще он распорядиться о чае, как в комнату вбежал Бестужев-Рюмин: есть приказ об аресте Сергея; жандармы приехали за ним в три часа утра, прямо на бал, который полковник Гебель давал по случаю полкового праздника. Вместе с Гебелем жандармы поехали к нему на квартиру, забрали все его бумаги и помчались в Житомир, чтобы захватить его по горячим следам. Славяне, быстро угадав, в чём дело, тоже прибежали с бала на квартиру Сергея Муравьева, чтобы захватить Гебеля и жандармов, но тех уже и след простыл. Славяне решили готовиться к выступлению, а Бестужев поскакал, чтобы, опередив погоню, найти и предупредить друга.
Матвей Муравьев давно разочаровался в Обществе. Он не любил и не ценил Пестеля и не верил в успех восстания. Если он не оставлял Общества, то только из страстной привязанности к младшему брату, надеясь и его отвлечь от заговора. Скептик и пессимист по натуре, он не хотел бороться. «Прикажите подать ужин и шампанского — сказал он смущенному хозяину — выпьем и застрелимся весело».
Он думал, что они четверо своей смертью скроют от поисков правительства остальных, менее известных членов.
Но Сергей не хотел погибнуть бесславно, без попытки к сопротивлению. «Я решился на другое», сказал он, «Артамон Захарович может переменить вид дела». Он предложил Артамону немедленно собрать своих гусар, увлечь за собой и Александрийских гусар его брата, нагрянуть на Житомир и врасплох арестовать Главную Квартиру Корпуса. Он набросал две записки к Славянам, одну к Горбачевскому, другую к Спиридову с Тютчевым, извещая их о начале восстания и назначая сборным пунктом Житомир. Это был верный план: Любары и Житомир находились в центре расположения ряда полков, в которых служили члены Общества. Войска могли собраться туда, как по радиусам, чтобы, по сосредоточении, двинуться дальше. Артамон записки взял, но стал смущенно говорить, что он только недавно принял полк, не знает в нём ни солдат, ни офицеров и что полк не готов.
Вошедший в это время офицер его полка, Семичев, стал спорить с своим командиром: «Нужна решимость и воля, и если полковник не хочет сам говорить с солдатами и офицерами, то пусть соберет полк в штаб-квартиру и предоставит всё нам».
Напрасно упрекал Артамона Захаровича в измене и клятвопреступлении Сергей Муравьев, напрасно грозил ему. Тот сжег на свече его две записки и вдруг стал говорить, что поедет в Петербург, всё откроет царю и надеется убедить его в том, как благородны цели Тайного Общества.
Сергей Муравьев написал новую записку и как последнюю услугу, умолял доставить ее в 8-ую артиллерийскую бригаду Славянам. Артамон Захарович, казалось, был тронут, взял записку. Сергей стал просить у него денег и лошадей на место замученной тройки, на которой он приехал, чтобы они могли скорее добраться до Василькова. Бестужев тоже просил дать ему верховую лошадь, он хотел скакать к Славянам. Но Артамон Захарович вместо прямого ответа засыпал их быстрыми словами: у него нет лошадей, годных для упряжи, а дать верховую лошадь покажется подозрительным. Бестужев может отпрячь пристяжную от тройки Муравьевых и скакать, куда угодно. Деньги он всё-таки, после долгих убеждений дал, целых десять тысяч. Наконец нежеланные гости уехали, но Артамон Захарович отдал оставленную записку жене и та ее сожгла. Только когда через несколько часов нагрянул Гебель с жандармами, в нём проснулась совесть, и под разными предлогами он задержал их у себя и тем дал беглецам возможность опередить погоню.
