Трехпрудный. Это слово я прочла на упаковочном ящике черными буквами по, видавшему виды, дереву.
-- Трех... то есть как Трехпрудный? -- Переулочек такой в Москве, там у нас дом был. -- Номер? -- Седьмой. -- А мой -- восьмой. -- С тополем? -- С тополем. Наш дом, цветаевский. -- А наш -- гончаровский. -- Бок о бок? -- Бок о бок. А вы знаете, что ваш дом прежде был наш, давно, когда-то, все владение. Ваш двор я отлично знаю по рассказам бабушки. Женихи приезжали, а она не хотела, качалась на качелях... -- На нашем дворе? -- На вашем дворе. -- В этом доме я росла. -- В доме рядом я -- росла.
Бабушка, качающаяся на качелях! Бабушка, качающаяся на качелях, потому что не хочет женихов! Бабушка, не хотящая женихов, потому что качается на качелях! Бабушка, от венца спасающаяся в воздух! Не чепец кидающая в воздух, а самое себя! Бабушкины женихи... Гончаровой -- бабушки женихи!
Недаром у меня, тринадцатилетней девочки, было чувство, что живу десятую жизнь, не считая знаемых мною -- отца, матери, другой жены отца, ее отца и матери, -- а главное, какой-то прабабки: румынки, "Мамаки", умершей в "моей" комнате и перед смертью вылезшей на крышу -- кроме всех знаемых -- все незнаемые. Сила тоски в тех стенах! И когда я, пятнадцати лет, от жизни: дружб, знакомств, любовей спасалась в стихи!..
Мои пятнадцатилетние стихи -- не гончаровской ли бабушки качели?
Знала, знала, знала, что до отца с одной женой, потом с другой, до чужого деда с чужой бабушкой, до моих собственных до-до-до -- здесь было, было, было!
И, шестнадцати лет, стих:
Будет скоро тот мир погублен!
Посмотри на него тайком,
Пока тополь еще не срублен
И не продан еще наш дом.
Этот тополь! Под ним ютятся
Наши детские вечера.
Этот тополь среди акаций,
Цвета пепла и серебра.
И еще тогда же:
Высыхали в небе изумрудном
Капли звезд, и пели петухи...
Это было в доме старом, доме чудном...
Чудный дом, наш дивный дом в Трехпрудном,
Превратившийся теперь в стихи.
Этих стихов нигде нет -- что знала, то сказала, -- и дома нигде нет. В первый раз, в Революцию, я, держа на вытянутых руках свою, четырехлетнюю тогда, Алю, увидела в окна залы рабочих, хлебавших деревянными ложками воблиный суп, в последний раз -- с той же Алей за руку -- да где же дом? Закрываю глаза -- стоит. Открываю -- нет. Тополя не снесли. Потом, может быть. Больше я в Трехпрудном не была. Больше не буду, даже если типография Левенсон -- наперекосок от бывших нас, -- где я печатала свою первую книгу, когда-нибудь будет печатать мою последнюю [Еще совпадение. Книга Вересаева "Пушкин в жизни", которою я с восхищением и благодарностью пользовалась для главы "Наталья Гончарова - та", оказалась отпечатанной в 16-й типографии "Мосполиграф", Трехпрудный пер<<еулок>>, д<<ом>> 9, т.е. в той же моей первой типографии Левенсон, где, кстати, и Гончарова печатала свою первую книгу].
В первый раз я о Наталье Гончаровой -- живой -- услышала от Тихона Чурилина, поэта. Гениального поэта. Им и ему даны были лучшие стихи о войне, тогда мало распространенные и не оцененные. Не знают и сейчас. Колыбельная, Бульвары, Вокзал и, особенно мною любимое -- не все помню, но что помню -- свято:
Как в одной из стычек под Нешавой
Был убит германский офицер,
Неприятельской державы
Славный офицер.
Где уж было, где уж было
Хоронить врага со славой!
Лег он -- под канавой.
А потом -- топ-топ-топ --
Прискакали скакуны,
Встали, вьются вкруг канавы,
Как вьюны.
Взяли тело гера,
Гера офицера
Наперед.
Гей, наро-ды! Становитесь на колени пред канавой,
Пал здесь прынц со славой.
...Так в одной из стычек под Нешавой
Был убит немецкий, ихний, младший прынц.
Неприятельской державы
Славный прынц.
-- Был Чурилин родом из Лебедяни, и помещала я его, в своем восприятии, между лебедой и лебедями, в полной степи.
