1865–1867
Усадьба Конисского. Мое сочинение на тему: «Человек и животные». Неожиданные результаты. Решение отца заняться в Чернигове адвокатурой.
Родители перебрались в старинную усадьбу с чудесным парком, на выезде из села, принадлежавшую Конисскому, юному недорослю и скандалисту, сохранившему за собою две комнаты в доме. Типичный деревенский балбес, отсидевший во втором классе шесть лет и на том закончивший свое образование, он пьянствовал, гонялся за бабами и спаивал их. Впрочем, женившись на сиротке, он угомонился на время, что совпало с наймом у него усадебного дома отцом.
Паны средней руки на Украине строили себе жилища по одному архитектурному плану. Я подумал, что очутился в Лотоках, только зал был невелик. В темной спальне лежала мамаша с последним уже восьмым ребенком. Все ходили «на цыпочках». Доктор сказал мне, что кризис миновал. Мамаша заплакала, когда я вошел к ней, и, притянув к себе, шепнула:
— Слепенький!
Иван (так назвали ребенка) стал потом ее любимым детищем: глаз погиб только один, а другой гноился всю жизнь.
В шестом классе учитель естественной истории, Шарко, предложил нам несколько тем для сочинений на соискание премии, заключавшейся в золотой медали или в пятидесяти рублях. Другие учителя предложили тоже темы — каждый по своему предмету; разумеется, кроме языков.
Я остановился на теме «Человек и животные» и весь учебный сезон посвятил работе. Вышла обширнейшая диссертация, снабженная множеством ссылок на научные авторитеты. Когда я представил сочинение перед масленицей в совет, я поразил Шарко своею эрудицией. Святители, кого я только ни призывал в подкрепление своей еретической мысли! Мне помогли и Бюффон, и Лаплас, и Ламарк, и Дарвин, и Гекели, и Молешотт, и Бюхнер, и Ламегтри, и Гёте… и кого, кого только не было в моем списке источников. А мысль заключалась ни больше, ни меньше, как в отрицании божественного вмешательства в строительство вселенной и в утверждении, что человек и животные между собою родственники, происходят друг от друга в порядке постепенности морфологического развития, и в таком же духовном родстве состоят их умственные способности. А если за человеком признается обладание гениальною душою в некоторых исключительных случаях, то это только доказывает, что со временем может возвыситься до уровня гениальности и все человечество. Буде же оно когда-нибудь, предположим, вымрет, как вымерли мастодонты и ихтиозавры, то не исключается возможность, вослед ему, развития и достижения культурного совершенства какой-нибудь категории животных, хотя бы обезьян, как близких к человеку, можно сказать, его двоюродных сестер, или даже муравьев, дерзко заключил я.
Шарко был человек, как я теперь соображаю, недостаточно образованный; но он был помазан уже нигилизмом, он только-что сошел с университетской скамьи и отчасти тоже был Базаров. Ему очень понравилось мое сочинение. Он горячо превознес его в совете, и мне присуждена была премия, получение которой зависело только от согласия округа. Я стал ходить с высоко поднятым челом, а директор Гудима-Левкович пригласил меня к себе, накормил уже не как арестанта, а как лауреата, и сказал:
— Этак, чего доброго, вы станет через каких-нибудь шесть лет учителем естественной истории у нас, потому что Шарко, при его связях, уйдет к тому времени? — Потом подмигнул и доброжелательно прибавил: — может, и в профессора удостоитесь?
Вообще обращение со мною учительского персонала изменилось в выгодную для меня сторону.
Вернувшись однажды на михайловскую квартиру, застал я сторожа Сороку, пришедшего оповестить, чтобы у гимназистов было все в порядке, так как на-днях из округа приезжает визитатор (ревизор) Малиновский и будет чистить гимназию.
Как раз начались экзамены. Прошли они быстро и благополучно. Получил только замечание Шарко, за то, что ученики знают все, что не нужно, а, например, Волков Димитрий улыбнулся, когда визитатор спросил, что раньше создано богом: рыбы или птицы. Спросил же он потому, что в сочинении одного ученика, представленного на премию, им усмотрено явное отрицание библейской космогонии, и в молодых умах, по-видимому, свили себе гнездо завиральные мудрствования атеистических писателей. Не без внутреннего трепета узнал я об этом замечании; о нем сообщил мне сам Шарко. Очень скоро позвал меня к себе Гудима-Левкович и проделал передо мною ряд укоризненных жестов: пожимал плечами, закатывал глаза к небу, качал головой.
— Можно ли было ожидать, можно ли было ожидать, — пел он.
От директора я перешел к Добротворскому, который, отдав должное моему стилю, проклял духа неверия и сомнения, а также ложного знания, проявленного мною. И опять «ай-ай-ай, можно ли было ожидать»…
Шарко потребовал от меня письменное заявление, что от него я не получил ни одного источника, на которые я ссылаюсь в сочинении. Законоучитель, академист, к которому я был вытребован на дом, предложил мне стакан кислощей[72] со льдом и, вытаскивая из своей черной бороды пушинку (он только-что воспрянул от послеобеденного сна) и задумчиво воззрившись на меня, стал говорить о том, что разум не должен вмешиваться в то, что подлежит вере.
— Но, положим, — неожиданно сказал он, — и вера да не вмешивается в подлежащее разуму!
И еще неожиданнее он дал мне для ознакомления Ренана «Жизнь Иисуса Христа» по-французски[73].
— Советую прочитать и постарайтесь сделать возражение, хотя бы «проформа», дабы можно было вас удержать у нас в гимназии, и поскорее. Будьте здоровы.
Я взял Ренана и направился к Белоброву, который без обиняков, с самой горько-кислой гримасой своей, сказал мне:
— Вы подвели нашу гимназию, и мы должны были бы вырвать зло с корнем; но из снисхождения к вашему прилежанию и сравнительно добропорядочному поведению, в надежде на то, что вас умудрит со временем жизнь, мы вас не увольняем сами, а извольте подать прошение об увольнении вы — и завтра же.
«Жизнь Иисуса Христа» я увез в Комаровку и не возвратил законоучителю — зажилил, а в увольнительном свидетельстве, в котором значилось, что я переведен в седьмой класс, поведение мое было названо хорошим, т.е. я, можно сказать, получил волчий билет, вместо золотой медали за сочинение «О человеке и животных».
Между тем, отец окончательно прожился. На двухтысячном жалованьи существовать не мог, вышел в отставку и решил заниматься в Чернигове адвокатурою при новых судебных учреждениях.
Верст пять скакал на своем великолепном жеребце Федор Григорьевич, провожая наш экипаж и обоз с мебелью в жаркий августовский день по направлению к Чернигову. Я дружески простился с горбатым ментором моей юности. Старик всхлипнул, сказал: «добро», ударил плетью по бокам жеребца и ускакал, стоя на стременах, навсегда исчезая из моих глаз.