На еле отдохнувших лошадях они спешили в Васильков. Еврей балагула, которому обещали по три рубля за милю на водку, гнал лошадей проселочными дорогами. Они ехали в местечко Паволочь через Бердичев, а оттуда на Фастов через деревню Трилесы (в 45 верстах от Василькова), где стояла 5-ая рота Черниговского полка; полк был расположен в разных местностях вокруг этого городка, 5-ой ротой командовал «Славянин» Кузмин, и в преданности её Муравьев был уверен. Кузмина не было дома — он сопровождал роту в Васильков для присяги; рота уже вернулась, а он задержался в Василькове. Братья Муравьевы расположились в его квартире на отдых. Бестужев-Рюмин к вечеру поехал дальше; по-видимому, он хотел еще до следующего утра попасть в Радомысл, к Швейковскому и успеть вернуться обратно. Он надеялся уговорить Швейковского поднять отнятый у него осенью Алексопольский полк, а также посетить командира Кременчугского полка Набокова, хотя и не члена Общества, но друга Муравьевых и человека либеральных мнений.
А Гебель с жандармским офицером Лангом, узнав в Пологах, что Муравьев взял направление на Фастов, поскакал вслед за ним. Не зная, что тот, за которым он гонится, тоже находится в Трилесах, он остановился в этой деревне, чтобы дать корму лошадям и немного погреться — ночь была очень холодная. Из корчмы, в сопровождении Ланга и жандармского унтер-офицера, он пошел к своему подчиненному, поручику Кузмину, узнать не слыхал ли тот чего-нибудь о Муравьеве. В окнах квартиры Кузмина не было огня. Он зажег свет и вошел.
Было уже четыре часа утра. Сергей Муравьев стоял посреди комнаты, одетый. В комнате рядом на кровати спал его брат. Гебель быстро вышел, поставил бывшего с ним унтера у дверей дома, послал за караулом и потом вернулся. Муравьевы спокойно приняли его слова, что они арестованы. Матвей стал одеваться, потом, одетый, снова лег на кровать. Гебель заказал самовар и мирно сел пить чай с Сергеем. От денщика поручика Кузмина он узнал, что Бестужев, приказ об аресте которого он получил, уже выехав из Василькова, должен быть тоже к утру в Трилесах. Гебель был весел: все птички, наконец, попались.
Он не знал, что Муравьев потому так спокоен, что ждет, что его скоро выручат: он еще утром послал записку к Кузмину в Васильков: «Анастасий Дмитриевич! — писал он, — приехал в Трилесы и остановился на вашей квартире. Приезжайте». Он звал также своих офицеров «Славян» Щепиллу и барона Соловьева. В это время все трое, захватив еще с собою Сухинова (его не любил Муравьев и, может быть, потому не вызвал тоже к себе), были на пути в Трилесы. Боясь, что Гебель уже арестовал Муравьева и неизвестно по какой дороге повезет его, они разделились на группы: Соловьев и Сухинов поехали большой дорогой, а Кузмин и Щепилло проселком.
Кузмин и Щепилло приехали первыми. Они вошли в комнату, когда Гебеля в ней не было. Быстро спросили они Муравьева, что же им делать. «Освободить нас» — отвечал Сергей. Вернувшийся Гебель, едва поздоровавшись с ними, накинулся на молодых подчиненных. Может быть, он чувствовал, что что-то неладно и именно поэтому, пересиливая тревогу, горячился и делал выговоры своим офицерам: «зачем вы здесь, а не при ротах?», кричал он. «Я у себя на квартире, господин полковник», резко отвечал Кузмин и, постепенно повышая голос, становился откровенно дерзким. Полковник испугался, попробовал переменить тон, заговорил мягко, почти ласково. Тогда Муравьев, едва сдерживая нетерпение, молча сделал знак офицерам, чтобы его освободили. Им почудилось даже, что он еле внятным голосом шепнул: «убить его».
Кузмин пошел сказать караульным солдатам своей роты, чтобы освобождали любимого полковника. Пока он говорил с ними, Сухинову почудилось, что жандармский офицер Ланг их подслушивает за дверью. Он бросился на жандарма, Ланг в ужасе скрылся в кухне, и успел захлопнуть за собой дверь и навалиться на нее всей тяжестью, чтобы не пускать преследователя. Потом он побежал. Его схватили.
