— Я так же, как и ты, много путешествовал и объехал почти всю Европу, — начал говорить Нейгоф, обращаясь к Закамскому. — В 1789 году я прожил всю осень в Риме. У меня было несколько рекомендательных писем и в том числе одно к графу Ланцелоти, но я с лишком месяц не был ни с кем знаком, кроме услужливых цицерониев и моего хозяина, претолстого и преглупого макаронщика, который ревновал свою жену к целому миру, несмотря на то что она была стара и дурна, как смертный грех. С утра до вечера я бегал по городу и каждый раз возвращался домой с новым запасом для моих путевых записок. Я не намерен вам рассказывать обо всех прогулках по римским улицам, не стану описывать мой восторг при виде Колизея, Пантеона и других остатков древнего Рима, не скажу даже ни слова о том, как я был поражен огромностью и величием храма святого Петра, какие воспоминания пробудились в душе моей при виде Капитолия и с каким наслаждением я смотрел на произведения великих художников Италии, — все это тысячу раз повторялось каждым путешественником, и этот неизбежный заказной восторг, эти приторные фразы а-ля Дюпати[90] и казенные восклицания давно уже опротивели и надоели всем до смерти.
Однажды — это было месяца два по приезде моем в Рим — я отправился без всякой цели шататься по городу. Пройдя несколько времени берегом Тибра, я повернул на мост весьма красивой наружности, но, к сожалению, обезображенный статуями, которые не только в Риме, но и во всяком порядочном городе были бы не у места. Я остановился посредине моста, чтоб полюбоваться видом замка святого Ангела, он подымался передо мною по ту сторону Тибра, как угрюмый исполин, поседевший на страже священного Рима. Эта городская тюрьма походит издали на огромную круглую башню с плоской кровлей, на которой выстроен целый замок. Несмотря на свою строгую и даже несколько тяжелую архитектуру, замок святого Ангела мне очень понравился, и я глядел на него с таким вниманием, что не заметил сначала какого-то прохожего, закутанного в широкий плащ, который, прислонясь к мостовым перилам, и который, еще внимательнее меня рассматривал это здание. Он был росту среднего, не дурен и не хорош собою, но глаза его… в самой Италии, классической земле пламенных, одушевленных взоров, я не видывал ничего подобного, казалось, искры сыпали из этих глаз, не очень больших, но быстрых, исполненных огня и черных как смоль. Не знаю, почему, но я не мог удержаться, чтоб с ним не заговорить.
— Вы, верно, так же как и я, любуетесь этим чудным зданием? — сказал я по-итальянски, указывая на замок святого Ангела.
Незнакомый бросил на меня такой недоверчивый и в то же время проницательный взгляд, что я совершенно смутился. Повторяя мой вопрос, я сбился с толку, заговорил вздор и сделал непростительную ошибку. Незнакомый улыбнулся, поглядел на меня доверчивее и сказал вполголоса:
— Вы иностранец?
— Да, — отвечал я.
— Вы, верно, путешественник и, если не ошибаюсь, родина ваша далеко отсюда?
— Вы отгадали, я русский.
— Русский, — повторил незнакомый, взглянув на меня еще веселее. — Вам должно быть здесь очень жарко, я знаю вашу холодную Россию, несколько лет тому назад я был в Петербурге, у меня есть там приятели, я имел честь знать лично князя Потемкина, но мы, кажется, не понравились друг другу. Я также очень часто бывал…
Тут назвал он мне пять или шесть известных имен и, поговорив еще несколько времени о Петербурге, вдруг остановился и сказал мне:
— Вы, кажется, спрашивали меня, нравится ли мне этот замок? Не знаю, как вам, а мне он вовсе не нравится.
— Однако ж вы очень пристально на него глядели.
— И очень часто это делаю. Если это неизбежно, то надобно стараться заранее к нему привыкнуть.
— Привыкнуть! — прервал я с удивлением. — Да на что вам к нему привыкать — ведь этот замок тюрьма…
— Хуже, — прервал незнакомый. — Это римская Бастилия, а кто знает парижскую… Но вы меня не поняли: это здание не всегда было тюрьмою. Знаете ли вы, для чего оно было построено?
Я почти обиделся этим вопросом. Спросить у магистра Дерптского университета, знает ли он, что замок святого Ангела был некогда мавзолеем императора Адриана![91] Да этот вопрос стыдно даже сделать и студенту. Я закидал незнакомца историческими фактами, прочел ему наизусть сказание знаменитого Прокопия[92] о том, как Велизарий[93], осажденный в Риме готами, защищался, бросая в них мраморные статуи, которыми этот мавзолей был украшен, как в средние века папа Бонифаций IX[94] превратил его в крепостной замок, как герцог Бурбонский, осаждая в нем папу Климента VII[95], был убит на приступе.
