Пуся мылась в корыте. Федосия Kравчук в мрачном молчании носила воду, подливала кипяток из горшка, таскала в комнату. А та сидела в корыте, мылила худенькие плечи. Она не стыдилась своего немца, который сидел на лавке и курил папиросу за папиросой. Курт был мрачен и весь вечер молчал.

— Курт…

Он очнулся от задумчивости.

— Что?

— Ты все молчишь, не обращаешь на меня внимания, будто меня и на свете нет…

— Я устал, — ответил он сухо.

— Я весь день ждала, ты даже не зашел.

Она выжимала воду из губки, глядя, как белые струйки мыльной воды стекают по ее груди.

— Да, вот как раз у меня сегодня было время заходить, — буркнул он, думая о звонке из штаба. Придется утром уведомить, что от этой бабы не удалось ничего добиться. Майор взбесится. Интересно, чего бы он сам добился, ему все всегда казалось легко и просто… Хуже всего то, что Вернер в ближайшее время ожидал повышения, и эта дурацкая история с партизанами может все испортить. И партизаны-то ведь допекают не его, а их, ну, и искали бы сами следов… Так нет, они там сообразили, что легче спихнуть все на Курта. Он проклинал собственное легкомыслие. Зачем было уведомлять их о поимке этой Костюк, когда он еще сам не знал, удастся ли от нее чего-нибудь добиться.

Он что-то обдумывал. Пелагея почувствовала его взгляд.

— Что ты?

Он медленно курил.

— Послушай, — начал он, видимо, колеблясь.

Пуся ждала, высоко подняв брови.

— Ты бы не поговорила со своей сестрой, а?

Она резко повернулась, так, что вода плеснула на пол. В этот момент вошла Федосия с ведром.

— А вы тут не вертитесь, — буркнул он сердито. Женщина пожала плечами. Он встал и тщательна запер за ней дверь.

— Поговорить с сестрой?

— Ну да, ты же слышишь! — рассердился он.

— Но зачем мне с ней говорить? — она широко открыла круглые глаза, своим обычным движением больной обезьянки клоня на бок голову.

— Ты должна мне помочь. Ну да, помочь, что тут такого необыкновенного? Тебе надо поговорить с этой учительницей. Она, видишь ли, знает много нужных мне вещей.

Пуся машинально мочила и выжимала губку.

— Она же мне ничего не скажет…

— Это уж твое дело так поговорить, чтоб сказала… Объясни ей, что эти игрушки кончатся плохо, я пока смотрю сквозь пальцы, но когда у меня лопнет терпение…

— Какие игрушки?

— Ну, и дура! — вспылил он. Она обиделась и, надув губы, принялась старательно мылить ноги.

— Объясни ей, что для нее лучше будет, если она начнет работать с нами.

— Она не захочет со мной говорить.

— Почему?

Она взглянула на него я пожала плечами.

— Что ты сам не видишь, кто же тут со мной разговаривает? Будто прокаженная… Но тебе все равно, ты целыми днями оставляешь меня одну…

— Ты опять свое… Оставь это, я хотел поговорить с тобой серьезно.

Пусю испугала морщинка на его лбу.

— Ну, хорошо, но о чем мне с ней говорить?

Он оглянулся на дверь.

— У нас, понимаешь, есть данные, что она связана с партизанами. Нужно, чтоб она сказала, где они скрываются, понимаешь?

— Она не скажет.

— Зачем же так сразу предрешать вопрос? Если умненько возьмешься за дело, скажет.

Вода уже остыла. Пуся встала и медленно, систематически вытиралась. Она протянула руку и взяла со стула ночную сорочку. С наслаждением ощутила под руками мягкий шелк.

— А ты почему не раздеваешься? — спросила она капризно.

— Как раз время мне спать… Видишь ли, о партизанах надо непременно узнать…

— Ну, ладно, а откуда ты знаешь, что она что-то знает?

— Знаю, не беспокойся. Этим ты лучше не интересуйся. А ей можешь намекнуть, что я все знаю и что, если она не расскажет, я прикажу ее арестовать.

— О-оо?

— А ты что думаешь, что раз она твоя сестра, значит, она может вести здесь антинемецкую работу, а мы будем спокойно смотреть на это?

Пуся пожала плечами.

— Арестуй, если хочешь. Мне-то что?

Поговорить я, конечно, могу. А только она меня на порог не пустит, вот увидишь.

— Во всяком случае попытайся.

— Попытаюсь, — сказала она примирительно, думая, что незачем ссориться с Куртом.

— Ложись спать…

Он встал и споткнулся о полное корыто.

— Где эта баба? А ты, право, могла бы помыться в кухне.

— В кухне? У нее? — Пуся даже вздрогнула от отвращения. Вернер махнул рукой.

Федосия со стиснутыми губами вытирала заляпанный пол. Пуся, уже лежа в постели, с удовлетворением смотрела на нее. Сказать разве сейчас о Васе? Нет, пусть та еще помучится, случай всегда найдется…

* * *

Дверь закрылась. Вернер снял мундир, шумно сбросил сапоги. Лампа погасла. Федосия слила грязную воду в ведра и пошла выливать ее. Она обошла дом и свернула за хлев к навозной куче. Вода хлюпнула, и в ту же секунду она услышала проникновенный шепот.

— Мать!

Она покачнулась и уронила ведро. От снега ночь была светлой, и за хлевом, на фоне белого сугроба она увидела какой-то силуэт. Знакомая шапка. У Федосии перехватило дыхание.

— Кто тут? — шепнула она, хотя уже узнала. Она со стоном опустилась на колени, протянула руки, ощупала грубое сукно шинели, ремень пояса. Ясно увидела на сером меху шапки пятиконечную звезду. Рыдания сдавили ей горло. Красноармеец испугался.

— Что с тобой, что случилось?

— Это вы, это вы, это вы, — шептала она захлебывающимся, безумным шепотом. — Это вы, вы…

Он нагнулся к ней и потряс за плечо. В слабом отсвете снега он увидел залитое слезами, сияющее улыбкой лицо.

— Что это с тобой?

— Ничего, ничего, — Федосия изо всех сил старалась сдержать волнение. И вдруг вспомнила о часовом. Она схватила красноармейца за рукав.

— У меня в избе немцы? В деревне немцы!

— Я знаю. Мне бы поговорить с тобой, мать. Ты здешняя?

— А как же, — здешняя, здешняя…

— Надо разузнать у тебя, что и как…

— Слушай-ка, сынок, там у избы часовой; если меня долго не будет, он потащится искать. Ты подожди здесь, я побегу в избу, а там у меня есть лазейка, я сейчас прибегу, а ты пройди дальше за хлев, там в сарайчике солома, не так дует, как здесь.

Он пристально вглядывался в нее с внезапно проснувшимся подозрением. Она поняла.

— Что ты, сынок, — я же здешняя, из колхоза… У меня там в овраге сын лежит, красноармеец… Месяц лежит, не дали похоронить, собаки… Обобрали догола…

Не столько то, что она говорила, сколько интонации ее голоса были так убедительны, что парню стало стыдно.

