«Деревенской бедноте сначала надо на помещиков ударить и хотя бы только самую злую, самую вредную барскую кабалу с себя сшибить, — в этом многие богатые крестьяне и сторонники буржуазии тоже за бедноту будут, потому что помещичья спесь всем оскомину набила. Но как только мы помещичью власть посократим, — так богатый крестьянин сейчас себя покажет и свои лапы ко всему протянет, а лапы у него загребущие, и сейчас уже много загребли. Значит, надо держать ухо востро и заключить крепкий, ненарушимый союз с городским рабочим человеком».

Несколько вечеров мы читаем эту книжку. Читаем ее с Семеном на переменки, а Филя, Степка, Игнат, Карпунька–припадочный и безрукий Зятев Сергей слушают, затаив дыхание. Сейчас книжка в моих руках. Вернее, это не книжка, а тетрадь, помятая, видимо побывавшая во многих руках. На полях попадаются карандашные отметки, иные места подчеркнуты. Да, это одна из потайных тетрадей, — о них я много слышал, но еще не держал в руках. И вот смотрю на нее с некоторым страхом, с удивлением и радостью. Смотрю с тем же сложным чувством, с каким, будучи пастухом, смотрел на ключевой родник, что в глубоком овраге. Из жерла непрерывно бьет холодная, чуть–чуть синеватая вода. Казалось, глубоко под землей стоит невидимый огромный насос и качает. Вид ключевого родника всегда поражал меня своей таинственностью, непрестанным рождением воды. Ключ родит воду, потому народ и называет такие ключи «родниками».

Как хотелось бы прочесть эту книгу всему народу на сходе, но… книга тайная. В ней так и говорится, что эта правдивая книга напечатана тайно и разослана тайно и того, у кого ее найдут, затаскают по судам да по тюрьмам. Значит, всем ее читать или давать нельзя, и мы должны молчать о ней и даже не спрашивать Семена, где он ее взял. И кто ее писал, не знаем, и как называется, неизвестно. Ясно одно: написана эта книга человеком не простым.

Уже наступает вечер. Фиолетовые буквы трудно разобрать. Я почти к самым глазам подношу книгу. Чувствую запах ее, таинственный, еле ощутимый.

— Надо лампу зажечь, — говорю я.

Филя встает со скамьи. В темноте он кажется еще огромнее: рукой достанет не только до лампы, но и до потолка. Лампа освещает наши лица. Мы смотрим друг на друга, как бы впервые увидевшись, и каждый из нас уже чувствует себя таким, каким учит быть эта книжка. Садимся у стола еще теснее, чем прежде.

А на улице все та же вьюга и ветер бросает охапки снега в приваленную к окнам солому.

Время идет, читаем страницу за страницей. Сегодня прочтем всю книжку, осталось немного. Семен уже устал, начинает заикаться. Я вновь беру у него тетрадь. Читаю, как царское правительство расправилось с крестьянами Полтавской и Харьковской губерний за то, что отобрали хлеб у помещиков и разделили.

— «…царское правительство послало против них войско, как против неприятелей, и крестьяне были разбиты, в крестьян стреляли, многих убили, крестьян пересекли зверски, засекали до смерти…»

Последние строки книги звучат грозно, зовут к восстанию. Огненные слова проникают в нас. Филя крепко сжал кулаки, положил их на стол, готовый вот–вот ударить ими, глаза Степки блестят, а я, встав, уже не читаю, а кричу:

— «Скоро настанет день, когда рабочий народ в городах поднимется не для того только, чтобы пройтись по улицам с криками, а поднимется для великой, окончательной борьбы, когда рабочие, как один человек, скажут: «мы умрем в борьбе или добьемся свободы!», когда на место сотен убитых и павших в борьбе встанут тысячи новых, еще более решительных борцов. И крестьяне поднимутся тогда, поднимутся по всей России и пойдут на помощь городским рабочим, пойдут биться до конца за крестьянскую и рабочую свободу».

Стучат в окно, слышен чей‑то крик. Семен качает головой жене. Пусть не отпирает. А я продолжаю:

— «Никакие царские полчища не устоят тогда. Победа будет за рабочим народом, и рабочий класс пойдет по просторной, широкой дороге к избавлению всех трудящихся от всякого гнета, рабочий класс воспользуется свободой для борьбы за социализм!»

Кончив чтение, я отираю вспотевший лоб.

Некоторое время сидим молча. Снова застучали в окно. Семен убрал книгу.

— Иди, открой!

В избу, запыхавшись, вбежал мой брат Николька.

— Ты что?

— Миша приехал! — выкрикнул он.

