Первое: свет. Второе: пространство. После всего мрака -- весь свет, всей стиснутости -- весь простор. Не было бы крыши -- пустыня. Так -- пещера. Световая пещера, цель всех подземных рек. На взгляд -- верста, на стих -- конца нет... Конец всех Аидов и адов: свет, простор, покой. После этого света -- тот.
Рабочий рай, мой рай и, как рай, естественно здесь не данный. В пустоте -- в тишине -- с утра. Рай прежде всего место пусто. Пусто -- просторно, просторно -- покойно. Покойно -- светло. Только пустота ничего не навязывает, не вытесняет, не исключает. Чтобы всё могло быть, нужно, чтобы ничего не было. Всё не терпит чего (как "могло бы" -- есть). -- А вот у Маяковского рай -- со стульями. Даже с "мебелями". Пролетарская жажда вещественности. У всякого свой.
Пустыня. Пещера. Что еще? Да палуба! Первой стены нет, есть -- справа -- стекло, а за стеклом ветер: море. Вечером, в нерабочее время, когда отдыхает кисть и доходит гость, стеклянная стена, морская, исчезает за другой, льющейся. Шелк или нет -- желт. По вечерам в мастерской Гончаровой встает другое солнце.
Кроме стеклянной, правой, другая левая. Деревянная или каменная? (Что-то слышала о пристройке.) В старом доме и дерево -- камень. (Преосуществление исконного материала: старая кожа, делающаяся бронзой, старое дерево -- костью, глина -- медью, лица старух и мертвых -- всем, чем угодно, кроме плоти.) Не деревянная и не каменная, равно как третья, с которой сходится стена холстов (холсты лицом от ) -- стена крестов. Деревянных крестов подрамников. То же, что булыжники двора, что кубы лестницы, есть до неба, есть по пояс (только пробелов нет, ни одного "ничего!") -- тоже, может быть, те же великаны играли и, доиграв, составили к стенке, лицом от глаз: сглазу. Не верю в разные силы, сила одна, игра -- одна. Все дело в мере. Стихия, играя, не доигрывает и переигрывает:
Но ты взыграл, неодолимый,
И стая тонет кораблей...
Ряд оконченных холстов -- творчеством доделанная стихия творчества, день седьмой. Много дней седьмых в жизни Натальи Гончаровой, здесь, перед глазами, лицом к стене -- от глаз. Дней седьмых -- в прошлом, никогда в настоящем. Творящее творение тем отличается от Творца, что у него после шестого сразу первый, опять первый. Седьмой нам здесь, на земле, не дан, дан может быть нашим вещам, не нам.
Пол. Если от простора и света впечатление пустыни, то пол -- совсем пустыня, сама пустыня. Не говоря уже о беспредметности его (ничего, кроме насущного ничего) -- физическое ощущение песка, от стружек под ногами. А стружки от досок, строгаемых. Не стружки даже, -- деревянная пыль, пыльца, как песок, осуществляющая тишину. Что тише земли? Песок. (Знаю и песок поющий, свистящий под ногой, как разрываемый шелк, песок иных прибрежий океана, но -- тишина не отсутствие звуков, а отсутствие лишних звуков, присутствие насущных шумов -- шум крови в ушах (комариное з-з-з), ветра в листве, в данную минуту, когда стою на пороге мастерской, шум переворачивающейся воды в паровом отоплении -- огромной печке, тепловом солнце этой пустыни.) Пустыня и -- оазис! Справа, вдоль стеклянной стены, вся песчаная полоса -- в цветном! Вглядываюсь ниже -- глиняные миски с краской: из той же коричневой чашечки -- каждый раз другой цветок! Цветы, как на детских картинках или виденные сверху, на лужайках: все круглые, плоские, одни по краям, другие на самом донышке -- не один оазис, а ряд оазисов, маленьких цветных островков, морец, озерец. Моря для маленьких, моря с блюдце. Из таких донышек -- такие громады (холсты). Все в этом деле нечеловеческое: божеское!
Пещера, пустыня и -- не сон же все эти глиняные горшки и миски -- гончарня. Как хорошо, когда так спевается!