— Сама знаешь, мать, разно бывает…

— Так ты иди, а я сейчас буду…

Дрожащими руками Федосия схватила ведра и направилась к избе. Мимо часового она прошла, с трудом подавляя нервный смех. Ходи, ходи, притоптывай ногами! А наши уже в деревне! Вон там за хлевом стоит красноармеец, а ты караулишь офицерскую любовницу… Карауль, карауль, скоро конец тебе…

Она тщательно заперла дверь в сени, передвинула скамью в кухне, делая вид, что собирается спать. Но из горницы уже доносился храп немца. Федосия тихонько выскользнула в сени. На чердаке в одном месте вынималась доска. Она пролезла в отверстие и стала осторожно спускаться по углу избы. Длинная юбка мешала ей, она подумала, как это смешно, что старая баба карабкается, как кот, и засмеялась. Ветер шелестел в соломенной крыше, и часовой с другой стороны избы не мог ничего услышать. Она спустилась и с колотящимся сердцем секунду-другую прислушивалась. Нет, ему ничего и в голову не приходило. Ведь здесь, сзади была глухая стена, и он топтался перед фасадом избы, под окнами. А как раз отсюда можно и войти в избу, — осенила ее вдруг счастливая мысль.

Кошачьими шагами она прокралась в сарайчик и похолодела — там никого не было. Сарайчик был пуст. Неужели же все было сонным видением, порожденным тоской и болью? Нет, этого не может, не может быть…

— Где ты? — спросила она осторожным шепотом. Солома в сарайчике зашевелилась. Федосия просияла. Ну, конечно, он здесь. И не один. Их было трое, трое, — радовалась она, заметив еще два силуэта. Они присели на корточки у входа в сарайчик. Федосия подсела к ним.

— Уж мы ждали, ждали! Уж мы днями и ночами вас выглядывали, — шепотом причитала она, гладя рукав шинели. — Ох, дождалась я, дождалась…

— Хватят, мать, надо поговорить…

— Что ж, поговорить, так поговорить… А вы не голодны? — спохватилась она.

Красноармейцы рассмеялись.

— Нет, не голодны… Мы сюда не поесть пришли.

— Тогда говорите, что надо делать.

— Ты из этой деревни?

— Как же, обязательно из этой, откуда же еще? — удивилась Федосия. — Из этой. Здесь родилась, здесь и жила…

— Нам бы надо знать, как и что… Где немцы расположились, где у них что есть.

Она умоляюще сложила руки.

— Пойдут наши на деревню?

— Пойдут, пойдут… Только надо все разузнать…

— Сейчас… — она уперлась руками в колени. — Деревня большая, триста изб. У двух дорог, крест накрест. На перекрестке площадь, там церковь была раньше, сейчас остатки стоят.

— Подожди-ка, мать.

Они вынули карту и наклонились над ней, прикрыв шинелями. Блеснул огонек электрического фонарика.

— Так… Верно, крест накрест, посередине площадь…

— На площади, у церкви они поставили пушки.

— Пушек много?

Федосия задумалась.

— Подождите… Одна, две… три… четыре… Ну да, четыре! Около церкви направо большой дом. Раньше был сельсовет, а теперь там их штаб… И тюрьма, сейчас шесть заложников сидит.

— Где еще немцы?

— Ближе к площади, так там, можно сказать, во всех домах. Тут с краю, где моя изба, их меньше, но тоже есть. Пушки у них еще под липами, как итти из деревни, но там другие, поменьше…

— Зенитки, может?

— Может, и зенитки, кто их знает… Вверх задраны, тоненькие такие…

— Так, так. Пулеметов не видала?

— Как же, есть пулеметы… Все с того краю, отсюда итти прямо, а потом налево. Там они в домах прорубили дыры, и в каждой дыре пулемет.

Красноармеец, согнувшись над картой, наносил на нее карандашом крестики и кружочки.

— Из этих домов людей они повыгнали, сами хозяйничают. Погодите, сколько же это будет? Одна, три, в пяти избах… И еще в одной, как отсюда на площадь итти…

— Немцев много?

— Не сообразишь… Уходят, приходят, только этот капитан как сидел, так и сидит… Говорят, человек двести есть…

— Мостики какие есть по дороге?

— Мостики? Не-ет… Дорога как дорога…

— Лесочков нет?

— Лесов у нас нет. Только и деревьев, что в садах, да и те эти паршивцы почти все на топливо порубили. За площадью у дороги есть еще несколько лип. А лесу нигде нет, все равнина голая. В овраге кусты растут, а больше ничего. С дровами у нас беда, навоз жжем.

Она беспокойно оглянулась.

— Что там?

— Ну-ка, я выгляну, посмотрю, не угораздило ли часового посмотреть, что делается во дворе. — Она тихо вышла и прислушалась. Ветер уныло стонал, шуршал соломой на крыше. Когда он на минуту затихал, слышались тяжелые, мерные шаги часового перед домом, скрип снега под его сапогами. Федосия вернулась в сарайчик.

— Ничего, ходит себе…

Красноармейцы складывали карту.

— Ну, надо собираться, спасибо, мать.

— Что меня благодарить? Мой Вася тоже в Красной Армии… Здесь, под деревней, его и убили…

Фонарь погас.

— Когда же вас ждать?

— Там увидим… Командир решит, удастся ли…

— Чего же не удастся! Только вы поторапливайтесь, поторапливайтесь, пора… целый месяц дожидаемся, все глаза проглядели…

— Не так-то это легко, мать…

— Знаю, что не легко, да ведь и нам не легко… Вы уж постарайтесь, ребята, возьмитесь как следует…

Вдруг она что-то вспомнила.

— Стойте! Есть еще одно дело…

— Что такое?

— У меня в избе их главный, командир вроде… И никого нет, только часовой перед домом. Он там спит, как убитый, со своей девкой. Часового можно убить, а нет, я вас потихоньку впущу в избу через крышу. Вы его и накроете, как куропатку.

У младшего из красноармейцев даже глаза сверкнули.

— Ну-ка, ребята…

— А ты подожди. Надо подумать.

— Что тут думать, вытащить его, прохвоста, за шиворот, только и делов!

— Глупость сделать всегда — только и делов! Ну, ты прикончишь его, а дальше что? А наутро подымется шум, дадут знать в штаб, и их сюда столько привалит, что и не справишься…

— Пожалуй, это верно…

— Хорошенькую бы разведку произвели! Сейчас-то они сидят себе спокойно, как у христа за пазухой, сам видишь, капитана один часовой караулит. А напугаешь их, все и испортишь.

— Эх, хотелось бы приволочь фрица…

— Подожди, авось другой раз приволокем. А теперь — домой!

— А где же это у вас дом? — заинтересовалась Федосия.