— После этого… — продолжал я.
— Хорошо, хорошо, — закричал незнакомый, стараясь прервать поток моего красноречия. — Я вижу, вы человек умный, но дело не в том: если вы знаете первобытное на значение замка святого Ангела, то поймете, для чего я прихожу смотреть на это роскошное кладбище, построенное для одного покойника. Смерть — зло неизбежное! — продолжал незнакомец с глубоким вздохом. — Да, неизбежное! — прибавил он почти шепотом. — Даже и для того, кто измеряет свою жизнь не годами, а столетиями.
— Как столетиями! — повторил я. — Да неужели есть такие люди?
Незнакомый вздрогнул и, как будто бы спохватясь, сказал с улыбкою:
— Вы опять меня не поняли. Разве жизнь целой нации не походит на жизнь одного человека? Разве повелитель бесчисленных народов, владыка мира, древний Рим, не умер, как умер вот этот, быть может, безвестный гражданин, — продолжал незнакомый, указывая на похоронную процессию братьев кающихся, которая в эту минуту показалась на берегу Тибра. — Не думаете ли, что обширная могила, которую мы называем Римом, хотя несколько походит на этот гордый, могучий, кипящий жизнью Рим? О, если б вы его видели! — прибавил незнакомец, и черные глаза его засверкали, — если б вы видели этот живой Рим, эту родину всего высокого и прекрасного, вы не стали бы тогда называть римлянами народ, который выдумал арлекина, создал паяца и славится своими макаронами, а Римом — этот жалкий город, напоминающий мне цыганский табор, расположенный на развалинах Пальмиры[96]. И вы рассуждаете о высоком и прекрасном! Перестаньте! Вы не знаете ни того, ни другого. Вы называете изящным и великолепным зрелищем ваши кукольные комедии! Горсть людей сберется в какой-нибудь каменный балаган, его назовет Сан-Карло или Ла-Скала, а себя публикою, и думает, что видит перед собою высокое и прекрасное зрелище!.. Жалкие пигмеи!.. Да если вы не верите преданиям, так посмотрите на развалины Колизея: не говорят ли они вам, что все ваши детские затеи суть не что иное, как жалкие пародии забав великого Рима. Вы плачете, когда в вашем балагане, на этих презренных подмостках, какой-нибудь паяц-трагик заколет себя деревянным кинжалом, а в Колизее сотни людей умирали не шутя, чтоб заслужить рукоплескания восьмидесяти тысяч зрителей. Вы удивляетесь вашим холстинным морям и трехаршинным кораблям из картузной бумаги, а Колизей, по мановению кесаря, превращался в обширное озеро, и настоящие военные галеры не представляли морское сражение, но дрались в самом деле, для забавы гордых римлян. Да! Все это было, — промолвил незнакомый грустным голосом, — давно, очень давно!.. Века прошли, настанут другие, но Рим не воскреснет…
Незнакомый замолчал, потом, как будто бы говоря с самим собою, продолжал:
— Давно ли, кажется?.. Да! Так точно, это было восемьдесят лет до рождества христова…[97] Какой волшебный праздник!.. Император торжествовал открытие Колизея… С восходом солнечным начал волноваться и шуметь венчанный Рим, как море хлынул он с своих семи холмов, и высокие стены Колизея унизались народом… Раздался гром рукоплесканий, он вошел, царь вселенной, радость мира, кроткий, богоподобный Тит![98] О, как он был прекрасен!.. Как шли к нему эти шелковые кудри, эта томная бледность лица, эти усталые глаза и даже этот прыщик на левой щеке…
— Прочь с дороги! — раздался грубый голос, и кто-то толкнул меня очень невежливо в спину. — Шляпу долой! — закричали из-под своих белых колпаков несколько братьев кающихся, я повиновался.
Мимо меня тянулась похоронная процессия, за нею несли гроб, а позади человек триста всякого рода людей и нищих, подвигаясь медленно вперед, заняли почти всю ширину моста. Когда этот нечаянный прилив народа схлынул, я остался опять на просторе, но незнакомца уже не было. Вы можете судить, какое впечатление произвели на меня странные слова этого чудака, который рассказывал о празднике, данном за восемьдесят лет до рождества христова, как о бале, на котором он танцевал недели две тому назад. «Если это не сумасшедший, — подумал я, — так уже, верно, какой-нибудь балагур, который хотел надо мною позабавиться». На этот раз тем дело и кончилось.