В первый раз я мастерскую увидела днем. Тогда ущелье было коридором, одним из бесчисленных коридоров старого дома -- Парижа. А мастерская -- по жаре -- плавильней. Терпение стекла под нестерпимостью солнца. Стекло под непрерывным солнечным ударом. Стекло, каждая точка которого зажигательное стекло. Солнце палило, стекло калилось, солнце палило и плавило. Помню льющийся пот и рубашечные рукава друзей, строгавших какую-то доску. Моя первая мастерская Гончаровой -- совершенное видение труда, в поте лица, под первым солнцем. В такую жару есть нельзя (пить -- зря), спать нельзя, говорить нельзя, дышать нельзя, можно только -- единственное, что всегда можно, раз навсегда нужно -- работать. И плавить не стекло, а лбы.
Помню, в этот первый раз -- где-то сбоку -- площадку, которая затем пропала. Под ней косяки крыш -- один из Парижей Гончаровой, а над ней, на ней -- одно из гончаровских солнц, отвесных -- и я под ним. Жарче -- лучше -- мне в жизни не было. Площадка пропала с солнцем, и выйти на нее из мастерской сейчас, в январе, так же невозможно, как вызвать то солнце. Вернемся с ним.
Пещера -- пустыня -- гончарня -- плавильня.
Почему из всего Парижа Гончарова выбрала именно этот дом? Самый богатый красками художник -- дом в одну краску: времени, зачинатель новой эпохи в живописи -- дом, где этажи считают эпохами, едва ли не современнейший из художников -- дом, современники которого спят вот уже четыреста лет. Гончарова -- развалины, Гончарова -- дом на снос. "Льготный контракт"?.. Необычайные даже для мастерской размеры помещения?.. Латинский квартал?.. Да, да, да. Так скажут знакомые. Так скажет -- кто знает -- может быть, сама Гончарова. А вот что скажет дом.
Чтобы преодолеть страх перед моей тишиной, нужно быть самым громким, страх перед моим сном -- самым бодрствующим, страх перед моими веками -- самым молодым, страх перед моим бывшим -- самым будущим! "Темен -- освещу, сер -- расцвечу, тих -- оглашу, ветх -- укреплю..."
Или же: "Темен -- подгляжу, тих -- подслушаго, стар -- поучусь".
Или же: тишину -- тишиной, сон -- сном, века -- веками веков.
Преодолеть меня мною же, то есть вовсе не преодолевать.
Первое -- ребенок, второе -- ученик, третье -- мудрец. Все трое вместе -- творец.
Сила на силу -- вот ответ старого дома.
Еще один ответ: самосохранение Гончаровой-художника. Пресловутая "Tour d'ivoire" [башня из слоновой кости (фр.)] на гончаровский лад. Дом -- оплот (недаром в один цвет: защитный -- времени). Сюда не доходят шумы, и сюда не очень-то заходят люди. "В гости" -- это такой улицей, таким двором, такой лестницей-то -- в гости? Переборет этот страх и мрак только необходимость. (В гости ходят не так к знакомым, как к их коврам, полам...)
Остальные не дойдут или не найдут. Остальные отстанут. Останутся.
И еще: игра. Такая сила творческой игры в булыжниках двора, расселинах стены, провалах лестницы, такая сила здесь играла, что Гончаровой, с ее великанскостью творчества, -- упрек одного критика: "Да это же не картины, это -- соборы!" -- этот дом просто сродни. Таким его сделало время, то есть естественный ход вещей. К этому дому, такому, как он сейчас есть, будто бы и рука не прикасалась. Не прикасалась она и к самой Гончаровой, -- никакая, кроме руки природы. Гончарова себя не строила, и Гончарову никто не строил. Гончарова жила и росла. Труд такой жизни не в кисти, а в росте. Или же: кисть: рост.
У Гончаровой есть сосед: маленький французский мальчик, обожающий рисовать. "Сколько бы раз я ни вышла на лестницу: "Bonjour, Madame!" -- и сейчас показывать. -- Стережет. -- Пока какие-то каракульки, но любит страстно. Может быть, что-нибудь и выйдет..."
Случайность? Такая же, как Гончарова и дом. Как Трехпрудный пер<<еулок>>, д<<ом>> 8, и Трехпрудный пер<<еулок>>, д<<ом>> 7, к которым сейчас вернусь. О мальчике же: если бы мальчик знал, -- кто эта "Madame", и если бы Наталья Гончарова через двадцать лет могла сказать: "Если бы я тогда знала, кто этот мальчик..."