Воспоминания поэта Я. П. Полонского (1820—1898) были напечатаны в ж. «Cosmopolis» 1898, т. IX, № 3—mars, стр. 199—202.
Опубликованные нами в «Голосе минувшего» 1917, № 11—12, записи Я. П. Полонского в его дневнике рассказов А. И. Смирновой содержательнее этих старческих воспоминаний, но и последние заслуживают внимания, заключая в себе записи слышанного от брата поэта, Льва Сергеевича Пушкина.
* * *
Не пора ли мне записать кое-что из того, что я слышал об Пушкине, от брата его, Льва Сергеевича[479] и от других близких его знакомых? Не знаю, справедливо ли моё замечание, что расцвет женской красоты идёт рука об руку с расцветом выдающихся поэтических талантов. Во времена Пушкина при русском дворе было не мало красавиц. Все они, в особенности А. И. Россети[480], имели много поклонников и все они, как фрейлины императрицы Александры Фёдоровны[481], должны были вести себя безукоризненно, под угрозой быть удалёнными от двора. Ничего нет мудрёного, что император Николай I желал, чтобы Пушкина[482], блистающая молодостью и красотой, появлялась на придворных вечерах и балах. Однажды, заметив её отсутствие, он спросил, какая тому причина? Ему сказали, что, так как муж её не имеет права посещать эти вечера, то, понятно, он не пускает и жену свою. И вот, чтобы сделать возможным присутствие Пушкиной вместе с мужем, государь решил дать ему звание камер-юнкера. Некоторые из противников Пушкина распускали слух, и даже печатали, что Пушкин интригами и лестью добился этого звания. Но вот что рассказал мне брат его Лев Сергеевич, которого чуть не каждую неделю посещал я в Одессе, польщённый его дружеским ко мне расположением. — «Брат мой», говорил он, «впервые услыхал о своём камер-юнкерстве на бале у графа Алексея Фёдоровича Орлова[483]. Это взбесило его до такой степени, что друзья его должны были отвести его в кабинет графа и там всячески успокоивать. Не нахожу удобным повторить здесь всего того, что говорил, с пеной у рта, разгневанный поэт, по поводу его назначения»…
С.-Петербургский гражданский губернатор H. М. Смирнов[484], к которому в дом поступил я в качестве воспитателя его единственного сына, рассказывал мне, что Пушкин тотчас после этого заперся у себя в доме и ни за что не хотел ехать во дворец. «„Я всячески“, говорил Смирнов, „доказывал ему всю неприличность его поведения“.
— „Не упрашивайте“, отвечал Пушкин, „у меня и такого мундира нет“. Я через его камердинера добыл мерку с его платья, сам заказал ему камер-юнкерский мундир и, когда он был готов, привёз его Пушкину. Наконец, не без труда, уговорил я его надеть этот мундир и повёз его во дворец, так как ему следовало представиться государю[485] ». В то время Смирнов ещё был молод, очень богат и, если не ошибаюсь, был уже женихом Александры Иосифовны Россети. А. И. была одной из поклонниц поэта Пушкина и Смирнов от всей души полюбил его, стал одним из ближайших его приятелей.
Всем известно, как тогдашнее высшее общество считало звание поэта и вообще писателя несовместным с высоким положением в свете. Пушкин это знал и, как я слышал, досадовал, когда при выходе с придворного бала, слышал крик жандармов: «Карету сочинителя Пушкина». Врагов у него было много: его послание к Уварову[486], к Булгарину[487], где с такой меткостью указал он на происхождение нашей новейшей аристократии[488], его самобытность, независимость его мнений и милостивое внимание к нему государя, вероятно, не мало раздражали их. Граф Бенкендорф[489] в особенности его не жаловал. Кто не знает, как долго держал он под ферулой драму Пушкина «Борис Годунов», просмотренную самим государем, и задерживал её появление в печати[490].