Гебель, удивляясь что не подают лошадей, стал громко звать Ланга, Ответа не было. Он вошел в сени и, увидев Щепиллу и Кузмина, позабыл осторожность и снова стал кричать на них. Но тут в них прорвалась слишком долго сдерживаемая ненависть. «За что ты арестовал Муравьева? — кричали они — ты, варвар, хочешь его погубить!» Щепилло ударил его штыком в живот, Соловьев схватил обеими руками за волосы и повалил на землю. Оба они набросились на лежащего и безоружного Гебеля. Щепилло сломал ему руку прикладом. Весь израненный, исколотый, он нашел еще силы встать, буквально приподняв с собою своих противников и вырвал ружье у Щепиллы. В это время, тоже с ружьем, прибежал Сергей Муравьев. Услышав крики, он вышиб окно и выскочил на улицу. Часовой, которому Гебель приказал колоть арестованного в случае попытки к побегу, замахнулся на него штыком. Но Сергей Муравьев вырвал у солдата ружье и побежал к Гебелю. Гебель, истекая кровью, убегал от преследователей по направлению к корчме. Увидя порожние крестьянские сани, запряженные парой лошадей, он вскочил в них и погнал изо всей мочи. «Догнать его!» кричал Муравьев. Сухинов нагнал его и поворотил лошадей. Но когда первое исступление прошло, Муравьев дал своему израненному начальнику уехать в Васильков.
Так избиением старого и безоружного человека началось светлое дело свободы.
* * *
Жребий был брошен, надо было действовать. Начиналось трудное, почти безнадежное предприятие, в успех которого мало верил сам вождь его, хотя и говорил тем четырем офицерам, которые освободили его и теперь становились как бы штабом восстания: «Риего прошел всю Испанию с 300 человек, а мы с полком чтобы не исполнили своего предприятия, тогда как всё уже готово, а в особенности войско…» Первой тактической задачей, ставшей перед ним, было поднять весь Черниговский полк, расположенный по окрестным местечкам и селениям. Муравьев приказал поручику Кузмину собрать свою роту и идти в деревню Ковалевку, где расположена была 2-я гренадерская рота, Соловьеву и Щепилле ехать в свои роты и привести их в Васильков. Сам он поехал вперед в Ковалевку. 5-я рота пришла туда только к вечеру. Из-за позднего времени и сильной метели они вынуждены были расположиться там на ночлег.
На другой день, 30-го, Муравьев двинулся по направлению к Василькову с двумя ротами, 5-ой и 2-ой гренадерской. Переход был большой — 35 верст. Недалеко от Василькова нагнал их Бестужев. Его поездка не была удачной, надежды оказались ни на чём не основанными: Швейковский ловко спрятался от товарища по Обществу, а Набокова он не застал дома.
Приближаясь к Василькову, солдаты зарядили ружья — предосторожность не лишняя. В городе уже узнали о мятеже от Гебеля, каким-то чудом не умершего от ран и даже нашедшего силы добраться до дому. Он передал командование над полком своему помощнику майору Трухину, и тот уже успел арестовать приехавших в Васильков Щепиллу и Соловьева и стал готовиться к бою с восставшими ротами. Но когда авангард мятежников, под командой Сухинова и в сопровождении Бестужева-Рюмина вошел в город, майор, приободренный дисциплинированным видом бунтовщиков, решил попытаться вместо боя дать словесное сражение и пошел им на встречу в сопровождении только нескольких солдат и барабанщика. Но тщетно пытался он произнести им слово убеждения — его не слушали, а Сухинов и Бестужев, смеясь, втолкнули майора внутрь мятежной колонны. Дело могло кончиться для него плохо. Ненавидевшие Трухина солдаты сорвали с него эполеты, разорвали мундир. Сухинову и Бестужеву едва удалось спасти его от солдатской ярости и отправить под стражей на гауптвахту. Две роты Черниговцев, квартировавшие в Василькове с радостными криками присоединились к восставшим.
Чтобы ободрить их и укрепить их настроение, Муравьев сказал им речь как он умел это делать, с спокойной важностью, мелодическим и громким голосом: он обещал сокращение срока солдатской службы, уничтожение крепостного права; говорил, что и другие полки хотят того же. «Что ж, если другие полки готовы, пойдем и мы» — отвечали Черниговцы. Таким образом, у Муравьева был теперь весь его 2-ой батальон и 2 роты первого, батальона Гебеля.