…Вот рядом со мной за столом — брат мой Миша. Его не узнать. Не виделись мы с ним десять лет! Как исчез осенью в шестом году, так о нем и слухов не было лет пять. Года за два до войны приезжал на призыв, но я уже служил в Пензе в трактире, так и не повидались. Изредка присылал мне из солдатчины письма, и по намекам его я понял, что он от царской расправы в шестом году сбежал сначала за Волгу, потом уехал в Томск, а затем подался еще глубже, в тайгу, к кержакам. Много видел мой брат, много перенес и встречался с теми людьми, которых царь ссылал на каторгу.

Смотрю на него, и не верится, что он таков. Помню его загорелым оборванным парнем, а сейчас он возмужал и лицо иное, а на голове со лба уже пробивается лысина, — в отца. Глаза попрежнему синие, голос стал сипловатый. Писал, что однажды во время атаки попал в газ.

Сидим, слушаем его рассказы. Собрались соседи, больше женщины. Одет брат чисто; на плечах у него серебряные погоны. Что это за чин? Потом Миша рассказал, что, признав негодным к строевой службе, его, как хорошего грамотея с красивым почерком, взяли в штаб писарем, через некоторое время перевели в старшие, а затем дали звание зауряд–военного чиновника.

— А ты Как живешь? — обратился он ко мне.

Коротко рассказал ему, что я тоже писарь и не просто писарь, а зауряд, то есть подряд двух обществ.

— Вся семья — писаря, — заметила мать.

На второй день он осмотрел наше хозяйство и печально проронил:

— Плохо живем. Избу надо новую.

— Об этом я сокрушаюсь, да денег нет.

— Будем сруб искать.

Не успел он с дороги как следует отдохнуть, мы, узнав, что в соседних выселках продается сруб, отправились туда на нашей Карюхе. Ехали тихо, кобыла совсем не обращала внимания не только на наши понукания, но и на удары по ее толстым бокам.

— Лошадь тоже надо купить, — сказал Миша.

Я смолчал, но был рад, что он оказался таким хозяйственным.

По дороге он много рассказывал: в Питере, в Москве и других городах забастовки. В Москве была демонстрация, которую разогнала полиция, в Питере некоторые солдаты перешли на сторону демонстрантов. Говорили о том, что в центральные города почти не подвозят съестных припасов, на железных дорогах развал.

— Чем все это кончится? — спросил я брата.

Он посмотрел на меня и, прищурившись, не скоро ответил:

— Уберут Николая.

— Как Распутина?

— Может, и так. Есть слух, будто он хочет заключить с немцами отдельный мир.

— Другого поставят.

— В том все дело, кто его уберет. Если союзники, то они поставят нового, если сам народ, то свое правительство изберем.

— Миша, — спросил я, оглянувшись, хотя никого и не было возле, — скажи, ты в каком‑нибудь тайном кружке бываешь?

— А что? — повернулся он ко мне.

— Я догадываюсь.

— Да. Бываю…

— Кто в нем?

— Большевики, — ответил он. — Понятно?

— Не думай, что раз я в деревне, то ничего и не понимаю.

И я рассказал ему все, что знал, поведал, где я был в тот вечер, когда он приехал, и что там делал.

— Ого, «К деревенской бедноте» читали?

— А ты сам ее тоже читал?

— Давно еще, в Сибири. Книжка хорошая, но вот что ты учти…

— Что, Миша?

— По земельному вопросу в ней говорится только о возврате крестьянам отрезков. Сейчас другая обстановка и другая линия: все земли помещичьи, царские, монастырские отобрать и передать в бесплатное пользование крестьянам.

— И об этом книжка есть?

— Есть и книги, и статьи.

— Не тот ли человек писал их?

— Тот самый.

— Где он сейчас?

— Ленин? — спросил он.

— Да, да, — говорю, а сам первый раз слышу такую фамилию.

— Ленин за границей.

— Ведь он главный?

— Он вожак, руководитель и, как ты говоришь, верно: главный.

— Ленин, — повторил я про себя.

Сруб продавал богатый мужик. У него было несколько участков покупной земли. Низенький, уродливый, с толстым, как бы опухшим носом, он встретил нас довольно приветливо. Осмотрев сруб, мы с братом переглянулись. Сруб подходящий. Сладились быстро.

На обратном пути ехали немного навеселе: после магарыча. Вот она, наконец‑то, та покупка, о которой я так мечтал.