— Это у нас так называется, мать. Дома наши далеко, а на войне дом — это своя часть. Ты вот расскажи, как лучше пройти. Сюда-то мы шли, чуть не потонули в снегу…

— Я вам покажу, тут прямо в овраг и вдоль речки, вдоль речки. Только там наши лежат непохороненные, так вы поосторожней… А там вас речка на равнину выведет, к деревням Охабы и Зеленцы, только там тоже немцы.

— Это-то мы знаем. Главное, тут на кого-нибудь не наткнуться.

— А вы идите спокойно, тут только у моей избы часовой, а больше никого нет. Помаленьку идите, как ветер стихнет, останавливайтесь, а то снег скрипит, фриц услышит.

Три пригнувшиеся тени следовали за ней, тотчас останавливаясь, когда останавливалась она.

— Вот и овражек, тут прямо и спускайтесь, только осторожно, а то скользко.

— До свиданья, мать. Спасибо за все. Хороший ты человек.

— Будьте здоровы, ребятки. Только поторапливайтесь, поторапливайтесь…

— Уж постараемся! Иди-ка домой, холодно!

— Ничего, я привыкла.

Федосия стояла на краю оврага и смотрела вниз. Они быстро двигались по тропинке, их силуэты в белых плащах было все труднее различить на снегу. Наконец, они совсем растаяли во мраке, исчезли в ночной тьме. Медленно, шаг за шагом, Федосия шла домой. Ей казалось, что она вырвалась из тюрьмы, а теперь добровольно возвращается на цепь. С ненавистью глядела она на темные очертания своей избы, избы, где спал немец с любовницей, куда приходится итти, чтобы слушать его ненавистный храп.

Да, он все еще храпел, посвистывал носом, что-то бормотала сквозь сон его девка. Федосия усмехнулась с мстительной радостью. Скоро вам конец. Вот придут красноармейцы, зайдут прямо в избу и вытащат тебя из кровати. Услышит она, Федосия, когда они будут подкрадываться, или ее разбудит только их появление в избе? Но нет, она твердо знала, что не уснет, что не будет теперь спать до самого их появления, до освобождения деревни.

Снег поскрипывал под сапогами часового под окном, посвистывал носом Вернер. Все было так же, как вчера, как позавчера. И все же было совсем иначе. Первый раз с того момента, как погиб Вася, Федосия чувствовала радость в сердце. Она затыкала руками рот, чтоб не закричать об огромном счастье на весь мир. И знала об этом одна она — больше никто, больше никто во всей деревне. Она одна знала, что теперь уж можно ждать не так, как раньше ждали — с непоколебимой верой, но без определенного срока. Теперь она могла рассчитывать, и когда это случится. Сегодня, завтра, послезавтра? Сколько надо итти тем троим, чтобы привести свою часть? И сколько времени нужно их части, чтобы добраться до деревни? День, два, три? Она знала, чувствовала, что это не может продлиться больше трех дней. Не может случиться такая жестокая, глупая вещь, чтобы шестеро сидящих в комендатуре заложников погибли.

Вернер назначил трехдневный срок. И Федосии вдруг показалось, что этот срок относится не к заложникам. Это три дня, в течение которых черная бездна раскроется перед немцами. Немцы взглянут в неумолимые лица красноармейцев, взглянут в глаза неизбежной смерти.

В деревне триста изб, и в каждой избе, кроме тех, откуда немцы выгнали обитателей на снег, в каждой избе люди мучились, ждали, плакали, утешая себя непоколебимой надеждой, волшебными словами, которые придавали силы: наши придут. И только она, одна единственная во всей деревне, знала наверняка, что наши уже идут. Олена не дождалась, но те шестеро в комендатуре дождутся. Не может быть, чтоб не дождались.

* * *

Староста в эту ночь поздно засиделся в комендатуре. Он кропотливо подсчитывал по колхозным книгам, кто сколько хлеба должен сдать. Ему помогал фельдфебель, бухгалтер по профессии. Коптила лампа. Солдаты сонными глазами смотрели на сидящую за столом пару. Староста вычитал, складывал, множил, поминутно ошибаясь и вызывая этим сердитые замечания фельдфебеля.

Наконец, подсчеты были закончены. За окном стояла черная ночь. Пронзительно выл ветер. Староста медленно застегнул полушубок и выскользнул из комнаты. На пороге он приостановился. Со света ночная тьма показалась густой, как деготь. Он постоял с минуту, и только тогда освоившиеся с мраком глаза различили очертания деревьев по другую сторону улицы, контуры крыш и дорогу. Подняв воротник тулупа, Гаплик двинулся вперед. Конечно, с ним обращались, как с последней собакой, — горько размышлял он. Всякий имеет право кричать на него, всякий может сорвать на нем гнев и раздражение. Капитан, фельдфебель, любой солдат считает себя выше его, а он должен работать, как лошадь, и беспрестанно рисковать жизнью. Он пугливо оглянулся по сторонам.

Он старался идти тихо, но снег скрипел под ногами, и его шаги наверняка были слышны всей деревне. Вдруг ему показалось, что на повороте кто-то стоит. Замерев от ужаса, он остановился. Тень не шевельнулась. Гаплик с трепетом ждал, что будет. У него мелькнула мысль повернуть обратно, переночевать в комендатуре. Ну, в крайнем случае просидеть там на стуле до утра. Но он боялся повернуться спиной — тогда тот бросится и…

С решимостью отчаяния он двинулся вперед. И тогда оказалось, что это был придорожный куст. Как он мог забыть об этом кусте! Сколько раз ему приходилось проходить мимо него днем.

Но тут Гаплик поскользнулся, и в ту же минуту что-то заткнуло рот, обмотало голову. Он хотел крикнуть, но крепкий удар свалил его на землю. Гаплик почувствовал, что какие-то руки поднимают его, несут, что он покачивается в воздухе. Скрипел снег, слышалось тяжелое дыхание. Потом скрипнула дверь. Его грубо бросили на пол, связали. Наконец, тряпка, обматывающая его голову, упала. Он заморгал глазами. Фитиль лампадки слабо освещал избу и несколько человек в ней. Он узнал хромого Александра, узнал смуглое лицо Фроси Грохач. В нем все задрожало, лысая голова затряслась, и он никак не мог справиться с этой дрожью.

— Садись, Александр, — скомандовала сморщенная, маленького роста баба, которой он не знал. — Ты грамотный, надо все записать, чтобы было как следует, по порядку.

Все сели за стол. Опершись спиной о стену, он с ужасом смотрел на них. По лицам ползали тени, снизу на них падал красноватый свет коптящей лампадки, поставленной на столе.

— А ты встань, раз тебя судят, — сказала коренастая баба и энергично высморкалась в пальцы. Он с трудом поднялся.

— Тут стань, урод! Ну, чего извиваешься? Стой, как человек!

— Много от него захотела, Терпилиха, — заметила Фрося. Терпилиха не поняла.

— Должен стоять как следует. Суд, так суд. Мы бы могли кокнуть его, как поросенка, там, на дороге. А мы — нет, мы его судим, как полагается. Так пусть и он поступает как следует.