Многое в событиях этих дней, вероятно, объясняется душевным состоянием вождя восставших. Надо представить себе нервную чувствительность Сергея Муравьева, тонкость его душевной организации, чтобы понять, как тяжело досталась ему история с Гебелем, избиение безоружного старика. Эти несколько дней восстания он прожил, как человек обреченный. По ночам брат Матвей отравлял его своей безнадежностью, своим скептическим ядом, лишал его последних душевных сил. О том, что происходило в нём, можно судить по его болезненному желанию непременно пойти к раненому Гебелю и просить у него прощенья. Его едва удержали от этого Славяне. О душевной подавленности Муравьева говорят и растерянность, незаконченность, непоследовательность всех его движений и планов.
Но он сдерживал себя напряжением воли, отдавал приказания, ободрял солдат; чтобы успокоить взволнованных жителей вызвал к себе почетных граждан, говорил с евреями-подрядчиками, чтобы войскам был доставлен против квитанций необходимый провиант; отобрал архив и полковую печать у полкового адъютанта, заботился о постое войска в маленьком Василькове, о продовольствии людей, — словом выполнял тысячу маленьких и докучливых дел, осаждающих начальника в таком необычайном предприятии. В Василькове нашел он нескольких арестованных, которых он освободил и поставил в ряды восставших. Служившие в полку разжалованные юнкера Ракуза и Грохольский и, тоже разжалованный, бывший полковник Башмаков переоделись снова в утерянные ими и страстно желанные офицерские мундиры. Обладая громадным очарованием, Муравьев умел убеждать, успокаивать, ободрять солдат. Сама его наружность, важный и вместе приветливый вид действовали на них. Единственно словом убеждения, моральным воздействием приходилось сдерживать людей, освободившихся от железного обруча дисциплины.
Задача была трудная: не всё шло так, как он хотел. Солдаты сразу почувствовали перемену. Добрый полковник учит: «без свободы нет счастья; никаких злодейств учинено не будет». Но разве грех выпить перед походом, чтобы легче было сражаться за волю? Выпили немало: 184 ведра в сутки на тысячу солдат. И какое же злодейство, что господина майора немного потрясли; сорвали с него эполеты, чтобы не издевался над бедным солдатом? Что ворвались в дом мучителя Гебеля и хотели убить его вместе с его щенками и Гебелихой? И убили бы, если бы поручики Модзалевский и Сухинов саблями не отстояли командира; видно, всё-таки свой брат-дворянин! Или нельзя тронуть разных Срулей и Нусей, Янкелей и Гершков, отнять немного пошитого полотна у евреек? Берегитесь, жидовочки, берегитесь, хохлушки! Скидавайте кожухи, господа мещане, — нам ведь путь дальний, поход! Холодно, мороз трещит, а чтобы не обидно было, берите в обмен наши мундиры и кивера. Дед столетний в этот день умер, лежал одетый в чистую рубаху, под холстом. Не всё ли равно тебе, дедушка, в чём в гробу лежать, а нам пригодится. Да встань, попляши с нами, видишь, пляшет солдатская голытьба. Ей-богу, пляшет ведь дед, и держать его не трудно, сухонький старичок, столетний!..
Всю ночь на 31-ое Муравьев провел запершись у себя и что то писал. И всю ночь слышал крики пьяных и отчаянный женский визг. Что было делать с пьяными? Изловить их? А дальше? Не в тюрьму же сажать!.. Не плетьми и шпицрутенами ознаменовать праздник русской свободы! Авось сами угомонятся и опохмелятся от вина и воли. И Муравьев закрывал глаза на бесчинства, старался успокоить испуганных евреев и надеялся, что всё уладится в походе. А экспансивный Бестужев бегал по местечку и умолял пьяных вести себя пристойно: «вы, ведь, русские солдаты, а не татары!» И бессильно сжимал кулаки: в походе таких придется расстреливать!
Утром в 12 часов, 31 декабря, был назначен сбор всех пяти рот на городской площади. Молодой священник Даниил Кейзер, после долгих уговоров и получив 200 рублей на случай, если у семьи его будут неприятности, согласился прочесть революционный Катехизис. Муравьев сказал солдатам речь о цели восстания. К его большому удивлению, Катехизис, которому он придавал такое большое значение, плохо воспринимался и даже вызывал у солдат смущение. Приходилось прибегнуть ко лжи о Константине и о незаконности вторичной присяги.
