Буран воет уже неделю подряд, не умолкая день и ночь. Хорошо сидеть в теплой избе и слушать вой и рев.

Каково теперь в окопах?

Мать сидит за гребнем и молча прядет. Веретено ее жужжит, нитка тянется ровная, длинная, кажется, ей и конца не будет и веретено вот–вот упадет на пол, но мать ловко подбрасывает его, как рыбку, схватывает за острый кончик и молниеносно, словно веретено заведено пружиной, накручивает на него нитку. Опять прядет, опять хрустит хорошо протолченная кудель на гребне, нитка выплывает из нее, как паутина, тонкая, почти невидимая, течет–течет…

Братишка забрался на печь. Видна его белокурая головка. Он держит азбуку и самостоятельно, по предметам, учит буквы. Отец опять у Гагары, а я сижу за столом и составляю раздельный акт.

Вчера был дележ у Арефкиных. Ругань, чуть не драка из‑за каждого ухвата, сковороды. Не прошло еще и трех месяцев, как убили на войне кузнеца Саньку, а сноха для семьи уже стала чужой.

Староста Игнат и понятые присудили отдать ей кузницу со всем инструментом, амбар и еще кое‑что из домашней утвари.

В избу вошел десятский Филипп Шкалик. Он все такой же, каким запомнился мне с детства, только в бороденке его теперь крепкие, как струны, седые волосы. Десятским Филипп ходит уже лет двенадцать подряд. Сколько старост и старшин переменилось, а он укоренился, как священник в приходе. Знает его земский, становой, старшина и урядник. Много знает и сам Шкалик, хотя прикидывается простаком. Обязанности свои исполняет аккуратно, даже строгость напускает. Многие побаиваются его.

— Писарь дома? — спросил Шкалик, помолившись и глядя в упор на меня.

— В волость уехал, — отвечаю ему. — Ноги отряхни.

— Ой, забыл, что в хоромы попал, — усмехнулся он. — Три срочных из волости. Получай. Расписаться велели.

Что ты все мне да мне носишь? Тут написано: «Старосте первого общества».

— А ты старосту спроси. Он этих пакетов боится, как волк огня. Мерещится ему: беспременно в каждом пакете нобилизация аль реквизиция. К тебе меня гонит.

— Ладно, иди, — говорю ему, но он с нетерпением ждет, когда я прочту бумаги.

Вижу, что он хочет что‑то сказать, но я не спрашиваю. Тогда лезет он за пазуху и кладет передо мной письмо.

— От брата, — говорит он.

Почерк всех трех братьев я знаю. Нет, ни один не похож. От кого же? И вдруг дрогнуло мое сердце, но я спокойно прячу письмо в карман гимнастерки и начинаю читать бумагу из волости. Десятский, вздохнув, уходит.

— Что ты его всегда гонишь? — спрашивает мать. — Ты не больно с ним так… Он с урядником за ручку.

— Поэтому, мать, я и не люблю его.

Я бережно распечатал письмо и первым делом взглянул на подпись. «Знакомая Лена». Наверное, красное вдруг стало у меня лицо. Мне не хочется читать письмо тут же, сразу. Уйти куда‑нибудь, остаться одному, посмотреть на письмо, не читая, в руках подержать.

Медленно убираю со стола бумаги, приговоры, разные списки и расписки, кладу все в шкаф, запираю и сажусь почти под самые образа. Кладу письмо перед собой, читаю первые строчки. Сердце бьется так радостно, что я плохо понимаю смысл. Нет, так читать не годится. Достаю бумагу, кладу на письмо. Двигаю бумагу вниз, открывая строку за строкой. Читаю и мысленно вижу, как она, склонившись, пишет это письмо. Сквозь косоватый, нетвердый почерк проглядывает ее лицо, глаза, пряди ее волос. Она пишет и думает обо мне. Черт побери! Сердце совсем заходится от волнения.