— Теперь, брат Миша, начнем обзаводиться гнездом. Ты сруб купил, я строить буду. А что дальше, покажет жизнь…

Сходил к Филе, к Игнату, рассказал им кое–какие новости, сговорился о перевозке сруба. Оба охотно согласились, — им хотелось познакомиться с моим братом, а Мише тоже необходимо узнать их.

За эту неделю я по–настоящему узнал характер брата и его познания. Он очень много читал и, о чем бы я ни спросил, давал мне точные ответы. Характер у него твердый. Видно, что суровая судьба не сломила его, а, наоборот, закалила. Его, как и меня, печалила наша бедность. И мы планируем с ним, высчитываем, сколько надо вложить в хозяйство, чтобы оно хоть чуть походило на хозяйства других. Из этих разговоров я понял, что Миша после войны вернется домой. Мне было от этой мысли и радостно, и в то же время жалко Мишу. Не хотелось мне видеть его мужиком. Однажды я сказал ему об этом, но он ответил, что надоело мыкаться по людям, что уже немолод он и хочет пожить в своем доме.

Иногда становился он задумчивым и грустным. Мне было жаль его, а спросить, о чем он думает, отчего грустит, — неудобно. Мать тоже замечала за ним это и настороженно посматривала на него. Однажды, когда Миша, посидев так, вышел на улицу, мать подошла ко мне, села и вздохнула. Я прекратил работу, посмотрел на нее. После некоторого молчания она тихо заговорила:

— Сынок, погляди на Мишу. Чтой‑то он, нет–нет, а вроде затоскует.

— Сам вижу.

— Спроси‑ка его, не вздумал ли он жениться?

У меня даже ручка выпала на бумагу. Чего–чего, а такого от матери не ожидал: Миша и вдруг… жениться?

— Что ты, мать! Он всего‑то на один месяц приехал в отпуск. Когда ему с этим делом возиться!

— Чую я, Петька. Есть у него эта думка в голове. Побай с ним, намекни.

— Намекну, — обещался я. — Но я тебя, мать, не пойму. То меня собиралась женить — не вышло, теперь Мишу. Плохо, что ль, с холостыми сынами?

Мать вдруг расплакалась, да какими горючими слезами!

— Что ты, что — ты? — встревожился я. — О чем? Какая ему жена, раз он на войне? Нынче в штабе, а завтра в штыки.

Еще что‑то говорил я матери, но она, видимо, не слушала меня и продолжала плакать. Что у нашей матери на сердце? Слишком много хватила она с нами горя.

— Кончится война, все женимся, — утешаю ее. — Нагоним тебе снох целое стадо.

Наверное, я угодил ей. Она начала всхлипывать:

— Хочу я, сынок, пока жива… как все люди. Какая же я мать — ни одного из вас не женила. От людей стыдно.

И я понял ее, понял ее горе. Мы — ее дети. Нас шесть сыновей. Из них четыре взрослых. И никто не женат. Какое ей дело, что война? И я снова говорю утешая:

— Мамка, никто тебя осуждать не будет.

Она перестала плакать и сердитым голосом произнесла:

— Поговори с Мишей.

Я еще раз успокоил мать и решил как‑нибудь поделикатней поговорить с братом. Что‑то он скажет?

Народ бывал у нас почти каждый день, а вечерами особенно. Больше всего — солдатки. Каждая полагала, что Миша обязательно где‑нибудь встречал ее мужа или по крайней мере знает, где он.

Пришла солдатка Маша. Тоже спросила о своем Ефиме, а украдкой шепнула мне, чтобы я зашел к девкам «почудить».

В один из вечеров, когда в избе никого из чужих не было, я, хоть и чувствуя, что неловко оставлять Мишу одного, стал собираться на посиделки. Мать, которая давно не спрашивала, куда я ухожу, как нарочно, спросила:

— Далеко ли, солдат?

— Прохладиться, — говорю ей.

— На улицу, што ль?

Это спросил Миша. Я даже вздрогнул. В его тихом голосе послышались мне тоска, одиночество.

— Я, Миша, на часок. Солдатка Маша просила написать письмо ее мужу. Ну, там девки у нее. Словом, посиделки.

И шутя предложил ему:

— А хошь, пройдемся? Девок поглядишь.

Никак не ожидал, что брат так быстро согласится.

— Что ж, пойдем!

Невольно посмотрел я на мать. У нее торжествующее лицо. И еще моргает мне, видимо намекает на тот разговор с ней. Я киваю головой.

Миша уже облачается в свою форму, да так, словно ему скомандовали в поход.

Скоро скрип наших сапог четко раздается в морозной тиши. Искоса поглядываю на брата. От лунного света искрятся его погоны. Словно по кусочку льда с изморозью положили ему на плечи. Некоторое время шли молча. Первым заговорил он.