Во время обедни приехал младший брат, и войско выступило по направлению к Мотовиловке, где стояли еще две роты Черниговцев. Мотовиловки достигли они к вечеру. Муравьев велел собрать солдат на площади; они пришли, но без своих офицеров. Снова он держал им речь, повторил им то, что говорил всюду и всегда: он не хочет никого принуждать, они свободны пойти за ним или остаться. Но здесь, в Мотовиловке, слова его встречены были не так, как встречали их до сих пор солдаты, не обычными радостными криками, а недружелюбным молчанием, перешедшим в ропот: «где наши офицеры? не пойдем без своих ротных командиров!» И только один мушкетерский взвод присоединился к восставшим.
Муравьев упорно противился какому-то ни было насилию или принуждению. Он оставил на свободе Гебеля, настоял на освобождении майора Трухина и захваченных в плен жандармов. Мало того, чтобы не вызвать недовольства своих офицеров «славян» и солдатских нареканий и всё же отпустить на все четыре стороны одного из Черниговских офицеров, трусоватого капитана Маевского, долго прятавшегося от мятежников в клуне и наконец ими арестованного, — он предложил ему отпустить его на волю, но так, чтобы тот симулировал побег. Он всюду и офицерам и солдатам повторял одно и то же: он никого не принуждает, те, кто не хочет сражаться за святое дело, могут уйти на все четыре стороны.
Это возмущало «славян». Со всею страстью и убежденностью молодости они хотели принудить несогласных. Все, кто не с ними, были для них предатели и враги! Они быстро прибегали к угрозам, легко выхватывали пистолеты! И только нехотя, ворча и негодуя, уступали нравственному авторитету Муравьева. Сразу сказалось глубокое несогласие их натур, воспитания и душевного склада. Славяне критиковали Муравьева, возмущались его «слабостью», его ошибками. Критика и недовольство естественно всё увеличивались по мере того, как таяли надежды.
Нельзя обвинять Муравьева в бездействии. Но, кажется, он делал всё только с напряженным насилием над собою, действовал в бреду, как тяжело больной.
Первой его задачей было найти помощь в других полках. В Белой Церкви стоял 17-й Егерский, в котором служили члены Общества. К одному из них, Вадковскому, он послал приглашение приехать в Васильков для совещания. Киев тоже притягивал его внимание; этот немноголюдный в те годы город был важен, как главный военный и административный пункт на юге России. Муравьев послал туда одного из самых энергичных своих помощников, «славянина» Модзалевского. Но в Киеве не было членов Общества, и Модзалевскому пришлось дать письмо к офицеру, даже фамилии и чина которого никто твердо не знал — не то Крупникову, не то Крупенникову — только потому, что от Кузмина они слышали, что этот Крупников или Крупенников был когда-то принят в Общество. Вместе с Модзалевским Муравьев отправил в Киев четырех преданных ему солдат, с мундиров которых срезали погоны, чтобы нельзя было узнать, какого они полка (конспирация наивная и скорее вредная, так как она могла обратить на этих солдат внимание, а в случае ареста трудно было ожидать, чтобы солдаты могли скрыть, к какой части они принадлежат). Каждому из них дали по копии Муравьевского Катехизиса, переписанной полковыми писарями, с приказанием читать встречным солдатам и подбросить в Киевские казармы. Послал Муравьев и к «Славянам», в 8-ую дивизию. Но всё не спорилось в его руках, не выходило, делалось слишком медленно. Над всем тяготела какая-то обреченность. Посланцы медлили и опаздывали. Вадковский приехал, пришел в восторг от вида революционного Василькова, пообещал поднять свой полк и уехал в Белую Церковь, чтобы немедленно быть там арестованным. Никто не отозвался на призыв, ни откуда не видно было помощи, ни с кем не удавалось завязать связи. Кругом было молчание и неизвестность. Где-то, вероятно, собирались войска. Пойдут ли эти войска, среди которых было столько единомышленников, против восставших братьев? В этом была загадка завтрашнего дня, от этого зависела судьба восстания. Все надежды были дозволены, но надежды не было в душе.