Дня через три, прогуливаясь по знаменитой улице Корсо, которая служит в обыкновенные дни гуляньем, а на масленице маскарадною залою для целого Рима, я сошел с тротуара, чтоб перейти на противоположную сторону. На самой средине улицы стоял человек в большой белой шляпе с широкими полями, казалось, он вовсе забыл, что вокруг него ездят беспрестанно экипажи. В ту самую минуту, как я делал это замечание, щеголеватая коляска, заложенная парою великолепных лошадей, мчалась во всю рысь по самой средине улицы, кучер зазевался, коляска была уже в десяти шагах от человека в белой шляпе, и этот бедняк был бы непременно задавлен, если б я не успел схватить его за руку и оттащить в сторону. Когда опасность миновала и незнакомый стал благодарить меня, я узнал в нем чудака, с которым повстречался на мосту святого Ангела.
— Если не ошибаюсь, — сказал он, — мы уже с вами знакомы: вы тот русский путешественник, с которым я имел удовольствие разговаривать дня три тому назад.
— Да, — отвечал я, — помнится, вы мне рассказывали о каком-то празднике, который давался в Колизее восемьдесят лет до рождества христова и на котором вы любовались императором Титом. Незнакомый улыбнулся.
— Вы, господа северные жители, — сказал он, — ни когда не поймете нас, живых, пламенных детей юга, то, что представляется вашему воображению, мы видим в самом деле, вы переноситесь иногда мыслью в прошедшее, вспоминаете о нем, а для нас оно становится настоящим. Когда я говорил с вами о древнем Риме, века исчезали и вечный город подымался из своих развалин, я видел его — я жил в нем… Смейтесь, господин русский, смейтесь! Наши итальянские вулканические головы кажутся вам полоумными — пусть так! Но мы живем двойною жизнью, для нас и среди русских снегов будут цвести розы, наше южное воображение украсит померанцевыми цветами, усыплет золотыми апельсинами и ваши гробовые сосны, и эти мертвые однообразные березы, оно растопит вечные льды Сибири и разрисует прозрачной лазурью туманные небеса вашей родины. Что нужды, если обман не истина, когда этот обман делает нас счастливыми.
— Посмотрите, посмотрите! — прервал я. — Вот едет назад та самая коляска, которая чуть-чуть вас не задавила.
Незнакомый поднял глаза. В коляске сидел развалясь какой-то франт, он посматривал гордо на проходящих, иным кланялся, по римскому обыкновению, рукою, другим отвечал на низкие поклоны едва заметной улыбкою и так явно чванился и важничал своим нарядным экипажем, с таким пренебрежением смотрел на всех бедных пешеходов, что вот так и хотелось плюнуть ему в лицо.
— А! — вскричал незнакомый. — Да это кавалер Габриелли! Так он-то хотел задавить меня? Бедняжка!
— Однако ж у этого бедняжки славный экипаж, — сказал я шутя.
— Да не долго он им провладеет.
— А что, видно, из последних денег?.. Тьфу, батюшки! Какие лошади, какая упряжь!
— Да, это правда, — сказал незнакомый, — все хорошо, кроме кучера.
— Помилуйте! Чем же он дурен? Посмотрите, какой молодец!
— Ну нет, не очень красив собою.
— Что вы?.. Славный кучер! А какая богатая ливрея!
— Да я вам говорю не об этом ливрейном кучере, а вот что сидит подле него.
— Подле него! Да где же?
— С левой стороны.
— Я никого не вижу!
— Видно, я позорчее вас. Этот ливрейный кучер для одного парада. Бедненький! Он только что держит вожжи, а в самом-то деле правит лошадьми не он, а приятельница, которая сидит с ним рядом на козлах.
— Приятельница! Что за приятельница?
— Смерть! — шепнул отрывисто незнакомый, и, прежде чем я опомнился от удивления, коляска помчалась как вихрь, зацепила за каменный столб, опрокинулась и понеслась далее. Почти у самых ворот Дель-Пополо остановили лошадей, мы подошли, вокруг изломанной коляски стояла толпа народа. Мы с трудом продрались вперед: на мостовой лежали кавалер Габриелли и кучер его, оба мертвые.
— Ну! — сказал незнакомый, посмотрев на меня пристально. — Вы верно уже не думаете, что я сумасшедший?
Я так был поражен, что не мог выговорить ни слова.
— Послушайте! — продолжал незнакомый. — Кажется, мы недаром так часто встречаемся друг с другом, а сверх того, — прибавил он с улыбкой, — вы сегодня спасли меня от смерти или хотели спасти, а это одно и то же, мы должны познакомиться короче. Как вас зовут?
— Фон Нейгоф.
— Фон Нейгоф! Это нерусская фамилия.
— Мой дедушка был немец.