Гаплик холодел от страха. Вот он стоит в избе, которой до сих пор не знал, но которая находится под боком немецкой комендатуры, в деревне, уже месяц занятой немцами. Стоит со связанными руками, а за столом сидят бабы и хромой конюх. Объявляют себя судом и будут судить его, старосту, назначенного немецкой комендатурой. И это не было страшным сном, это было явью.

— Ну, как твоя фамилия, прохвост? — спросила Терпилиха.

Гаплик хотел ответить, но голос замер в его глотке, и он издал лишь странный писк.

— Ты чего это пищишь? Младенцем притворяешься, что ли? Ты дурака не валяй, а говори! А ты, Александр, записывай, все записывай! Ну, как твоя фамилия?

— Вы же знаете, — пробормотал он мрачно.

— А я тебя, гадина ты этакая, не спрашиваю, знаю я или не знаю! Суд так суд, раз я спрашиваю, должен отвечать! Как фамилия?

— Гаплик Петр.

— Ишь ты, Петр! У меня отца Петром звали… Нашли тоже кому человеческое имя дать…

— Да подожди ты, тетка Горпина, надо ведь записать…

— И пиши, пиши, все записывай по порядку… Что там дальше?.. Ага! Сколько тебе лет?

— Сорок восемь!

— Ага… Что там еще? Да. Староста, а?

— Староста, — подтвердил он мрачно.

— Староста. Ишь ведь, чего ему захотелось… А раньше чем ты был?

Он молчал, глядя в землю.

— Что ж молчишь, стыдно сказать, что ли? Небось, еще чем похуже старосты?

Он не отвечал, упрямо глядя на носки своих сапог.

— Эй, ты! А то, как дам тебе по уху, сразу заговоришь! Ну, отвечай!

— Подождите, Горпина, я спрошу, — вмешался Александр. Она уже открыла рот, чтобы возразить, но раздумала и махнула рукой.

— Ну, спрашивай, посмотрим, что у тебя выйдет.

Конюх внимательно рассматривал старосту. Потом тихим, спокойным голосом спросил:

— В нашей тюрьме сидел?

Староста не отрывал глаз от собственных сапог.

— Долго сидел?

— Долго…

— Ну, а сколько примерно?

Молчание.

— За что сидел?

Опять молчание.

— Ты из каких, из крестьян, из рабочих или из господ?

Терпилиха уже хотела вмешаться, но староста неожиданно ответил:

— Из крестьян…

— Ага, кулак?

— Кулак, значит! — с торжеством объявила Терпилиха. — Ишь, захотелось опять мужицкой крови попить!

— Погоди ты, Горпина…

— Чего мне годить? Суд здесь или не суд? Имею такое же право, как и ты! А то и больше! Кто все время говорил: не удастся! Риск! А вот и удалось.

— Верно, верно… Только подожди, я еще хотел спросить…

— Да мне не жалко, спрашивай.

— Так, значит, кулак… Ну, а из тюрьмы когда сбежал?

— Как только война началась.

— Так. Домой пробирался, а?

— Да.

— Где ж это?

— Под Ростовом…

— Так, под Ростовом… А немцев где встретил?

— Там, под Ростовом.

— Там тебя и завербовали?

— Там.

— Погоди-ка, Александр, надо еще спросить, за что он в тюрьме сидел.

На лице обвиняемого появилось выражение непреодолимого упорства.

— Не скажешь, за что сидел?

Молчание.

— Ты ведь еще до раскулачивания сидел?

— Да.

— Вот как… У Петлюры был? — неожиданно огорошил его Александр.

— Был…

Терпилиха всплеснула руками.

— Вы подумайте!..

— Все ясно, — начал Александр. — Кулак, бандит, петлюровец. С самого начала был против советской власти, а?

— С самого начала, — тихо подтвердил Гаплик.

— И, наконец, пошел на службу к немцам…

Терпилиха выскочила из-за стола.

— Из-за него Левонюка повесили, из-за него шесть человек под страхом смерти в комендатуре сидят. Он с немцами ходил, коров из хлева на веревке выволакивал, у меня последнюю взял, а детишки пусть с голоду помирают! У Каласюков, у Мигоров, у Качуров последнюю скотину увел!

— У Лисей тоже, у Смоляченко, — прибавила Фрося.

— Да что тут долго разговаривать, все ясно!

— Тише вы, бабы! — вмешалась Терпилиха, которая шумела больше всех. — Суд, так уж суд, надо все говорить.

— Да что же еще говорить-то? Знаем ведь, что и как, каждый день его видим, каждый день из-за него люди пропадают, каждый день кровь и слезы льются…

— Ну, так какие же будут предложения? — торжественно спросила Терпилиха.

— Кончить гада!

— Кончить!

— Так что, товарищи, поступило предложение кончить гада. Кто за?

Все руки метнулись вверх.

— Кто против? Кто воздержался?

— Таковых нет.

— Так что, товарищи, ясно. Александр, запиши и прочитай.

Конюх долго скрипел пером по бумаге. Все молчаливо ожидали. Наконец, он поднялся.

— Суд в составе Александра Овсея, Терпилихи Горпины, Грохач Фроси…

— Ефросиньи, — поправила она, и Александр наклонился над столом.

— Грохач Ефросиньи, Лемешь Натальи и Пузырь Пелагеи, допросив обвиняемого Петра Гаплика, кулака, преступника и немецкого старосту, единогласно постановил приговорить его к смертной казни.

Гаплик побледнел и вытаращенными глазами оглядел присутствующих.

— Ну, значит, все в порядке, — торжественно объявила Терпилиха.

— Подождите-ка, — вмешалась Фрося, — приговорить — приговорили, а как же мы его кончать будем?

Они ошарашенно поглядели друг на друга.

— А ведь верно, как?

— Повесить бы его, — сказала Пузырь.

— Где ж ты его повесишь? Здесь, в избе?

— Глупости ты говоришь. Дать колом по голове, да и все.

— Застрелить его не застрелишь, не из чего…

— Еще чего не хватало! Чтобы на шум все немцы сбежались…

Гаплика начало трясти. В его присутствии о нем говорили, словно он был неодушевленным предметом. Его охватил мучительный страх, обморочная тошнота, и он упал на колени.

— Люди, люди добрые, пожалейте меня! Грешил я против вас, больше никогда не стану! — Он полз на коленях, колотясь головой об пол у ног женщин. Они отскакивали, как ошпаренные.

— Отвяжись! Ишь, гадина!

Гаплик заплакал. Слезы лились по лицу, оставляя на нем грязные полосы.

— Люди добрые, заклинаю вас, детьми вашими вас заклинаю!

— Детьми! Из-за тебя, собачье семя, и гибнут наши дети, из-за тебя!

— Меня заставили, силой заставили, — отчаянно всхлипывал, причитал Гаплик.

— А ты не вой, а то как дам поленом по башке… Ишь ты, заставили его, бедненького… А сам аж до Ростова пер их искать, а?