В Мотовиловке назначена была дневка по случаю Нового года. В праздник солдаты неохотно пошли бы в поход и с их настроением приходилось считаться. Этот день был для Муравьева последней улыбкой судьбы, тут пережил он свои последние счастливые минуты. Неожиданно для него подошла к ним помощь — еще одна рота его полка, 2-я мушкетерская, которую привел поручик Быстрицкий. Дисциплина среди солдат понемногу восстанавливалась. Но самой большой радостью была встреча с мужиками, возвращавшимися с новогодней службы, в то время, как Сергей осматривал свои караулы. Они приветствовали его, благословляли как своего избавителя. Этим мужикам особенно плохо жилось у богатой, но скупой помещицы графини Браницкой. Тронутый их благословением, Муравьев отвечал им, что для малейшего улучшения их участи он и его солдаты готовы пожертвовать своей жизнью. Но это было лишь то краткое облегчение, неожиданно прерывающее страдания, которое знакомо всем, кому довелось испытывать длительную физическую или душевную боль.
На другое утро был назначен поход. Роты собрались и сразу в солдатах почувствовался упадок настроения. Они узнали, что за ночь убежал от восставших целый ряд офицеров. Муравьев снова должен был обратиться к полку с речью, говорить, что это не должно огорчать их, что убежавшие были не достойны «разделить с ними труды и участвовать в столь благородных предприятиях». И снова он предлагал малодушным свободно покинуть их ряды. Обаяние его личности, громкий, уверенный голос и на этот раз кое как успокоили солдат.
Наступили последние дни растерянного, не «стоячего», как в Петербурге, а «ходячего» бунта. Перед Муравьевым были две стратегические задачи: двинуться на Киев, взятие которого дезорганизовало бы и деморализовало правительство, или на Житомир, к Новоград-Волынскому, где в артиллерии служили многочисленные Славяне. Но Киев можно было захватить неожиданным нападением, теперь идти на Киев было уже поздно. Можно было взять еще третье направление — на Белую Церковь, в надежде, что присоединится 17-й Егерский полк, который обещал поднять Вадковский, не дававший никакой вести о себе. Муравьев колебался между этими задачами, движения его носили хаотический характер. Он «кружил» вокруг Василькова, все его движения — словно осколки маршрутов, «осколки начатых и брошенных планов»[11]. 2-го января он выступил по направлению к Белой Церкви, но, не дойдя до неё, остановился в деревне Пологи. Он узнал, что 17-ый Егерский полк выступил из Белой Церкви в направлении противоположном Василькову, значит, не было шансов встретить и увлечь его с собою и идти дальше на Белую Церковь не имело больше смысла. Это было тяжким разочарованием для Муравьева. Он остался ночевать в Пологах.
На утро, в 4 часа, назначено было выступление. Краткую ночь эту он провел без сна. Рядом братья Матвей и Ипполит говорили о смысле жизни, читали Ламартина:
Qu’est се done la vie pour valoir qu’on la pleure?
Un soleil, un soleil, une heure et puis une heure,
Се qu’une nous apporte, une autre nous enlève,
Repos, travail, douleur et quelquefois un rêve.
Близилась к концу, рассыпалась в прах революционная мечта. И еще более прекрасным, чем обычно, представлялось мирное прошлое: жизнь в родном Хомутце, весна, которая так прекрасна, когда цветут плодовые деревья; деревенская столовая с круглым столом, за которым было так хорошо читать при лампе стихи, — всё то милое и уютное, что стало теперь невозвратным.
Утро началось плохим предзнаменованием — еще ряд офицеров убежал от Муравьева. С ним оставались теперь, кроме братьев Матвея и Ипполита, только пять человек. Правда, всё люди большого, испытанного мужества, твердый и стойкий штаб восстания: четверо черниговских офицеров-Славян, — Кузмин, Сухинов, Соловьев, Щепилло и поручик Быстрицкий, не бывший даже членом Общества, но долгом чести считавший идти с восставшими, которым он сочувствовал, — до конца. В этот день Муравьев взял решительное направление через Житомир к Новоград Волынскому — к Славянам.