— Тем лучше. Я очень люблю немцев, их называют мечтателями, идеалистами — да, это правда! Они не французы и не русские, которые стараются подражать французам, они не смеются над тем, чего не понимают, и, несмотря на свою ученость, не называют обманом и заблуждением все то, чего нельзя объяснить рассудком и доказать как дважды два четыре. Вы каждый день в первом часу можете застать меня дома, я нанимаю квартиру в улице Дель-Пелигрино, почти напротив палат кардинала вице-канцлера, вход с улицы, спросите графа Александра Калиостро.
— То есть, — прервал князь Двинский, который давно уже вертелся от нетерпения, — не граф, не Александр, и не Калиостро, а просто сын бедного ремесленника, Иосифа Бальзамо.
— Это еще не доказано, — сказал магистр, — да прошу ваше сиятельство не прерывать меня, а не то я замолчу.
— Вот и рассердился! А за что? Ну, подумай сам, когда колдуны бывают графами? Сент-Жермен был такой же точно граф, как и этот Бальзамо, Нострадамус[99] и Фауст были ученые, Твардовский[100] — также, Фламел[101] — бог знает кто, Сведенборг — также, Брюс…[102] Ах, да, бишь, — виноват! — он был граф, совсем забыл!
— Да перестань, князь!.. — закричал я. — Что ты мешаешь ему рассказывать. Ну, что, Нейгоф, ты очень удивился, когда он сказал тебе свое имя?
— И удивился и обрадовался. Мне давно хотелось познакомиться с этим знаменитым человеком, и я на другой же день явился к нему в двенадцатом часу утра. Он только что встал с постели и едва успел накинуть на себя халат из богатой турецкой материи. Комната, в которой он меня принял, была убрана очень просто, на полках стояли книги, и на большом столе лежали бумаги и толстые свитки пергамента, на окне стояла раскрытая аптечка с стеклянными пузырьками и баночками, в одном углу на бронзовом треугольнике лежала мертвая голова, а у самых дверей сидела черная огромная кошка, когда я вошел, она ощетинилась и глаза ее засверкали.
— Биондетта! — закричал Калиостро, — Пошла вон!
Кошка, как умная легавая собака, тотчас отправилась в другую комнату, но, проходя мимо, очень на меня косилась. Граф сел подле меня на канапе и начал разговаривать со мною о России. Все, что он говорил, было так умно, все замечания его были так справедливы, что я слушал его с истинным наслаждением. От времени до времени вырывались, однако ж, у него какие-то странные фразы, например, он спросил меня, часто ли бывают наводнения в Петербурге, и когда я отвечал ему, что это бывает очень редко, то он значительно улыбнулся и сказал: «Я был уверен в этом — я знаю, он уж не так злится на русских: они ему угодили, украсили любимую дочь его, великолепную Неву, одели ее гранитом». И когда я спросил, о ком он говорит, Калиостро тотчас переменил речь и начал расспрашивать меня о другом. Во время нашего разговора я заметил на столе, между различных бумаг, манускрипт на папирусе. Вы знаете мою страсть ко всем древним рукописям. Я не мог скрыть моего любопытства.
— Этот манускрипт привезен мною из Египта, — сказал Калиостро, — и вы можете его видеть только в таком случае, если вы… Дайте мне вашу руку.
Я повиновался. Граф пожал ее каким-то особенным образом и как будто бы ждал ответа. Я молчал.
— О! — сказал он. — Да вы еще не родились, так о годах вас спрашивать нечего. А для того чтоб разобрать что-нибудь в этом манускрипте, надобно иметь по крайней мере семь лет. Оставьте его.
В эту минуту вошел в комнату старик лет шестидесяти, голова его была повязана пестрым платком, а бледное лицо выражало нетерпимое страдание.
— Что тебе надобно? — спросил Калиостро.
— Извините, синьор! — сказал старик. — Я живу подле вас, мне сказали, что вы доктор.
— А ты болен?
— Вот третьи сутки глаз не смыкаю — такая головная боль, что не приведи господи! Ни днем, ни ночью нет покою! Если это продолжится, то я брошусь в Тибр или размозжу себе голову.
— Поверето!..[103] — шепнул Калиостро. — Постой на минутку! — Он вынул из аптечки небольшой пузырек и, подавая его старику, сказал: — На, любезный, понюхай из этой склянки в три приема, при каждом разе говори про себя… — Тут прошептал он какое-то слово, которого я не мог расслышать. Едва старик исполнил его приказание, как схватил себя обеими руками за голову и закричал:
— Боже мой!.. Что это?.. Не сон ли?.. Моя голова так свежа, так здорова!.. Ах, синьор, позвольте мне взять с собою это лекарство!
— Не нужно, мой друг! — сказал Калиостро. — Теперь уж у тебя голова болеть не станет. Ступай с богом!
Старик начал было говорить о своей благодарности, но граф рассердился и почти вытолкал его за двери.