— У тебя что, присуха там есть?

Я ответил, что присуха была, да дело рассохлось, и что теперь у меня есть настоящая присуха, но не в своем селе. И я подробно рассказал брату о встрече с Леной. Дослушав меня, он воскликнул:

— У тебя же настоящая любовь!

— Как видно, Миша.

— Так чего же… — Он даже приостановился и сказал твердо: — Сватай и женись!

— Видишь ли, Миша, — решил я отшутиться, — в солдатах я привык рассчитываться по порядку номеров. А у меня с правого фланга двое.

— Кто?

— Номер первый ты, второй — Захар.

Миша замолчал. И тут‑то я догадался: как раз подходящий момент спросить его, выполнить просьбу матери.

— Не только девки должны блюсти — младшей не выходить раньше старшей, но и мы. И я до тех пор не женюсь, пока ты не откроешь мне дорогу. Ведь ты‑то когда‑нибудь женишься?

— Конечно.

— Только не на деревенской, наверно?

— Почему? — изумился он.

— Ах, та–ак? — подхватил я, чувствуя, как щеки мои запылали. — Миша, брат, в чем же дело? Давай, я тебе такую девку подберу, век будешь спасибо говорить.

— Давай, — сказал он.

Помолчав, я уже серьезно спросил:

— Ты… в самом деле?

— Видишь ли, я думал об этом… А раз такой разговор зашел, скажу. Мне скоро тридцать. Я все ждал, вот–вот наступит время, когда мне доведется спокойно пожить, семейно, как всем. Но где конец ожиданью? Рассудим здраво: женитьба, будут дети. Их надо вырастить. Когда же я буду растить их?

Миша обстоятельно говорил о том, что ему необходимо жениться, но ни разу не упомянул о любви. Любил ли он когда‑нибудь? А может быть… тоже некогда было!

— Я понял тебя, Миша. Верно все, что ты говоришь. Но как же так, сразу? Ведь надо сначала влюбиться или хоть человека узнать…

Помолчав, он сказал:

— Любовь… да, но любовь не знает сроков. Главное, чтобы в человеке не ошибиться. А любовь… ты вот с одного взгляда, говоришь, полюбил? А чем я хуже тебя?

— Миша, ты шутишь или нет?

— Совсем не шучу.

— Тогда по рукам?

И я беру его руку, жму ее и говорю:

— Значит, начинается смотр невест.

Вот и посиделки. Чуть–чуть виден огонек. В окне тени девок. Стучусь в дверь. Сквозь продутые пятна на стеклах кто‑то смотрит. Слышны восклицания, а скоро из сеней голос Маши. Она узнает меня и открывает дверь.

— Здорово, девки!

Вхожу, пропускаю брата и, указывая на него, говорю:

— Солдата встретил! Захватил с собой. Замерз. Отогрейте. Какая из девок самая теплая?

— Все хороши, — отвечает Маша. — Любая, как печь.

— Раздевайся, брат, здоровайся, — говорю Мише.

Подвожу его к каждой, знакомлю. Некоторые с удивлением поглядывают на незнакомого солдата.

— Называй свое имя, — требую. — Так полагается.

И девки называют себя.

На меня нашло знакомое мне нервно–приподнятое настроение: болтал без умолку, нес всякий вздор, «чудил», чтобы всем было весело. Сначала Миша чувствовал себя смущенным, потом освоился и даже начал шутить. Но я отметил, что он или совсем не бывал на посиделках, или отвык от них. Побыв некоторое время, я встал и сказал хозяйке:

— Маша, спасибо этому дому, пойдем к другому.

На улице я спросил брата, понравилась ли ему какая‑нибудь. Нет, ни одна не понравилась.

«Жених разборчивый», — подумал я.

Мать, узнав от меня, что Миша в самом деле вздумал жениться, совсем преобразилась. Но я взял с нее слово — никому не говорить об этом, особенно куме Мавре. Больших трудов стоит это матери!

Были еще одни посиделки в нижнем конце нашей деревни. Туда я редко заглядывал. Тот конец «не наш». Но я решил сводить туда брата.

Была сильная метель. Мело понизу и сыпало сверху, не поймешь, где дорога. Всюду дымились сугробы. Иногда сквозь вьющийся снег проглядывала мерцающая луна.

Посиделки были в просторной избе. На длинных лавках сидели девки. Одни пряли, другие вязали что‑то, шили. Увидев нас, девки перестали работать и с любопытством уставились на моего брата.

— Генерала привел к вам, девки. Он стрелять и кусаться не будет, а которую поцелует, той только на пользу.