— Пожалейте, помилуйте, — хрипел он, катаясь по полу. Они с отвращением смотрели на него.

— Тьфу, глядеть противно, ни он тебе жить не умел, как человек, ни умереть, как человек, не может, — возмутилась Пелагея.

— Слушайте, бабы, нечего с ним тут возиться столько времени, а то дождемся, что он нам своим воем накачает немцев на шею.

Александр подошел сзади и накинул на шею лежащего веревку.

— За святое дело, — сказал он и плюнул в руки. Фрося взвизгнула.

— Тише!

Пальцы Гаплика искривились и впились в глиняный пол. Ноги вздрогнули и вытянулись. Староста был мертв.

— Помогите-ка… Фрося, помоги.

Он ухватил труп подмышками, Фрося взяла за ноги. Терпилиха осторожно выглянула во двор.

Но всюду было тихо, только выл ветер, поднимая туманы снега.

— А ну, давайте поживей в колодец его…

Во дворе был уже много лет назад высохший колодец. Теперь он был до половины засыпан снегом. Они бросили туда тело. Оно упало мягко, беззвучно. Александр лопатой присыпал его сверху снегом, с краев колодца.

— До весны полежит, весной придется вытащить. До утра все снегом занесет и следов не останется.

— А как же теперь домой?

— А вы подождите, незачем по ночам таскаться. Раз удалось, второй раз может и не удаться, — возразил Александр. — Место у нас есть, поспите до утра, а утром потихоньку по домам.

Они устроились, как умели, на скамьях и на полу. Но уснуть было трудно.

— Ты, Александр, смотри, протокол-то хорошенько спрячь, придут наши, надо будет сдать.

— Уж я спрячу, не бойся, никто не найдет.

— Видишь, Александр, вот и удалось, — еще раз подчеркнула Терпилиха.

— Чего ж не удаться, — пробормотал он, уже засыпая.

* * *

Дверь хлопнула. Федосия вздрогнула и уронила ведро. Вода широкой струей полилась по глиняному полу кухни.

— Что у вас руки дырявые, что ли? — сердито заорал Вернер, подскакивая, чтобы грязная вода не попала на его начищенные до блеска сапоги.

Она не ответила. Сердце бешено колотилось в груди. Она подтирала тряпкой разлившуюся воду, но руки у нее дрожали, и она по нескольку раз принималась тереть сухие места, оставляя лужицы в углублениях пола. Нет, сегодня она не могла ничего делать. Каждый звук, каждый шелест заставлял ее вздрагивать, как под ударом бича. Она вся была одно напряженное ожидание. Ведь они уже идут, они каждую минуту могут быть здесь.

Ее невыносимо тяготило, что знает только она, она единственная во всей деревне, и больше никто. Конечно, оно и лучше, что никто не знает, но как тяжело одной ждать. Сердце замирает, перехватывает дыхание — ведь в любой момент, в любой момент могут притти…

— А ты подумай, как это устроить, — бросил через плечо Вернер Пусе, лежащей еще в постели. Он вышел, еще раз хлопнув дверью, и Федосия опять вздрогнула.

Пуся лежала, закинув руки за голову и прикусив губу. Каким тоном он сказал это! Словно она его раба, которая обязана оказывать ему всевозможные услуги. Он не может найти партизан, хотя у него есть и солдаты, и телефоны, и все на свете, а от нее, с которой никто в деревне и разговаривать не хочет, требует, чтобы она их нашла. Пуся рассердилась. Она отлично знала, что из разговора с сестрой ничего не выйдет и не может ничего выйти. Они не разговаривали друг с другом еще до войны. Ольга несколько раз приезжала в местечко на эти свои съезды, учительские курсы и даже не заходила к ней. Видимо, считала, что Пуся недостойна визита. Так как же она к ней сейчас отнесется? Пуся знала, что не решится даже попробовать повидаться с сестрой — но как выпутаться из этой истории? И кто сказал Курту, что Ольга ее сестра?

Пуся небрежно прикрыла постель одеялом и взяла со стула куртку Вернера, чтобы повесить ее в шкаф. В кармане зашелестела бумага. Пуся оглянулась на дверь и торопливо сунула руку в карман куртки. Это было письмо в длинном голубом конверте, с немецким адресом. Она не умела читать по-немецки, но все-таки вынула письмо из конверта. Этот голубой конверт показался ей подозрительным.

Четыре странички голубой бумаги были исписаны мелким, ровным почерком. Вверху первой странички был приклеен засушенный цветок. Пуся поднесла бумагу к лицу. Она издавала легкий запах каких-то незнакомых ей духов. Не могло быть сомнений — письмо от женщины. Пуся до крови закусила губу. Курту писала женщина, женщина оттуда, из Германии. На хорошей почтовой бумаге, мелким, бисерным почерком. Конечно, письмо могло быть, например, от матери, — но цветок?

Ах, чего бы она ни отдала, чтобы смочь прочесть письмо, узнать, что пишет Курту эта незнакомая женщина! Она взглянула на дату. Письмо было написано совсем недавно. Да, письмо пришло, видимо, вчера. На Курте была другая тужурка, и он забыл его в кармане.

До сих пор она была совершенно спокойна — она же чувствовала, что нравится Курту. И вот только теперь это резкое требование разговора с Ольгой заставило ее увидеть некоторые вещи в новом свете. Почему он теперь так редко говорит о Дрездене, так неохотно поддерживает этот разговор, когда она сама начинает его? Почему у него никогда нет времени, почему он всегда так сердит и раздражителен? Она ведь не изменилась, она такая же, как была вначале, когда они познакомились в занятом немцами местечке, когда Курту отвели комнату в ее квартире. Это Курт теперь другой, Курт изменился, а теперь еще это письмо…

Она вспомнила, что напрасно сидит так, с письмом в руках. Прочесть его она все равно не может. А если войдет Курт, будет скандал. Он вечно твердил ей, чтобы она не трогала бумаг, никаких бумаг.

Пуся вложила голубой листок в конверт и повесила куртку в шкаф. Она решила внимательно следить за Куртом.

Федосия в кухне гремела посудой, и эти звуки невыразимо раздражали Пусю.

— Вы бы потише! — крикнула она высоким, срывающимся голосом. Федосия заглянула в открытую дверь, и Пуся поймала очень странный взгляд. Нет, это не была та холодная ненависть, презрение, какое она до сих пор видела в глазах крестьянки. Теперь в этих глазах светилось торжество. Пуся рассердилась. Чему это она обрадовалась? Наверно, подслушивала у дверей и слышала, каким тоном говорил Курт. Вот Курт, — даже эта баба заметила, даже она уже злорадствует…

Она вспомнила, что может отомстить старухе. Она еще не сказала Курту, что сын Федосии лежит убитый в овраге. Дня два она молчала сознательно, чтобы помучить Федосию, а потом просто забыла, когда Курт стал приставать к ней по поводу разговора с Ольгой. Но теперь она разозлилась.