— Благодарность! — повторил он, ходя скорыми шагами по комнате. — Я знаю эту людскую благодарность!.. Нет, старик, меня не обманешь!.. Если когда-нибудь невежды приговорят сжечь на костре бедного Калиостро как злодея и чернокнижника, то, может быть, первую вязанку дров принесешь ты, чтоб угодить палачам твоего благодетеля!
Двери опять отворились, молодая женщина в рубище, с двумя оборванными ребятишками, вошла в комнату и бросилась в ноги Калиостро.
— Что ты, милая? Что ты? — спросил граф.
— Вы наш спаситель! — проговорила женщина всхлипывая. — Вы дали мне лекарство, от которого мой муж в одни сутки почти совсем выздоровел. Он еще слаб и не может сам прийти изъявить вам свою благодарность…
— Опять благодарность! — прервал Калиостро, нахмурив брови. — Хорошо, хорошо, голубушка! Я знаю, чего ты хочешь, на, возьми и ступай вон! — Он сунул ей в руку кошелек, набитый деньгами, и, прежде чем она успела опомниться, выпроводил ее вон и захлопнул за нею двери.
— Ну, князь, теперь я спрошу тебя: неужели эти дела и поступки, которых я был очевидным свидетелем, доказывают, что Калиостро был шарлатан и бесстыдный обманщик?
— А по-твоему, они доказывают противное? — сказал с усмешкою князь.
— Как, Двинский!.. А старик, которого при мне вы лечил?..
— Мастерски притворился больным, — прервал князь.
— А это бедное семейство?..
— Славно сыграло свою роль.
— А кавалер Габриелли?..
— Которого убили лошади?
— Ну, да! Ты, верно, скажешь, что и он был в заговоре, потому что Калиостро предузнал его смерть?
— Случай, мой друг, и больше ничего. Разве нельзя было лошадям понести, изломать коляску, убить кучера и седока? Все это могло случиться самым естественным образом, и, надобно признаться, случилось очень кстати, чтоб оправдать дичь, которую порол себе этот архишарлатан Калиостро. Да что ж ты, любезный друг, ведь ты обещался доказать не словами, а самым делом, что я напрасно не верю твоим мистическим бредням, а вместо этого вот уже целый час ты рассказываешь нам сказки.
— Хочешь, князь, слушать, так слушай! А не хочешь!..
— Хочу, хочу!..
— Эх, братец, — сказал я, — не мешай ему! Ну, Нейгоф, рассказывай!
— Недели две сряду, — продолжал Нейгоф, — я почти не разлучался с графом Калиостро, беседы наши становились с каждым днем интереснее, казалось, он полюбил меня, но, несмотря на это, всякий раз заминал речь, когда я просил его сделать меня если не участником, то, по крайней мере, свидетелем одного их тех необычайных явлений, о которых он так много мне рассказывал.
— Уж не воображаете ли вы, что это сущая безделка, — говорил всегда Калиостро. — Что этим можно забавляться, как каким-нибудь физическим опытом? Не думаете ли вы, что сблизить вас с существами не здешнего мира так же для меня легко, как свести с каким-нибудь из моих знакомых? Вы очень ошибаетесь. Для моих глаз эти существа видимы и в особенном их образе, но, чтоб сделать их доступными до ваших земных чувств, я должен их облекать в формы вещественные, а этого они очень не любят.
Однажды он спросил меня, знаком ли со мною граф Ланцелоти, и, когда я отвечал, что у меня есть к нему рекомендательное письмо, Калиостро сказал:
— Ступайте к нему сегодня, познакомьтесь с ним, а послезавтра, часу в восьмом вечера, отправьтесь в Тиволи, там, недалеко от малых каскадов, вы встретите человека в белой шляпе и черном плаще с красным подбоем, скажите ему ваше имя и ступайте за ним. Быть может, вы знаете виллу, которую нанимает граф Ланцелоти, но вам все-таки будет проводник, если вы приедете одни, вас не примут, да и ворота будут заперты, вам надобно будет пройти садом.
— Ого! — сказал я шутя. — Да это походит на какое-то любовное приключение! Такая таинственность…
— Необходима, — прервал Калиостро. — То, что вы увидите у графа Ланцелоти, не должно иметь много свидетелей.
— А что ж такое я увижу?