На самом видном месте сидела Паша. Это была одна из тех девок, из‑за которых обычно дерутся парни. Часто улица идет на улицу. Приходя на посиделки, я нередко говорил с Пашей, как и со всеми, и не заискивал перед ней, как то делали другие ребята, даже из богатых семейств. И она, зная, что красива, что из‑за нее дерутся парни, не гордилась этим; может быть, и гордилась, но не показывала своего преимущества перед подругами.

Паша высокого роста, полная, румяная, с правильными чертами лица. Она всегда держалась очень спокойно и в то же время весело; ее ничто не могло смутить, и, когда на ее счет отпускались слишком грубые шуточки каким‑либо парнем, она так отвечала, что парень не знал, куда ему деваться. Семья у них хорошая. Жили безбедно. Паша умела не только прясть, ткать, но и пахать, косить. Словом, выполняла то, что у нас считается чисто мужицким делом.

Свет лампы падал на лицо Паши. Кивнув ей, я усадил Мишу на коник, чтобы он мог разглядеть всех девок, а сам пошел в уголок, где около печки вязала хозяйкина дочь, голосистая, сухопарая, некрасивая Верка.

Разговаривая с ней, я украдкой наблюдал за Пашей и братом.

— Девки, вы что, петь разучились? Вера, затяни любимую.

Поломавшись сколько надо, Вера полузакрыла глаза, и вот ее звонкий голосок раздался в большой избе:

Э–эх, кабы на цветы да не Мо–брб–озы,
И зи–имой бы цветы расцвета–али.

Десяток вначале несмелых голосов подхватил печально и протяжно:

Э–э-эх, кабы на меня да не кру–учина,
Ни о чем бы я не ту–ужи–и-ла–а.

Потом пришел Данила, хозяин, мужик низенького роста, лицом разительно похожий на нашего огца. Он поздоровался с Мишей и со мной, разделся и присел к брату.

У Данилы на фронте три сына — есть о чем спросить брата. Я пересел к Паше и подмигнул ей в сторону Миши:

— Правда, хорош?

Паша посмотрела па него из‑под гребня.

— Ничего.

— Женить хочу его, а невест нет.

— Как нет, озорник, полна изба.

— Ему кралю надо. Давай вместе с тобой найдем и женим.

— Давай, — засмеялась она. — Кого?

— Ей–богу, не знаю.

И как‑то неожиданно для себя я проговорил:

— Если бы ты сама пошла, мы бы обязательно женили его.

Она бросила на меня такой взгляд, что все лицо мое запылало, но я уже не отставал:

— Говори, Паша… сразу!

— О–ох! — чуть вскрикнула она и оборвала нитку.

Веретено упало, покатилось. Миша поднял его, подошел к Паше и протянул ей его острым концом. Он так уставился на нее, да и она на него, что оба заметно смутились. Беря веретено, Паша слегка отдернула руку.

— Енерал какой… Ладонь проткнул.

— Покажи, — совсем близко подошел к ней Миша.

Он взял ее ладонь и внимательно осмотрел. Конечно, ничего там не было.

— Да, насквозь прошло, — сказал Миша, — надо на перевязочный пункт везти.

— Садись на мое место, — встал я.

О чем Миша говорит с ней? Вижу, Паша, отвечая ему, сначала смущается, затем, быстро бросая на него взгляды, что‑то сама говорит. Девки, перестав петь, искоса поглядывают на Мишу. Пет, надо занять их, чтобы не смотрели туда. Снова подсел к Верке и уговорил се запеть «То не ветер ветку клонит».

Возвращались мы с посиделок вместе с девками. Проводив некоторых по домам, я успел шепнуть Паше, чтобы она и подруга ее немного прошлись с нами. Это была попытка узнать — согласится Паша или нет? Вот мы вчетвером. Некоторое время шли вместе, затем я увел от Паши подругу, и Паша осталась вдвоем с братом. Они ушли вперед, а я начал придумывать всякий вздор, чтобы задержать эту совсем неинтересную мне девку…

— Ну, что? — спросил я Мишу, когда мы возвращались домой. — Приглянулась тебе какая‑нибудь?

— Есть, — помолчав, ответил он тихо и начал расхваливать Пашу, да как! И кому? Мне, который в десять раз лучше знал ее.

Как‑то утром я сказал матери:

— Сноху тебе приглядели.

— Чью?

— Пашку Борисову.

Мать испуганно уставилась на меня:

— Нешто отдадут?

— Вместе с тобой пойдем сватать.

— Ну, ин с богом! — сказала мать.