— Подождите, сегодня я скажу мужу, как только придет, скажу, — пригрозила она.

Федосия зло рассмеялась и, упершись руками в бока, сверху вниз глянула на нее.

— А мне-то что! Скажи, скажи «мужу»! — дерзко ответила она, с издевкой подчеркнув слово «муж». — Скажи, я и сама могу сказать, а то у тебя что-то не получается. Скажи, хоть сто раз скажи! Одевайся, беги в комендатуру, чтоб скорей было!

Пуся смотрела на нее широко раскрытыми, изумленными глазами.

— Да вы что?

— А я ничего! Что ты так удивилась? Ты хотела сказать, вот я и говорю — скажи, мол. На то ты ведь и живешь, чтобы шпионить, чтобы немцам ябедничать! Ну, и беги, говори, что знаешь!

— И скажу, чтоб вы знали, скажу.

— Я и говорю — скажи. Что ты все грозишь да грозишь?

— А его у вас отберут.

— Пусть отбирают. У меня уж его отобрали месяц тому назад. Больше не могут отобрать.

— Зачем же вы ходите туда каждый день?

— Хожу и хожу. Мое дело. А отберут — не буду ходить.

— Курт велит вас арестовать, вы отлично знаете, что туда не разрешают таскаться.

— Вот напутала! Боюсь я вашего ареста! Так прямо и трясусь со страха…

Федосия вошла в комнату. Она уже не смеялась. Темные глаза смотрели грозно.

— Ты бойся, ты! Слышишь? Ты дрожи, ты плачь от страха!

Пуся съежилась на скамье.

— Что с вами? Мне-то чего бояться?

— Всего бойся! Людей бойся, они тебе не простят! Воды бойся, потому что, захочешь в нее броситься, она выкинет тебя! Земли бойся: спрятаться в нее захочешь, она не примет. Моему Васе лучше в овраге лежать, Леванюку лучше в петле висеть. Олене было лучше голой по морозу бегать под немецкими штыками, всем лучше, чем тебе будет! Ох, и позавидуешь ты им еще! Кровавыми слезами будешь плакать, что ты не на их месте!

— Выйдите отсюда, — задыхающимся голосом прошептала Пуся. — Немедленно выйдите!

Федосия рассмеялась.

— Могу выйти, не велика мне радость на твою рожу глядеть. Ты еще припомнишь, как меня из моей собственной хаты гнала!

Она вышла, так хлопнув дверью, что со стены посыпалась известка.

— А ты беги скорей, жалуйся своему, что я кричу на тебя! — ворчала она про себя, подкладывая щепки в печь. — Недолго ему о тебе думать, недолго! Придется подумать кое о чем другом. Может, даже нынче.

* * *

Но Курт вовсе и не думал о Пусе. Взбешенный, он шел в комендатуру. Фельдфебель вскочил из-за стола.

— Из штаба звонили?

— Так точно, господин капитан.

— Почему же вы не дали мне знать?

— Не приказано было, господин капитан.

— Как, не приказано?

— Сказали: не надо.

— Зачем же тогда звонили?

— Спрашивали, дала ли уже арестованная показания.

— А ты что сказал?

— Доложил, что она никаких показаний не дала.

— И еще что? — В голосе капитана зашипели ядовитые нотки. Фельдфебель побледнел.

— Так точно, и еще… Еще доложил…

— Ну, что еще доложил?!

— Еще… Доложил о казни арестованной…

— Кто вам разрешил это докладывать? Кто вам это поручил, а?

Наклонившись вперед, он мелкими шагами приближался к вытянувшемуся перед ним подчиненному. Фельдфебель не посмел отступить.

— Я вам это поручал?

— Никак нет, господин капитан!

Тяжелая рука опустилась на его щеку. Фельдфебель покачнулся, но продолжал стоять, вытянувшись и глядя прямо в глаза Вернеру.

— Кто приказал, кто позволил? — шипящим голосом спрашивал офицер, снова замахиваясь. На щеке фельдфебеля проступило красное пятно. — Где староста? Приходил сегодня?

Фельдфебель, не моргая, напряженно глядел в глаза капитана.

— Еще не приходил.

— Сколько хлеба принесено?

— Никак нет, хлеба нет. До сих пор никто не явился.

Вернер выругался.

— А по делу мальчика?

— Никто не явился, господин капитан.

Капитан яростно двинул стулом, сбрасывая со стола промокательную бумагу. Фельдфебель быстро наклонился и поднял ее, положив на стол, на то же место, где она лежала.

— Пошлите за старостой! Немедленно!

— Слушаюсь, господин капитан!

Щелкнув каблуками, фельдфебель вышел. Вернер открывал ящики, стремительно выбрасывая из них бумаги. Проклятая баба не сказала ни слова и не сказала бы, хоть год веди следствие. Сто раз бы подохла, а не сказала. Но там, в штабе, решат, что он поторопился. А этот идиот не выдумал ничего умнее, чем поспешно уведомить, что с бабой покончено. Ну, и ясно, что те даже не велели позвать его к телефону. Конечно, там ведут интригу вовсю! А тут вдобавок до сих пор нет хлеба. Этот идиот староста уверял, что они испугаются… Вот тебе и испугались! Хорошо им там, в штабе, говорить — староста, староста, а староста оказался совершенно бесполезным человеком, не имеет на деревню никакого влияния.

Фельдфебель снова щелкнул каблуками у дверей.

— Ну?

— Господин капитан, разрешите доложить, старосты нет!

— Как нет? Я же сказал, пошли за ним!

— Разрешите доложить, я сам там был — старосты нет.

Капитан пожал плечами.

— Куда же он пошел?

— Разрешите доложить — неизвестно.

— Всюду спрашивали?

— Так точно, господин капитан.

— Сбежал?

— Так точно, господин капитан, вероятно, сбежал.

— Ну, вот тебе, — сказал Вернер, остолбенело глядя на телефон. — Что же теперь будет?

— Разрешите доложить: не знаю.

— Идиот! — заорал капитан. — На что он нам был нужен, этот староста? В чем он нам помог? Ну?

— Действительно, господин капитан…

— Ага, действительно… Садитесь и пишите рапорт в штаб, что староста бежал. Пусть присылают другого, может, найдут поумней.

Фельдфебель вышел в другую комнату и взял бумагу. Он писал рапорт о бегстве старосты и донос на капитана, который хотел скрыть от штаба казнь арестованной Олены Костюк.

— Заузе!

Он вскочил, на ходу привычным движением сбросив в ящик начатый донос.

— Кто патрулировал эту ночь в деревне? Допросите их всех.

— Я уже допрашивал, господин капитан, никто ничего не знает.

— Ничего себе порядки! Оказывается, можно выходить из деревни, а наши посты «ничего не знают». Этак нас в один прекрасный день вырежут, как баранов, со всеми нашими постами! Как они могут ничего не знать? Ведь не по воздуху же он полетел, а как-то вышел из деревни! Что они делали, спали?