О дуэли Пушкина писали многие, — тут я не скажу ничего нового. Скажу только, что в Одессе в моих руках была тетрадка, где были вписаны все анонимные письма перед дуэлью, полученные Пушкиным. Тетрадку эту взял у меня некто молодой Бибиков, родной брат моей ученицы, которая впоследствии вышла замуж за статс-секретаря Танеева[491]. Но когда я пришёл за тетрадкой, то застал несчастного молодого человека уже помешанным. В помешательстве он повторял фразу: «Общество Рогоносцев», и явно был уже жертвой своих галлюцинаций. Так и не мог вернуть я этой тетради. В этих записках был очевидный умысел раздражать Пушкина. В них говорилось, что он избран почётным членом в «Общество Рогоносцев». Тут же было переписано и письмо Пушкина к Бенкендорфу, в котором поэт признаётся о своём безвыходном положении и прямо намекает ему, что иначе не может кончиться, как дуэлью с Геккерном[492]. Что же сделала полиция для предупреждения этого великого для нас несчастья? — Ничего. — Было ли доложено об этом государю, который так любил Пушкина, что мог бы, так или иначе, спасти его? Точно враждебные Пушкину силы брали верх и наталкивали его на этот поединок. Пусть г. Вл. Соловьёв осуждает его с высшей, богословской точки зрения[493], но Пушкин был воспитан в известных понятиях о чести и не мог поступить иначе. Какова была семейная жизнь Пушкина, — мне неизвестно. Известно только, что Пушкин был ревнив и страстно любил жену свою, что нисколько, однако, не мешало ему иногда скучать в её присутствии. Она его не понимала и, конечно, светские успехи его ставила выше литературных. Раз А. И. Смирнова посетила его на даче, — в то время, как он писал свои сказки. По её словам Пушкин любил писать карандашем, лёжа на диване, и каждый исписанный им лист опускать на пол. Раз у ней зашла речь с Пушкиным об его стихотворении «Под‘езжая под Ижоры»… — «Мне это стихотворение не нравится», сказала ему Смирнова, «оно выступает, как бы подбоченившись». Пушкину это понравилось и он много смеялся. Когда затем Смирнова сошла вниз к жене его, Наталья Николаевна сказала ей: «Вот какая ты счастливая — я тебе завидую. Когда ты приходишь к моему мужу, он весел и смеётся, а при мне зевает».
Записки А. И. Смирновой, появившиеся в Северном Вестнике и с таким любопытством прочтённые публикой, по моему мнению рисуют Пушкина именно таким, каким он был[494]. Раз Жуковский сказал одной из своих приятельниц: «какой удивительный человек этот Пушкин; когда он говорит — с ним невольно соглашаешься, хотя бы и был другого мнения». Думать, что Смирнова сочиняет разговоры её гостей, а в их числе и Пушкина, значит не знать её удивительной памяти. Говорили, что Тургенев в повести своей «Рудин» изобразил её в лице г-жи Ласунской. Кажется, он и сам был того же мнения, но если это и так, то Тургенев взял одну только её внешнюю сторону как, например, курение пахитос. Несомненно, что А. И. Смирнова с такой же деликатностью, без всякого гнева и попрёков, отделалась бы от всякого неприятного ей человека, как Ласунская от Рудина. Но если бы г-жа Смирнова была действительно чем-то в роде Ласунской, Тургенев не приезжал бы к ней читать свои последние повести. При мне читал он ей «Муму» и «Постоялый двор», а Писемский[495] не приезжал бы к ней читать отрывки из своего романа «Взбаломученное море». Ласунская в пожилые годы не выучилась бы читать и понимать по-гречески, чтобы самой в подлиннике прочесть Иоанна Златоуста[496] и других отцов церкви, писавших по-гречески. Я не раз имел удовольствие по целым часам с ней беседовать по утрам и слышать её рассказы о Жуковском, Пушкине, Гоголе и Лермонтове и о временах, предшествовавших воцарению императора Николая I.
Лев Сергеевич Пушкин превосходно читал стихи и представлял мне, как читал их покойный брат его Александр Сергеевич. Из этого я заключил, что Пушкин стихи свои читал как бы на распев, как бы желая передать своему слушателю всю музыкальность их. В тогдашнем поэтическом кружке на новую звучную рифму смотрели, как на счастливое открытие и не раз забегали к Пушкину, чтобы сообщить ему, например, такую рифму: «тень ивы» — «те нивы». Лев Сергеевич так же, как и брат его, отвергал, что некоторые порнографические стихотворения, приписываемые Пушкину, принадлежат перу его. Подозреваю, что некоторые из них были сочинены самим Львом Сергеевичем. Мне это подсказывает его послание к писательнице Ган[497] (матери известной спиритки Блавацкой),[498] — несколько нескромное послание, написанное ей как бы в досаде за неудачное за ней ухаживание.
Я. Полонский.