* * *
Все эти дни полк блуждал как бы по не принадлежащей никому территории. Вокруг была пустота — ни администрации, ни войск. Правительство, словно играя в поддавки, уклонялось от удара. У мятежников могла создаться иллюзия, что их боятся.
Между тем военное начальство принимало энергичные меры. Добрый немец генерал Рот, которого так часто в мечтах арестовывали Южане, проявил незаурядную распорядительность. Если среди членов Общества было всего 3–4 немца — Пестель, Розен, Вольф, Кюхельбекер (немцы слишком презирали некультурность приемной родины, которой они честно служили, чтобы увлечься либеральными фантазиями ), то в правительственных войсках барон Толь, начальник Штаба 1-ой Армии, отдавал приказания генералу Роту; командующий 1-ой Армией граф Сакен отчитывался перед начальником Главного Штаба бароном Дибичем и состоявший при графе Сакене граф Ностиц осведомлял своего патрона о трениях между бригадным генералом бароном Гейсмаром и его начальником, командиром III Корпуса бароном Ротом.
Он был очень любопытный и не шаблонный человек, этот генерал Гейсмар: прусский выходец, перешедший из австрийской на русскую службу, он был многими нитями связан с Гете, женился на племяннице друга Гете, Гердера, и спас Веймар в 1813 г. от грабежа французских солдат. Он рвался в бой, этот темпераментный генерал, чтобы уничтожить мятежников. Но по началу, несмотря на бравурный тон всех приказов (князь Горчаков писал командиру Кременчугского полка, милому и либеральному Набокову: «ежели вы осведомитесь, что мятежники близко от вас, то двиньтесь на них и поражайте »), — на самом деле у высшего начальства было другое стремление: избежать столкновения с мятежниками. Ведь совсем еще не было ясно, каковы их силы, на кого они могут рассчитывать и пойдут ли солдаты против своих братьев. Ген. Рот побаивался противника и не очень доверял своей пехоте. «Полк герцога Оранского за Муравьева», сообщал он своему подчиненному один из панических слухов тех дней, на что Гейсмар отвечал с иронией и даже непочтительной. Рот изводил его маршами и контр-маршами вокруг и около бунтующего полка; а между тем, уже 1-го января Гейсмар хотел ударить на Мотовиловку и уничтожить «diese Verraeter und Spitzbuben, падлетцы». Но только в ночь на третье получил он от осторожного начальника разрешение двинуться на Трилесы, в направлении главной дороги, ведущей от Киева к Белой Церкви.
Рот, собственно и теперь хотел, чтобы Гейсмар только наблюдал и маневрировал. Он надеялся сам пожать лавры победы. У этого генерала был пренеприятный характер — властный и заносчивый: он любил дать понять подчиненным, что они его подчиненные и чрезвычайно следил в официальных бумагах за правильностью русского языка, которого сам не знал. Гейсмар ненавидел его за его грубый и резкий тон и еще больше за то, что он, Гейсмар, беден, что в Петербурге не ценят его военных талантов и что к старости он только бригадный.
Он горел жаждой затмить Рота, поправить свои материальные дела, получив аренду или денежное вознаграждение за усмирение, и хоть теперь, под конец жизни, прославиться. Готовясь атаковать подполковника Муравьева, кажется, в душе он атаковал и своего корпусного командира. В его распоряжении был эскадрон Мариупольских гусар и 5-ая конная артиллерийская рота.
Путь Муравьева в этот день 3-го января лежал на Ковалевку и Трилесы, те места где началось восстание. Так, вертясь как белка в колесе, он теперь возвращался к исходному пункту своего похода. По дороге до Житомира рассчитывал он встретить и увлечь за собою 5-ую конно-артиллерийскую роту. Он сильно надеялся на её командира, Пыхачева; мог ли он сомневаться в человеке, который кричал в Лещине: «5-ая конная рота первая выстрелит за свободу отечества!» Он не знал, что Пыхачев уже арестован и что 5-ая рота идет против мятежников, в отряде генерала Гейсмара.
Переходя от отчаяния к надежде, верил он и в то, что где-то поблизости находится Ахтырский полк и что он тоже присоединится к восстанию. Ночью, в Пологах, какой-то плотный гусарский офицер подъехал к одному из сторожевых постов Муравьева. Офицер сказал Черниговцам, чтобы они держались, что скоро будет им помощь. Это была разведка противника. Но у восставших родилась надежда. Не Артамон ли это? Не проснулась ли в нём совесть?