— В такой мороз спать невозможно. А вьюга страшная, человек, хорошо знающий местность, может проскользнуть. Надо бы расставить посты вокруг всей деревни.

— Я вас не спрашиваю, что надо бы, чего не надо бы! Кого это вы будете расставлять? Где у вас столько солдат? А сами-то вы куда глядели, что вы не знали, что старосту надо держать под особым присмотром?

Фельдфебель, вытянувшись, ожидал у порога.

— Ну, что ж вы? Идите, пишите, обрадуйте их, пишите! Хорошего мне помощничка подобрали, нечего сказать!

Фельдфебель вышел и принялся дописывать донос. Он то и дело прикладывал руку к горящей щеке.

Вернер разложил бумаги, но вскоре понял, что работать он не в состояния.

— Дежурьте у телефона, я пойду пройтись.

— Осмелюсь доложить, господин капитан, страшный мороз…

— Без вас знаю, — буркнул капитан и поднял воротник. Ветер притих, но мороз еще усиливался. Снег скрипел под ногами. Вернер остановился у порога и с ненавистью взглянул на деревню. Она лежала, словно в пуховой перине, в снежных сугробах, тихая, спокойная на вид. На крышах толстые шапки снега. Лишь кое-где ветер обнажил соломенные кровли. Ни следа жизни. Даже собаки не лаяли. Солдаты перестреляли их в первый же день — собаки бросались на них, не пуская в избы.

Затаенной угрозой повеяло на капитана от этой с виду спящей деревни. Нет, уж лучше было на фронте. Хорош порядок — уж месяц, как отогнали большевиков, а до сих пор сделать ничего не удалось. Решительно все планы разбивались об упорное, молчаливое сопротивление. Чего, собственно, добиваются эти тупые люди? По-видимому, они действительно верят в победу большевиков.

Откуда-то издалека донесся звук мотора. Капитан опустил воротник и прислушался. Вдали летел самолет.

Рокот мотора звучал в чистом воздухе тоненько, как жужжанье комара. Но звук нарастал, усиливался. Капитан, заслонив рукой глаза от сверкания снега, всматривался в небо.

— Вот там, господин капитан, — решился заговорить часовой у дверей комендатуры.

Вернер обернулся. Да, вот он летит, комар, потом муха, растет, увеличивается на глазах.

— Наш? — спросил капитан тоном полувопроса, полуутверждения. Часовой прислушался.

— Пожалуй нет, господин капитан. Другой мотор.

Вернер забеспокоился. Уже месяц в окрестностях не появлялся ни один русский самолет. Неужели они опята зашевелились?

Из дому вышло еще несколько солдат.

— Большевистский, — констатировал один из них.

Улица уже не была пуста. Словно из-под земли, появились люди. Перед избами стояли женщины, высыпала толпа детей. Все, заслоняя глаза руками, смотрели вверх.

— Мама, наш! — пронзительным голосом закричал Саша. Малючиха схватила его за плечо:

— Наш?

Но ни у кого уже не оставалось сомнений. Самолет летел низко, совсем низко. И в ярком свете снежного дня все увидели красные звезды на крыльях.

Малючиха опустилась на колени. Все бабы, как одна, попадали на колени вслед за ней. Дети, забыв обо всем, выбегали на середину улицы, задирали головы, махали руками.

— Наш! Наш! — пищали они радостно. По сосредоточенным, торжественным лицам женщин стекали слезы. Самолет летел над деревней, свой самолет, несущий на крыльях братский привет и весть с востока. Первый самолет, на крыльях которого не было свернувшейся змеи свастики.

Капитан услышал крики детей. Он взглянул на дорогу и увидел зрелище, какого не видел за все время своего пребывания в деревне. Всюду было полно народа. Перед избами стояли на коленях женщины, на дороге, словно стая воробьев, кричали дети, старики махали руками несущейся в вышине птице. Он задрожал от гнева.

— Разогнать эту банду! — заорал он солдатам. Те не поняли. Вернер выхватил револьвер и выстрелил в толпу детей. Щелкнул выстрел, за ним другой. Но капитан промахнулся. Рука дрожала от раздражения. Дети рассыпались, как стая воробьев от внезапно брошенного камня. Женщины кинулись к ним. В одну минуту всех точно ветром сдуло, все исчезло. Двери торопливо захлопывались, и не успел капитан оглянуться, как деревня была опять пуста, словно вымершая. Нигде ни души.

— Что же вы, болваны, не слышали, что я сказал? — накинулся он на остолбеневших солдат, взбешенный, что все видели, как он промахнулся с такого близкого расстояния. — Стоите и преспокойно смотрите на враждебные демонстрации. А что ж с зенитками, где зенитки?

Как раз в этот момент загремело зенитное орудие. Снаряд темным облачком разорвался далеко позади самолета. Другой еще дальше. Самолет поднялся немного выше и исчез вдали.

— В самое время собрались! Соли ему на хвост насыпать… Заснули, что ли? — заорал он на подбегающего унтер-офицера.

— Господин капитан, разрешите доложить, мы думали наш… А потом…

— Все бабы в деревне узнали чей, только вы о чем-то думали! Да я вас всех…

— Первый самолет, господин капитан, — пытался оправдаться унтер-офицер.

— Молчать! Вас не спрашивают! Первый самолет! Вот как он вам спустит бомбу на батарею, будет вам первый самолет! Дураки!

Капитан направился в комендатуру. В нем все дрожало от бешенства. Проклятый день, проклятые дни!

— Ну, что, староста не нашелся?

Испуганный фельдфебель вскочил из-за стола.

— Господин капитан, не было приказано продолжать поиски…

Вернер гневно фыркнул и сел. Ну, конечно, идиот на идиоте, никто ни о чем не думает… А ответственность ляжет на него одного.

Ему ничего не хотелось делать. Его, боевого офицера, нагружают хозяйственными функциями, заставляют организовывать эту проклятую деревню. Что тут можно организовать? Армия требовала хлеба, мяса, жиров. Но хитрые большевики угнали колхозные стада еще осенью, а коров, что были по дворам, едва хватило для своего отряда. Ну, а хлеб либо вывезен, либо так спрятан, что его никакими силами не возьмешь.

— Ну, как заложники?

— Сидят, господни капитан.

— Есть им дали?

— Н-нет… Никак нет, господин капитан.

— Пить?

— Тоже нет, — еще тише буркнул солдат.

— Это хорошо, это очень хорошо… Ни кусочка хлеба, ни капли воды! Деревня не хочет нам дать есть, а мы им не дадим есть… Хотят подыхать, пусть подыхают. Невелика потеря…

Нет, он не мог высидеть в избе. Он снова вышел. Подумал было, не зайти ли домой, но при мысли о Пусе его охватила скука. Он повернул к позициям, где стояла артиллерия. Артиллерия была его слабостью, хотя он не был специалистом в этой области. Теперь он решил дать себе разрядку, устроив небольшое учение орудийной прислуге.