— То, что вы хотели давно уже видеть. Вот в чем дело: у графа Ланцелоти умер на этих днях скоропостижно богатый родственник, он сделал еще при жизни духовное завещание, которым отказывает по смерти все свое имение графу. Что духовная существует, в этом нет никакого сомнения, но ее не могли никак отыскать в бумагах покойника, и все это огромное имение может достаться вместо графа Ланцелоти одному ближайшему родственнику, который теперь в Неаполе. Я обязан семейству графа единственным благом, испытанным мною в течение всей бедственной и бурной моей жизни: мой друг, моя милая жена Лоренца, была воспитана в их доме, и вот почему, несмотря на опасность, которая мне угрожает, я решился… Да! — продолжал Калиостро, поглядев с робостью вокруг себя. — Я решился вызвать покойника с того света и заставить его сказать, где спрятана духовная, без которой его последняя воля не может быть исполнена.
— Как! — вскричал я, почти обезумев от радости. — Вы хотите сделать меня свидетелем…
— Да! И если предчувствие меня не обманывает, — продолжал Калиостро, взглянув печально на замок святого Ангела, который виден был из окна, вдали за Тибром, — если меня погребут заживо в этой обширной могиле, если ничто не спасет меня от злобы и невежества людей, то я сделаю вас моим наследником. Да!.. Я не хочу, чтоб вместе со мною погибло то, что стоило мне так дорого. Моя Лоренца не переживет меня… и ее также ждут высокие стены, тесная келья и медленная смерть!.. О! Зачем я не устоял против искушения!.. Зачем хотел утолить эту неутолимую жажду познаний… О! Если бы я мог возвратиться, забыть все!.. — Калиостро закрыл руками лицо и, помолчав несколько времени, продолжал: — Нет!.. Нет!.. Кто раз поднес эту чашу к устам своим, тот будет пить ее до конца, и какая бы горечь ни была на дне, он не должен и не может остановиться!.. Теперь ступайте! — прибавил он, пожав мою руку. — Не забудьте! Послезавтра, в восемь часов, в Тиволи. Мы до тех пор не увидимся: я хочу эти два дня провести с моей Лоренцей. Прощайте!
На другой день я познакомился с графом Ланцелоти, а на третий, часу в восьмом после обеда, был уже в Тиволи. На дворе было душно. Хотя солнце начинало садиться, но жар все еще был нестерпим, и я не встретил почти никого из гуляющих даже подле самых каскадов, где было несколько посвежее. Прошло более часа. Я умирал от нетерпения. Вместо того чтоб любоваться великолепною картиною Тивольских водопадов, я смотрел по сторонам, не мог стоять спокойно на одном месте и ходил взад и вперед, как часовой, который ждет не дождется, чтоб его сменили. Наконец вдали, между миртовых деревьев, мелькнула белая шляпа, и через несколько минут человек в черном плаще с красным подбоем сошел под гору. Я поспешил к нему навстречу, сказал мое имя, и черный плащ, поклонись мне очень вежливо, попросил за собою следовать. С полчаса мы шли молча по тропинке, которая изгибалась по скату горы. Адриана осталась у нас по левой руке. Пройдя поперек густую оливковую рощу, мы повернули по широкому проспекту, обсаженному тополями, и подошли к запертым во ротам довольно большого дома, у которого на лицевой стороне все окна были закрыты ставнями. Пройдя несколько сот шагов вдоль каменной стены, мы вошли узкой калиткою в обширный сад, я увидел в конце длинной аллеи красивый портик, у которого все колонны были обвиты виноградными лозами, перед ним на широкой, уставленной цветами террасе, встретил меня граф Ланцелоти. Он подал мне руку и сказал ласковым голосом:
— Я давно вас ожидаю, господин Нейгоф. Калиостро хотел, чтоб вы были свидетелем того, что будет у меня происходить сегодня. Вы друг его, следовательно, я могу положиться на вашу скромность. Прошу покорно войти, я представлю вас всему обществу.
Мы вошли в круглую залу, которая освещалась сверху стеклянным куполом. Жена хозяина и еще какая-то пожилая дама сидели на канапе, подле них стоял высокий мужчина, меньшой брат графа Ланцелоти, а поодаль, в темном углу, сидел человек лет пятидесяти в черном платке. Признаюсь, я очень удивился, когда, рассмотрев хорошенько этого господина, заметил на голове его скуфью римского аббата. «Что ж это значит? — подумал я. — Неужели в присутствии духовной особы Калиостро решится вызывать с того света покойника? Это что-то больно неловко!»
Вероятно, хозяин заметил мое удивление: он подвел меня к аббату и сказал:
— Вот искренний друг нашего семейства, синьор Казоти… Не беспокойтесь! Он только по своему платью принадлежит к здешнему духовенству, а не разделяет его ненависти к графу Калиостро, которого любит и уважает от всей души!
Поговорив еще несколько минут со мною, хозяин скрылся. В зале царствовала такая глубокая тишина, как будто бы в ней никого не было. Я заметил, что все посматривали на меня весьма недоверчиво, изредка хозяйка шептала что-то на ухо своей соседке и покачивала головой. Аббат также молчал как убитый. Я несколько раз начинал с ним говорить, но он всякий раз отвечал мне одним наклонением головы и улыбкою, которая походила на самую отвратительную гримасу.