«Здравствуй, Петя! Низко кланяюсь тебе, и от Саньки поклон й от мамки, от снохи Анны. Брат наш Костя приехал домой. Он глухой, и левый глаз плохо видит. Он тебе тоже шлет поклон. Я говорю ему, кто ты такой, раненый в левую руку. Он хочет с тобой повидаться. Как поедешь в город аль оттуда, с любой стороны заезжай к нам, будешь ночевать. Письма твои получила. И стих в одном был, прочитала. Санька тоже прочитала, и мамке я вслух прочитала, а Костя сам. Он спрашивал: один ты составил, аль кто из товарищей помог? Сказала ему — один. Он дивился. Пишешь ты, вроде как любишь меня, ты и не огляделся. Совсем я не такая, как ты пишешь. Чудной! Чего ты нашел в моих глазах? Они совсем и не голубые. Как у кошки, серые. Померещилось, видно, тебе в темноте. Ну, а если тебе нравится, вольному воля. Мамка часто тебя поминает, а как заедут мужики от вас, она их спрашивает о тебе. Ты и Саньке понравился и дяде. Про себя ничего путем не скажу. Будто что‑то и есть, только ты не подумай чего зря. Ведь как следоват мы друг дружку не знаем. Проснулась я утром, вы уехали. Ругала мамку, что не разбудила. Хотела тебе какое‑то слово сказать, а какое, теперь вроде забыла. До свиданья. Приезжай! Жду ответа, как птичка лета. Знакомая Лена».

Смотрю на последнее слово, шепчу его. Слышу в нем ее голос: «Приезжай!» Прежде чем написать это, она, может быть, долго думала, не решалась. А какое слово она хотела сказать, когда проснулась? Что, если и вправду забыла? Нет, страшнее — раздумала сказать.

Еще и еще читаю и перечитываю письмо. То кажется оно мне простым, обычным, то вдруг все проникнуто намеками.

Мне хотелось прочесть это письмо хоть кому‑нибудь. Но кому? Павлушке? — Его нет. Разве матери? Мать ничего не знает. После, после…

— Я пойду к старосте, — говорю матери.

— Увидишь Ваську, крикни. Опять к Филе Долгому ушел.

— На обучение?

— Пристрастился, дурак, — усмехнулась мать.

На улице хорошо. Безветренный солнечный день.

И не знаю, куда пойти. Вдруг до меня откуда–то издали доносится команда: «Ать, два, три…» Эго Филя Долгий забавляется с будущим набором рекрутов. Почти каждый день занимается с ними. Нашел же человек себе занятие! Решаю идти посмотреть.

Команда все слышнее и слышнее. Отчетливая, резкая. Видимо, шагают ребята по широкой улице, уминают снег. И я, слыша команду, незаметно для себя, шагаю тоже в ногу с ними.

— Н–на–право р–равняйсь! — раздается команда, и я моментально поворачиваю голову направо.

Огромная улица третьего общества — на пяти тройках проедешь. Мазанки и избы уходят вниз, туда, где под снегом лежит огромный пруд. Напротив своего дома виден Филя с новобранцами.

Я уже поровнялся с ними, зашел за угол мазанки, чтобы посмотреть, как идет дело, но Филя в это время скомандовал «роте» оправиться.

Брат Васька в пиджаке, подпоясан моим ремнем. Некоторые в шинелях. У всех в руках палки вместо винтовок.

Ребята закуривали, над «ротой» шел дым. Филя стоял чуть поодаль, высокий, грозный, в шинели, туго подпоясанной ремнем, в фуражке, сдвинутой набок, и в сапогах. Филя держит себя серьезно…

Не понимаю его!

Выйдя из‑за мазанки, направляюсь к ним. Они увидели меня, а Филя вдруг встрепенулся и заорал:

— Ра–а-вняйсь!

Быстро побросали недокуренные цыгарки — и вот уже в строю.

— Сми–и-рно!

