С первого вечера этого знакомства, увидав блестящего и самонадеянного приват-доцента в своём доме, слыша его смелые и красивые речи, а главное — взглянув в лицо жены, Звягин понял, чем будет этот человек для неё. Он понял это даже раньше, чем Маевский и Лизавета Николаевна сознались себе, что встреча эта будет роковой.

Это было на даче, в разгар лета. Маевский как-то проговорился Звягиной о своём старом увлечении одной миленькой богатой женщиной. Оказалось, что Лизавета Николаевна её встречала.

— Вы? Вы ею были увлечены? Но… простите… Ведь, она… так недалека… чтобы не сказать более…

— О да, — рассмеялся Маевский. — Но я был влюблён даже не в неё, а в её обстановку. Поставьте эту женщину в другую рамку, и она потеряет всё.

— Так вам для любви нужна рамка? — с горечью спросила Лизавета Николаевна. (Она уже чувствовала, тогда, что увлечена талантливым человеком. Таких за эти десять лет она не встречала.)

Маевский серьёзно посмотрел ей в глаза.

— Это потому, что я — эстет. Красота нужна всегда и везде, мой друг. (Он через месяц уже уверял её в дружбе…) Почему, когда мы идём молиться в храм, мы жаждем хорошего пения, органа, торжественного ритуала? И чем лучше пение, тем сильнее подъём религиозного чувства. Любовь как и молитва требует культа и утончённости. Я могу любить только среди роскошной обстановки, в мягком полусвете китайского фонарика, когда из жардиньерок доносится опьяняющий запах живых цветов, когда женщина одета вся в белом и похожа на грёзу… От каждого движения её шелестит шёлк одежды… Когда у меня голова кружится от тонких духов… Любовь должна быть окутана как бы в дымку неуловимо-тонких настроений. Всё низменное, будничное, всё мещанское оскорбляет меня и расхолаживает. Анна Павловна это знала, и вот тайна моего увлечения ею.

— Но, ведь, эту обстановку создала не она, а её муж! — крикнула Елизавета Николаевна… "Такой же батрак, как и твой", — докончил за неё внутренний голос.

Маевский как-то брезгливо сморщился.

— О, это меня не касается… И странно, если б это было не так.

— А почему же вы разлюбили её? — тихо спросила Звягина.

— Я как-то приехал на дачу поездом раньше, когда меня не ждали, и слышал, как моя поэтичная Анна Павловна бранилась с кухаркой из-за лишнего фунта рыбы. Она взвизгивала и топала ногой…

Глаза Лизаветы Николаевны жадно устремились в красивое лицо приват-доцента.

— У меня было такое чувство, как будто меня ударили по щеке. Я сгорал от стыда и боли… Как вор, я прокрался из сада и, никем незамеченный, убежал на поезд… С тех пор я не бывал у неё.

Долго после этого разговора Лизавета Николаевна чувствовала жуткий холод. Такая требовательная любовь её пугала. Бог с ним, с таким чувством! Это всё равно, что беспечно прогуливаться над кратером.

Но, вернувшись в Москву, она всю квартиру переделала заново и постаралась устроить красивую рамку. Замирая, ждала она первого городского визита Маевского. Зато как хорошо ей было, когда в лице его она прочла удовольствие! Вся её жизнь превратилась в какой-то сторожевой пост, с которого она тревожно следила за малейшим изменением на горизонте. Она теперь всегда почти была в белом, в желтоватых кружевах… Новое платье она надевала с волнением. Он так тонко понимал в туалетах женщины! Сердце её сжималось, когда его холодный, насмешливый взгляд скользил по фигуре, по лицу её, по сервировке или по лицам детей, которых он не терпел. (Это была тоже проза жизни, её будничная сторона. Она догадывалась об его антипатии и страдала).

— Как это вы миритесь с такой некрасивой горничной? — спросил он раз, словно вскользь.