Несколько минут спустя на площади уже послышался его резкий голос, выкрикивающий команду и ругательства по адресу солдат.

— Бесится, — заметил один из солдат в комендатуре.

— Как же ему не беситься… Хлеба нет как нет, да еще староста сбежал…

— Далеко не убежит, наши его поймают.

— Если он бежал в тыл, — прибавил другой.

— А если вперед — большевики с него кожу сдерут. Нет, уж ему-то завидовать нечего.

— Если еще его мужики где-нибудь в деревне не кокнули.

Фельдфебель вздрогнул.

— Что ты болтаешь? Как мужики могли его кокнуть? Он до поздней ночи сидел здесь, а домой вообще не вернулся.

— И вообще, что за разговоры? Делайте свое дело! — рассердился фельдфебель. Солдаты притихли. Фельдфебель умел лупить по морде не хуже капитана.

— Где Нейман?

— Пошли искать мяса.

Фельдфебель пожал плечами.

— Искать мяса… Что они не знают, где коровы?

— Коров уже почти нет, господин фельдфебель, ведь господин капитан десять штук отправил позавчера в штаб. Они пошли кур искать.

Солдаты толпой ходили по избам.

Грохачиха открыла дверь на стук, мрачно, но смело глядя им в лицо. Девушки спрятались в углу избы.

— Чего?

— Кур, кур давай!

— Кур нет, вы уже все сожрали.

Они разбрелись по двору, заглянули в курятник, в пустой хлев, разбросали солому в пустом сарайчике, будто там могли сидеть куры. Она пожимала плечами, глядя на их суету.

— Ничего нет, — сказал солдат, копаясь в соломе.

Они пошли дальше. От избы к избе, от избы к избе.

— Кур, кур давай!

Единственная курица, которую Банючиха прятала под печкой, на свое несчастье не во время закудахтала. Немцы с торжеством извлекли ее из-под печки. Она вырвалась и в испуге вскочила на окно, колотясь крыльями о стекло.

— Заходи, заходи с той стороны!

Курица бросилась в сени и вылетела во двор. Солдаты кинулись за ней. Она неслась с распростертыми крыльями, взбивая сыпкий снежок. Один из солдат выхватил револьвер и выстрелил. Превращенная в кровавый комок птица осталась на снегу. Солдат схватил ее за ноги и победоносно потряс в воздухе.

Они переходили от избы к избе. Их замечали издали. Кур совали под печку, под кровать, под перины, на чердаки. Немцы искали, принюхивались, как голодные собаки. Но добыча была очень невелика. Наконец, они решили, несмотря на отсутствие соответствующего приказа, вытащить из хлева одну из немногочисленных оставшихся коров. Локутиха заливалась слезами и ломала руки. Ее оттолкнули так, что она едва не упала.

— Пеструшка! Пеструшка!

Корова смотрела кроткими, влажными, как только что очищенные каштаны, глазами. Ее тащили на веревке, но она упиралась. Сверканье снега слепило ей глаза. Не желая переступить через высокий порог, корова припала на передние ноги. Один из солдат рванул ее за хвост, и она застонала.

— Стельная же корова, стельная, — кричала Локутиха. — Люди мои милые, что же это делается на белом свете! Стельная корова.

— Не кричите, мама, — мрачно сказал ей старший сын, десятилетний Савка, исподлобья глядя на немцев.

— Да что же я вам есть дам, детки мои родные, да чем же я вас прокормлю! Ничего не осталось, одна Пеструшка, да и ту уводят! Ох, умрут мои дети, с голоду умрут…

— Да не кричите же, мама, — еще суровее одергивал Савка.

Корова переступила, наконец, через порог. Ее толкали, тащили, осыпали ударами. Локутиха бежала рядом, стараясь хоть еще раз коснуться вздутого бока своей кормилицы. Локутиха бежала, путаясь в длинной юбке, красная, заплаканная, забыв о немцах, обо всем окружающем, пока, наконец, ее так не толкнули, что она со стоном упала на снег. Савка широким мужским шагом подошел к ней.

— Говорил я вам, мама… Поможет вам это, что ли? Встаньте, встаньте, разве можно! Мороз-то какой! — Она уткнулась лицом в снег, захлебываясь от рыданий. Слабыми детскими руками Савка пытался приподнять ее.

— Что теперь будет, что теперь с нами будет?

— Да тише вы, — рассердился он. — Сколько коров позабирали, а никто такого крика, как вы, не поднимал.

— Да ведь пятеро вас у меня, — оправдывалась она.

— У других и по восьмеро…

— Да не учи ты меня, Христа ради. Как ты с матерью-то разговариваешь?

— Идите, идите-ка лучше в избу. Вон там Нюрка орет, чуть не задохнется.

— Нюрка, да, правда, надо бежать…

Шелестя обмерзшим подолом юбки, она кинулась к избе. Савка тяжелой походкой уставшего мужчины двинулся за ней.

Толпа солдат, подгоняющая корову, исчезла за домом сельсовета. Там, в сарае немцы устроили нечто вроде небольшой бойни. Через несколько минут ободранная, дымящаяся туша уже висела на поперечной балке потолка.

Тем временем на площади Вернер успел уже устать от собственного крика и вернулся к себе.

— Господин капитан, разрешите доложить, реквизировали корову, — сообщил ему фельдфебель. Капитан махнул рукой. Эти хозяйственные дела смертельно надоели ему. Сегодня корова, завтра корова, но что будет через несколько дней? Командование отдало строгий приказ, чтобы части снабжались в деревнях, где стоят. Не прошло и месяца, а деревня опустошена до последнего. Отряд съел уже всех гусей, кур, уток, свиней. Осталось еще несколько несчастных коров. Что же будет дальше?

— Ну, как там, какое-нибудь продовольствие прислано?

— Вино и шоколад, господин капитан.

— А кроме вина и шоколада?

— Ничего кроме, господин капитан. Позавчера нам еще раз напомнили о приказе, чтобы снабдиться из местных ресурсов. Вино и шоколад послать вам на квартиру?

— Пошлите, только чтоб по дороге не сожрали.

— Нет, все в запечатанном ящике.

Вернер застегнул шинель и медленно скручивал папиросу, о чем-то размышляя.

— Да, вот что, Гаузе…

— Слушаю, господин капитан?

— Снабжение производится без всякого порядка. С сегодняшнего дня за снабжение отвечаете вы.

— Слушаюсь, господин капитан, — сказал фельдфебель. Его лицо искривилось от злобы. Вернер был уже в дверях.

— Господин капитан!

— Ну, что еще?

— Вы разрешите реквизировать в соседних деревнях?

Тот пожал плечами.

— Не валяйте дурака! Те деревни назначены другим частям. Вы это прекрасно знаете.

— Здесь уже ничего нет, господин капитан.

— Легче всего сказать, что ничего нет! Нет, так надо поискать, понимаете? Поискать надо! Будете хорошо искать, не беспокойтесь, найдете!

Он вышел, хлопнув дверью.