Замерли ребята, груди выпятили, животы подобрали, палки приставили к ногам.

— На… крра–а-аул!

Три десятка палок взметнулись.

Командуя, Филя то посматривает на меня, то на свой вышколенный строй. Я догадываюсь о его замысле. Ему представляется удобный случай: проверить свою муштру и похвалиться передо мной. А меня использовать… только вот в качестве кого, не знаю.

— Равнение… напра–аво!

Десятки голов повертываются ко мне. Строгие, серьезные. Я подхожу ближе. Делаю недовольное, хмурое лицо. Филя, подтянувшись, идет ко мне, останавливается на расстоянии трех шагов, четко ставит левую ногу к правой, ловко вскидывает под козырек и рапортует мне, как командиру полка. И хоть бы искорка смеха в его единственном глазу! Теперь очередь за мной.

— Благодарю, господин поручик! — козыряю ему небрежно, как и полагается полковнику.

Подхожу к строю, некоторое время внимательно смотрю на «солдат». Затем иду вдоль фронта, проверяю, как они стоят, как держат «ружья». Ребята «едят» полковника глазами. Вытянувшись, густым голосом приветствую:

— Здорово, первая рота!

— Здра жла ваш сок–родь! — удивительно дружно и радостно кричат ребята.

— Спасибо за службу!

— Рады стараться, ваш…

Филя сияет. Вижу, он не прочь и еще продолжит:, эту церемонию, но я говорю:

— Вольно!

— Вольно! — повторяет Филя, и ребята вновь закуривают, не выходя из строя.

— Здорово притоптали! — отведя Филю в сторону, указываю на снег.

— Стараются.

— Для чего ты их обучаешь?

Филя задумывается.

— Видишь ли, я хочу, чтобы они не были, как мы. К местности их применяться научу, штыком колоть, перебежки делать. Все‑таки меньше их погибать будет.

— Верно, Филя, верно. Словесность тоже проходишь?

— Это у меня плохо выходит. — Оглянувшись, он вдруг предлагает: — Помоги мне, а? По словесности.

Филя всерьез просит меня, и я говорю ему смеясь:

— Друг мой, если я начну с ними словесностью заниматься, то такому научу…

— Ну–ну?

— Что «ну»? Не устав же буду я проходить и не чинопочитание, а начну… хоть бы с Распутина.

— К чему Распутин?

— Подгоню, например, к внутренним врагам. «Кто есть внутренние враги?» — спрашивали нас, и мы отвечали: «Внутренние враги есть революционеры, жиды, студенты». Учили так?

— Верно. А ты?

— А я переверну.

Филя немного смущен и оглядывается по сторонам.

Видимо, такая словесность не совсем для ребят подходит.

— Нам надо вдвоем поговорить, — шепчет он.

— Давно хочу, — говорю я. — Тебя молодая жена за эту забаву не бранит?

— Она мой характер знает.

— Характер у тебя боевой. Ты береги его, пригодится когда‑нибудь, — и я чуть щурю глаза.

Филя, мне кажется, понял меня. Лицо у него радостное.

Круто повернувшись к новобранцам, командует:

— Смирно!.. Р–равняйсь!

Вздваивает ряды, выстраивает по четыре, командует шаг на месте. «Армия» топает, как один человек. С ними топает и Филя, и у меня самого вздрагивают колени. Тоже хочется топать.

— Запева–ай! — раздается команда, и звонкий голос заводит:

М–мы слу–чай–но с тобой повстречались,
М–мно–го бы–ло в обо–их огня–а-а…

— Агом арш! — перекрывая пение, гремит Филя, и «армия» с песней под ногу дружно двигается, снег брызжет из‑под сапог, валенок и лаптей.

Все дальше и дальше уходят они, а я стою и смотрю им вслед, и ощущаю какую‑то гордость за этих молодых ребят и самому хочется шагать с ними вместе.

Нет, «словесности» я все‑таки их научу!