— Ах! Она такой хороший человек! Она живёт у меня пятый год. Такая прислуга редкость…

Он пожал плечами.

— Зато моя гувернантка недурна, — подхватила Звягина, не раз с болью ловившая его хищный взгляд на молодом лице Лидии Аркадьевны.

— Да. Она очень пикантна, — спокойно согласился Маевский. — Тип "русской парижанки"… Редкость у нас.

Звягин только кряхтел, расплачиваясь по счетам, но ни одного слова упрёка не сорвалось с его уст. Он понимал, что одно неосторожное слово, неловкое вмешательство погубит всё.

Он сумел стушеваться и на этот раз. Впрочем, Лизавета Николаевна и сама была беспощадна ко всему, что стояло на её дороге. С гениальной изворотливостью она придумывала планы свиданий дома, с глазу на глаз. Только наедине Маевский умел быть нежным, обаятельно-ласковым, без насмешки и критики, от которых она страдала. И таких минут она не желала терять. Иногда, если, по её мнению, муж засиживался дома, она, лихорадочно пометавшись по комнатам, подходила к нему и говорила бесцеремонно, в упор глядя ему в глаза жестоким, воспалённым взглядом: "Ну, чего ты сидишь? Ты мне на нервы действуешь! Ступай, пожалуйста, в клуб… Ведь ты любишь винтить!"

Не раз Звягин хотел возмутиться против этого насилия. Ведь она выгоняла его из дома! И в такой грубой форме!.. Но стоило ему взглянуть в это больное лицо, в жестокие глаза, где притаились тоска и страдание, как злоба его таяла. Он молча уходил. Бедная Лиля! Ведь она невменяема. Чем это кончится, Боже мой?

Наконец-то!.. Чувство, о котором она мечтала, которого ждала тоскливо и страстно, оно пришло… Он любил её… Он это сам сказал ей в одну незабвенную ночь… Любил чистым, великим чувством, редким в нашей жизни, как чёрный жемчуг, которому нет цены…

Она расцвела и помолодела. Целый год она прожила как в экстазе, как напоённая гашишем, от встречи до встречи, считая дни и часы до следующего свидания, чуждая всему, кроме её чувства… Она не задавалась вопросами, что выйдет из этого упоительного флирта, затем из этого оригинального чувства их "дружбы-любви", как уверял её Маевский, которому было выгодно усыпить её подозрения.

— Зачем мне не семнадцать лет! — часто говорила она. — Мы были бы пара…

Он брал её портрет, снятый перед её замужеством, вглядывался в эти неопределившиеся черты, в округлый ещё овал, в эти неглубокие, наивные глаза.

— Какое сравнение! — горячо говорил он. — Здесь художник- жизнь только набросал эскиз… И лишь годы работы дали картине ту силу экспрессии и законченности, которая делает её ценной и прекрасной. А когда налетело вдохновение-любовь, жизнь бросила на это чудное лицо последние недостававшие штрихи… И получился chef d'oeuvre[3].

Он наклонялся и целовал её прекрасные глаза. В качестве друга, он позволял себе эти осторожные ласки. Он исподволь приучал её к себе.

— Девушка, — говорил он часто, — её несложная душа, её элементарная любовь… Это напоминает мне майскую природу. Всё сверкает, всё зелено и ярко. Но, Боже мой, как однотонно! А взгляните на осенний лес, с его богатством и разнообразием тонов, с его трогательной красотой чахоточной женщины, в которой есть уже веяние смерти, наряду со страстной, безумной жаждой жизни… Вдохните в себя этот воздух, в котором как бы разлита печаль! Вглядитесь в это бледное небо! Вот вам душа… любовь женщины за тридцать лет! Скажите, друг мой, какой идиот променяет это на банальное чувство девушки?