В 11 часов 3-его января полк вошел в Ковалевку. Солдатам дали роздых, они позавтракали прямо на площади, несмотря на мороз, а Муравьев воспользовался остановкою, чтобы сжечь свои бумаги. Видно, он предчувствовал, что конец уже близок.
В полдень полк пошел дальше. Ковалевка соединялась с Трилесами непрерывной цепью растянувшихся полукругом семи селений. Путь через эти деревни был более далек, но безопаснее: на деревенских улицах, между домами, труднее было действовать отрядам артиллерии и кавалерии. Но Муравьев, против совета Сухинова, повел полк не через деревни, а самой короткой дорогой по голой открытой степи. Ошибка оказалась роковою.
Полк медленно шел густой колонной, полз, как животное с переломанным хребтом, тянулся, как «похоронная процессия»; настроение солдат было тревожное, такое, в котором сами собою возникают панические слухи и чудятся невозможные вещи. Распространился слух, будто в обозе ядром убило крестьянина с лошадью. Выстрела никто не слышал и всё-таки этому верили. Солдаты волновались. Но когда внезапно Черниговцы увидели всего на расстоянии 200 шагов перед собою пушки конной артиллерии и прикрытие гусар, их охватило радостное воодушевление. Это долгожданная помощь, это свои, это свои! Муравьев повел их быстрым шагом, почти бегом, на пушки. Даже первые выстрелы не рассеяли иллюзии: стреляли холостыми зарядами. Еще выстрел и картечь ворвалась в колонну. Целые ряды солдат падали мертвыми. Кузмин и Ипполит были ранены, Быстрицкий контужен. Картечь ранила в голову Сергея Муравьева, кровь лилась по его лицу. Отчаяние охватило солдат, тем большее, чем сильнее была до сих пор их вера в своего командира. Они дрогнули и побежали в сторону от дороги, в панике бросая ружья. У гусар был миг колебания: рубить ли своих? Заметив это, барон Гейсмар поскакал вперед и сам рубнул саблей первого встречного. Сергей, оглушенный раной, весь в крови, всё еще хотел собрать бегущих, пробовал сесть на лошадь, поднял брошенное знамя. Солдатам показалось, что он хочет убежать, бросить их в беде. В ярости, один из них проткнул брюхо лошади, другой бросился на него со штыком. Кто-то целился в него из ружья, ему кричали «обманщик! обманщик!» Бестужев обнял его, осыпая друга поцелуями и утешениями. В полубеспамятстве, опираясь на него, Муравьев пошел к обозу, всё повторяя «где мой брат, где мой брат?» Он не знал, что Ипполит уже мертв, что пуля, собственная или вражеская, пробила ему висок. Гусары схватили Муравьева и в пять часов вечера всех пленных мятежников привели в Трилесы под сильным конвоем[12].
Офицеров поместили отдельно от солдат, в холодной корчме. Сергея положили на пол. Он приподнялся, подошел к только что затопленному камину погреться, и от теплоты, от потери крови, упал в обморок.
В то время, как его приводили в чувство, раздался выстрел. Поднялся переполох. Кузмин лежал на полу с раздробленным черепом; пистолет был зажат в его левой руке. Перед смертью он подполз к Матвею Муравьеву, пожал ему руку холодной рукой. Когда с него сняли шинель и мундир, оказалось, что правое плечо его было раздроблено картечной пулей. Все эти часы он скрывал эту рану, подавляя ужасную боль, чтобы не отдавать спрятанного в рукаве шинели пистолета. Проявив огромную силу воли, он сдержал свое слово — победить или умереть.
На другой день, утром, перед тем как их увезли, Муравьев упросил конвойного офицера позволить ему проститься с убитым братом. Голое тело Ипполита лежало на полу в соседней избе среди других обнаженных тел жертв восстания. Матвей помог раненому Сергею опуститься на колени, они помолились о погибшем брате и разлучились, чтобы больше никогда в жизни не увидеть друг друга.