Гончарова иллюстрировала его книгу "Весна после смерти", в два цвета, в два не-цвета, черный и белый. Кстати, непреодолимое отвращение к слову "иллюстрация". Почти не произношу. Отвращение двойное: звуковое соседство перлюстрации и смысловое: illustrer: ознаменичивать, прославливать, странным образом вызывающее в нас обратное, а именно: несущественность рисунка самого по себе, применительность, относительность его. Возьмем буквальный смысл (ознаменичивать) -- оскорбителен для автора, возьмем ходовое понятие -- для художника [Есть еще одно значение, мною упущенное: lustre - блеск и lustre месячный срок ("douze lustres"), т. е. тот же блеск; месяц. Откуда и люстра. Откуда и illustre (славный), так же, как наша церковная "слава", идущая от светила. Illustrer - придавать вещи блеск, сияние: осиявать . Перлюстрировать - просвечивать (как рентгеном)]. Чем бы заменить? Украшать? Нет. Ибо слово в украшении нс нуждается. Вид книги? Недостаточно серьезная задача. Попытаемся понять, что сделала Гончарова по отношению книги Чурилина. Явила ее вторично, но на своем языке, стало быть -- первично. Wie ich es sehe [Как я это вижу (нем.)] Словом -- никогда без. Германии не обойдусь -- немецкое nachdichten [Переводить вольно (нем.)], которым у немцев заменен перевод (сводной картинки на бумагу, иного не знаю). Стихи Чурилина -- очами Гончаровой.
Вижу эту книгу, огромную, изданную, кажется, в количестве всего двухсот экз<<емпляров>>. Книгу, писанную непосредственно после выхода из сумасшедшего дома, где Чурилин был два года. Весна после смерти. Был там стих, больше говорящий о бессмертии, чем тома и тома.
Быть может -- умру,
Наверно воскресну!
Под знаком воскресения и недавней смерти шла вся книга. Из всех картинок помню только одну, ту самую одну, которую из всей книги помнит и Гончарова. Монастырь на горе. Черные стволы. По снегу -- человечек. Не бессознательный ли отзвук -- мой стих 1916 г.:
...На пригорке монастырь -- светел
И от снега -- свят.
-- Книга светлая и мрачная, как лицо воскресшего. Что побудило Гончарову, такую молодую тогда, наклониться над этой бездной? Имени у Чурилина не было, как и сейчас, да она бы на него и не польстилась.
Гончарова, это слово тогда звучало победой. В этом имени мне всегда слышалась -- и виделась -- закинутая голова.
(Голова с заносом,
Волоса с забросом!)
Это имя -- оглавляло. Та же революция до революции, как "Война и мир" Маяковского, как никем не замеченная тогда книга Пастернака "Поверх барьеров".
И когда я -- в прошлом уже! -- 1928 году летом -- впервые увидела Гончарову с вовсе не закинутой головой, я поняла, насколько она выросла. Все закинутые головы -- для начала. Закидывает сила молодости (задор!), вызревшая сила скорее голову -- клонит.
Но одно осталось -- с забросом.
Внешнее явление Гончаровой. Первое: мужественность. -- Настоятельницы монастыря. -- Молодой настоятельницы. Прямота черт и взгляда, серьезность -- о, не суровость! -- всего облика. Человек, которому все всерьез. Почти без улыбки, но когда улыбка -- прелестная.
Платье, глаза, волосы -- в цвет. "Самый покойный из всех..." Не серый.
Легкость походки, неслышность ее. При этой весомости головы -- почти скольжение. То же с голосом. Тишина не монашенки, всегда отдающая громами. Тишина над громами. За-громная.
Жест короткий, насущный, человека, который занят делом.
-- Моя первая встреча с Вами через Чурилина, "Весна после смерти".
-- Нет, была и раньше. Вы не помните?
Гляжу назад, в собственный затылок, в поднебесье.
-- Вы ведь в IV гимназии учились?
-- И в четвертой.
-- Ну, вот. Вы, очевидно, были в приготовительном, а я кончала. И вот как-то после уроков наша классная дама, Вера Петровна такая, с попугаячьим носом, -- "За Цветаевой нынче не пришли. Проводите ее домой. Вы ведь соседки?" Я взяла Вас за руку, и мы пошли.
-- И мы пошли.
Дорого бы я дала теперь, чтобы сейчас идти за теми двумя следом.
Четвертая гимназия. Красные иксы балюстрады вокруг пруда-"прудов" -- Патриарших. Первый гимназический год, как всё последующее, меняла школы, как классы и города, как школы -- без друзей, с любовью к какой-нибудь одной, недосягаемой, ибо старшей, -- с неизменным сочувствием все тех же трех учителей -- русского, немецкого, французского, -- с неизменным презрением прочих. Патриаршие пруды, красные фланелевые штаны, восемь лет, иду за руку с Натальей Гончаровой.
(Может, и не было. Кажется, не могло быть. И не меня вели, а другую, Цветкову, напр<<имер>>. Или мою старшую сестру -- тоже Цветаева и тоже Трехпрудный. Но та не помнит, а я помню. Но ту не помнит, меня помнит. Значит -- я. Значит -- мое.)