Лизавета Николаевна не замечала страданий мужа, негодования гувернантки, которая, искренно привязавшись к Павлу Дмитриевичу, не могла простить ей Маевского. Не замечала она и горести Мани, которая в свои тринадцать лет понимала многое, жалела отца и ненавидела "друга" своей матери… Но оживала Лизавета Николаевна только в присутствии Маевского. Без него она как-то вся угасала, глаза теряли блеск, даже голос — звучность. И для семьи оставалась только скучающая и равнодушная женщина, с помятым лицом, вялая и разбитая.

Когда, наконец, она очнулась и поняла, чего добивался упорно и страстно её мнимый друг, бороться было уже не под силу. Страсть Маевского гипнотизировала её. Она не могла жить без этого наркоза. Да и он сам никогда не думал, что способен на такое чувство. Знакомясь с Лизаветой Николаевной, он, избалованный успехами, и здесь рассчитывал на лёгкую связь, не обязывающую ни к чему. Он натолкнулся неожиданно на такие строгие принципы, на такую волю, что целый почти год, нередко впадая в отчаяние, убил на то, чтоб подкопаться подо всё, во что верила и чем жила эта женщина. Он был сильнее её только рядом с ней, но не вдали. Как только он уходил, он знал, власть семьи, власть старых привязанностей отымала у него эту сложную, нервную душу. Он догадывался, что, даже бросив мужа, она была способна вернуться назад, с полным раскаянием, или покончить с собой… Ему надо было изменить её миросозерцание, чтобы считать себя победителем.

У Лизаветы Николаевны была подруга, Ольга Дубровина. Года три назад, полюбив человека моложе её лет на десять, она бросила, после страшного скандала, мужа и пять человек детей. Все от неё отвернулись. Одна Лизавета Николаевна осталась верна старой дружбе, хотя осуждала в глаза и за глаза Дубровину. Разлюбить мужа — это ещё не преступление. Это — несчастье. Но детей за что она бросила? Она дурная мать… Постепенно, благодаря этой горькой откровенности, они разошлись, и Звягины потеряли Ольгу из виду.

Теперь Лизавета Николаевна, в мучительном раздумье, стояла перед тою же жизненною дилеммой. И ей было страшно вспомнить, как она осуждала Ольгу. Отрезвление настало. Мечты кончились. Надо было жить, надо было выбирать. Маевский не соглашался ждать… И страсть Лизаветы Николаевны, потеряв все светлые, жизнерадостные тоны, была так мрачна и глубока теперь, что походила на отчаяние.

Звягин каждый день ждал перелома в их судьбе. Для счастья Лили он был готов на развод, готов был взять вину на себя… Но он так настрадался втихомолку за этот год, что иногда сам жаждал решения, что бы оно ни принесло. Лишь бы не разлука с детьми. Но, ведь, и Лиля их страстно любит!.. Боже! За что такой ужас?

Часто, просыпаясь ночью, Лизавета Николаевна замечала, что Звягин не спит. Лёжа на спине, он глядел в темноту и думал… О чём? Она догадывалась. Один раз она не выдержала и разрыдалась, уткнувшись лицом в подушку. Он испуганно начал гладить её по голове.

— Прости меня, прости! — истерически закричала она. — Ведь я тебя измучила… О, приласкай меня… обними… Скажи, что ты в меня веришь…

— Успокойся, Лиличка, — сказал Звягин. — Не думай обо мне! О себе думай, голубка… А я в тебя верю…

Он убивал её этой добротой. О, если бы сцены ревности, проклятия, упрёки!.. Третьего дня, когда она вернулась из парка, вся разбитая, после решительного разговора с Маевским, ей показалось, что муж плакал… Когда она вошла, он притворился спящим, избегая объяснения.

"Поздно, поздно… Теперь не помогут слёзы, — подумала она. — Я уже бессильна остановиться".

И в эту ночь она не могла заснуть. Она страшилась будущего. Она жалела прошлое. Двадцать раз она мысленно говорила нет … А утро всё-таки застало её готовою уйти.