Более двух часов продолжалась эта молчаливая беседа. Хозяин не возвращался, брат его ходил взад и вперед по зале, графиня продолжала перешептываться с своею соседкою, а господин аббат отправился гулять по саду. Сначала этот таинственный шепот и тишина возбуждали во мне не вовсе неприятное ощущение, это торжественное и продолжительное молчание казалось мне необходимым приготовлением к тем чудесам, которые я должен был видеть, оно располагало мою душу к принятию необычайных впечатлений и даже наводило на меня какой-то невольный трепет. Сердце мое рвалось вон из груди от нетерпения, при каждом шорохе я вздрагивал и робко озирался кругом, но когда прошло часа полтора без всякой перемены, то это однообразное молчание, прерываемое едва слышным шепотом, начало казаться незабавным. Хозяин не возвращался, и я решился наконец последовать примеру синьора Казоти, то есть отправился гулять по саду. На темно-синих небесах, вовсе не похожих на наше северное бледное небо, сияла полная луна, и в саду было гораздо светлее, чем в зале. Я пошел по первой попавшейся мне дорожке, она привела меня к небольшой померанцевой роще, посаженной вдоль садовой стены. Прохладный ветерок доносил до меня шум Тивольских водопадов, я остановился, чтоб прислушаться к этим отдаленным звукам, в которых было что-то романтическое и музыкальное. Не прошло двух минут, как у садовой стены за померанцевыми деревьями кто-то сказал вполголоса:
— Спрячьтесь здесь в кустах, чтоб вас не заметили, когда будет надобно, я сам приду за вами. — Вслед за этим раздался шорох, и все умолкло.
«Что б это значило? — подумал я. — Неужели здесь, как в Террачине, разбойники грабят у самых городских ворот? Быть не может! Я давно бы об этом слышал. Но кто ж эти люди, которые должны прятаться в кустах, чтоб их не заметили?» Теряясь в догадках, я решился наконец возвратиться в залу и объявить графу Ланцелоти или жене его, что подле их дома есть какая-то засада. На террасе встретил меня аббат Казоти.
— Скорее, скорее, — сказал он, — вас только одних и дожидаются.
В круглой зале никого уже не было, аббат взял меня за руку и, пройдя со мною несколько темных комнат, повел длинным коридором. Он остановился в конце его, постучал в запертую дверь, она растворилась, и мы вошли в обширную комнату, которая слабо освещалась повешенною сверху лампадою о трех рожках. Граф Ланцелоти и все остальное общество сидели на поставленных рядом креслах, я поместился в самых крайних, а Казоти стал позади меня. Занавес, повешенный во всю ширину комнаты, разделяет ее на две части. Я поглядел вокруг себя: ни на одном из присутствующих лица не было, мужчины старались, по крайней мере, казаться спокойными, но женщины не скрывали своего страха и дрожали, как в сильной лихорадке. Признаюсь, и мое сердце замирало от ужаса, но вскоре любопытство и нетерпение совершенно подавили во мне всякое чувство боязни. Прошло несколько минут в глубоком молчании. Вдруг ароматическое курение наполнило всю комнату, тихо отдернулся занавес, и мы увидели графа Калиостро перед небольшим жертвенником, на котором стояла жаровня и лежала толстая книга в черном бархатном переплете. Вся эта часть комнаты освещалась огромным серебряным подсвечником о семи свечах. Калиостро был в черном платье без галстука и с распущенными по плечам волосами, лицо его было бледно, черные глаза блистали вдохновением, а из полуоткрытых уст вылетали какие-то невнятные слова. Он держал в руках золотую коробочку, из которой продолжал сыпать порошок в жаровню, из нее подымались облака зеленоватого дыма, и сильный ароматический запах распространялся более и более по всей комнате. Позади меня раздался громкий вздох, все вздрогнули.
— Я задыхаюсь! — проговорил болезненным голосом синьор Казоти. — Мне дурно!
— Ступайте вон! — шепнул граф Ланцелоти, и аббат, шатаясь как пьяный, вышел из комнаты.
Никогда не забуду взгляда, который бросил вслед за ним Калиостро, — казалось, он хотел им превратить в пепел бедного Казоти. Когда все пришло опять в прежний порядок, Калиостро взял с жертвенника книгу, отошел к стороне и начал читать вполголоса. Как я ни напрягал мой слух, но не мог ничего разобрать, зато ни одно движение Калиостро не укрылось от моих глаз. Он час от часу становился тревожнее, грудь его волновалась, посиневшие губы дрожали, волосы приметным образом становились дыбом, крупные капли пота текли по лицу, и он, как будто бы изнемогая от сильного напряжения, от времени до времени переставал читать и, казалось, с трудом переводил дыхание. Вдруг вся наружность его изменилась, глаза запылали, яркий румянец разлился по бледным щекам: заметно было, что после тяжкой борьбы наступила минута одоления и торжества. Калиостро закрыл книгу и мощным ударом, который и теперь еще раздается в ушах моих, повторил трижды какое-то таинственное слово, при третьем разе, что-то похожее на электрическое потрясение, пробежало по всем моим нервам, стоящий перед жертвенником семисветильник погас, и на нас повеяло могильным холодом. Не знаю, что происходило с другими, я могу говорить вам только о моих собственных ощущениях — мне было страшно, но этот страх вовсе не походил на тот, который при виде опасности стесняет наше сердце, он скорее напоминал это страдание, эту неизъяснимую тоску, которая в смертный час, как жадный коршун, падает на грудь умирающего грешника. Я ничего не видел, ничего не слышал, никто ко мне не прикасался, но, несмотря на это, отгадывал чье-то невидимое присутствие. За минуту нас было только шестеро, а теперь я чувствовал — да, господа! смейтесь надо мною, — а я точно, не видел, не слышал, а чувствовал, что кто-то седьмой был вместе с нами. Меж тем Калиостро бросил еще в жаровню несколько щепотей порошка, дым заклубился, поднялся аршина на три кверху и, вместо того чтобы разойтись по всей комнате, остановился неподвижно над жертвенником, мало-помалу оконечности его стали принимать определенную форму, верхняя часть этого дымного облака округлилась, что-то похожее на сложенные крестом руки обрисовалось на его середине, которая начала белеть, и через несколько минут представилось нам хотя еще тусклое, но уже совершенно правильное изображение человека в белом саване. С каждым мгновением это явление делалось яснее и вещественнее, формы округлялись, черты лица стали отделяться одна от другой, и вдруг полупрозрачный образ бледного, изможденного болезнью старика, с лицом грустным, но спокойным, тихо опустился на пол и стал перед жертвенником.
— Праведный боже! — вскричал граф Ланцелоти. — Это он!
Двери с шумом распахнулись, и несколько слуг вбежало торопливо в комнату. Привидение исчезло.
— Екселенце! — проговорил один из людей. — Дом окружен солдатами!
Все вскочили с своих мест.
— Нам изменили, — вскричал хозяин.
— Кажется, ищут графа Калиостро, — продолжал слуга. — Сам синьор баржелло[104] ведет сюда своих сбиров.
— Спасайтесь, Калиостро! — сказала торопливо графиня. — Вы можете задними дверьми выйти в сад.
— Там стоят двое часовых, — шепнул слуга. Калиостро не трогался с места.
— Спасайтесь! Бога ради, спасайтесь! — закричал граф Ланцелоти. — Вы и нас погубите вместе с собою.
— Нет! — сказал Калиостро. — Все ваши усилия спасти меня будут напрасны, мой час наступил!
В коридоре раздались шаги поспешно идущих людей. Калиостро подошел ко мне.
— Я обещал сделать вас моим наследником и должен сдержать мое слово, — сказал он вполголоса, подавая мне запечатанный пакет. — Тут не более десяти слов, но этого довольно, чтоб сблизить вас с тем, от которого вы узнаете все.
Я взял пакет и спрятал его поспешно в мой карман.
— Еще одно слово, — продолжал Калиостро. — Я был обязан клятвою передать кому-нибудь мою тайну, но ничто не обязывает вас воспользоваться этим пагубным наследством. Не забывайте этого!
Тут полицейский начальник с толпою сбиров вошел в комнату.
— Кто здесь Калиостро? — спросил он повелительным голосом.
— Я! — отвечал граф Калиостро.
— Именем правительства, — продолжал полицейский начальник, — я беру вас под стражу.
— Позвольте спросить… — сказал граф Ланцелоти.
— И вы также, граф, — прервал полицейский, — должны явиться со мною в Дель-Говерно[105]. Ваша связь с этим негодяем — все, что я вижу в этой комнате… Но вы могли быть обмануты, и я надеюсь… Гости ваши свободны, я запишу их имена. Этого самозванца! — продолжал чиновник, указывая на Калиостро. — В замок святого Ангела, а вы, граф, из вольте ехать со мною.
На другой день меня попросили выехать из Рима. Спустя шесть лет после этого приключения я узнал, что Калиостро умер в замке святого Ангела, а жена его пропала без вести. Говорят, что она также кончила жизнь в заключении. Бедная Лоренца, как она была прекрасна!