Мы с Игнатом сидим в избе у Лены. Приехали поздно. Лена, разбуженная матерью, торопливо оделась и поставила самовар. Мы уже отогрелись в тепле. Игнат вспоминает, как прошел день, как проводили рекрутов. Поглядывая на Лену, я отвечаю невпопад. Лицо у Лены еще заспанное, но это уже не та Лена, которую я видел в первые приезды. Тогда она смотрела на меня безразлично, как на проезжего, а сейчас оживлена, суетлива. Мы с ней молча переглядываемся.

Как она хороша! И этот взгляд — строговатый, чуть скрытный, но мне уже родной. Да, я сжился с мыслью о том, что она — моя. Сколько невысказанных слов у меня для нее, сколько ответов ее сочинил сам для себя. Вдруг всего этого не будет? И она останется только в моих мечтах, в радужных думах? Нет, я употреблю все свои силы, напрягу всю волю… Она для меня та единственная, которая обязательно должна была встретиться в жизни. И вот встретилась!

Оттого, что я сейчас вижу ее не в мечтах, а наяву, и оттого, что слишком переполнен нежными к ней словами, — чувствую, что ничего подходящего не скажу ей.

За столом нас четверо. Брат Костя с женой и обе сестры ее спят. Спрашиваю Лену о брате. Мне хочется слышать ее голос, всмотреться в ее чистые голубые глаза, чтобы надолго, навсегда запомнить их.

— Брат совсем пришел?

— На поправку, — тихо ответила она.

— Сильно ранен?

— Пуля вот сюда, а вышла вот, — она обернулась ко мне, отвела косу, показала на шею, потом провела пальцем над ухом, чуть сдвинув волосы.

Я невольно представляю, что значит «вышла».

— Слышит хорошо?

— Одним ухом только.

— Теперь твой брат никогда не будет серчать на людей. Если ему будут говорить хорошее, он подставит правое ухо, если плохое — левое.

Я вижу ее улыбку. Лицо ее преобразилось, улыбка открыла ровные зубы.

— Лена, ты хорошо смеешься.

— Ну?

— Ей–богу. Зубы у тебя… как овес… белые. Ты их чистишь?

— И не знаю, как это… чистить. А ты? Ну, покажи.

Я вздохнул.

— Нет, не покажу, Лена.

— Я и так их видела. Они у тебя… ты, видать, влюбчивый… редкие.

— Правда, Лена, и редкие, и влюбчивый. Что мне теперь делать, не знаю.

Игнат и Арина сидят рядом, разговаривают. О чем говорят, мне дела нет. В избе тепло, лампа льет тихий свет, а на улице мороз и, кажется, поднялся ветер — слышно, как бросает снег в замерзшие стекла.

— Небось есть зазнобушка, — проговорила Лена, наливая мне чай.

— Есть.

— Крепко тебя любит?

— Надо бы крепче, да некуда.

— Вот и женись на ней.

— Ой, Лена, ей–богу, женюсь, — прошептал я, оглянувшись на Игната и Арину.

— На запой меня позовешь? — засмеялась она.

— Обязательно.

— Когда запой?

— Когда сама захочешь. Лучше к весне… Ты все меня да меня, а у тебя кто‑нибудь есть на примете?

Украдкой посмотрев на мать, которая совсем не слушала, что болтает ее дочка с солдатом, Лена ответила тихо:

— Есть.

У меня дрогнуло сердце. Отодвинул я чашку и уставился на Лену, и уже не своим голосом решился спросить:

— В вашем селе?

— В чужом.

Мне уже легче стало. Все‑таки не в своем…

: — Давно с ним знакомы?

— Не совсем давно.

— И он… хорош?

— Так себе. Глаза вострые.

— На войне был?

— Побывал.

— И… замуж пойдешь?

— Пока не сватал.

— А говорил тебе, что любит?

— Письма слал.

— Письма? — удивился я и замолчал: «Вон что! Значит, не один я шлю ей письма». — Отвечала?

— Два или три послала. Пей, остынет, — кивнула она на чашку.

— Нет, Лена, что‑то не хочется. Ты скажи, кто он.

Она погрозила пальцем и сказала с упреком:

— Какое тебе дело? И у тебя есть. Сам сознался.

— Я… так. Ты, Лена, не поняла, на кого я намекал.

Она улыбнулась.

— Знамо, я дура. Где уж понять!

— А теперь догадалась?

— Теперь? Сам пойми теперь, — и она снова улыбнулась и покраснела.

— Лена!..

— Ну? — не поднимая глаз, спросила она.

— Этот… из чужого села… случайно… не в левую руку ранен? — едва выговорил я.

— Он стихи мне в письмах прислал, — немного подумав, ответила она.

Ага, стихи! Теперь хорошо ее расспрошу. И не прямо, а так, как начали разговор.

— И ты поедешь с ним в то село?

— Поживем — увидим.

— Как же так? Ведь ты его небось полюбила?

— Вот я тебе… полюблю! — опять она погрозилась.

— А если весной, после пасхи, он приедет сватать тебя, ты как?

— Позову тебя на запой, а хочешь — и на свадьбу.

В это время вмешалась мать. Слишком громко мы начали говорить.

— Свадьба? У кого свадьба? — спросила она. — Не ты ли, Петя, жениться собрался?

— Нет, нет, тетка Арина, мы про других.

— И не надо, — сказала мать. — Время вон какое. Кто знает, что будет дальше.

Тут вступился и староста. Он нарочно развлекал, Арину своим разговором.

— Петька сломя голову не женится. Не такой человек.

— Ужель всю жизнь холостым будет? — удивилась мать.

— Когда себя до настоящего дела доведет, тогда подумает.

— Девок‑то много теперь, — вздохнула Арина и вышла из‑за стола. — Давайте‑ка спать.

Игнат оделся и пошел проведать лошадь.

Пока убирали со стола, я думал о словах Лены. Не верилось, что все это правда. Лена убирала спокойно и даже ни разу не взглянула на меня. А как хотелось спросить ее еше раз… Да не остаться ли мне тут завтра, побыть до обеда, а потом пешком? И еще я желал, чтобы с утра сильнее закрутила пурга, принудила бы нас задержаться.

Долго не мог я заснуть. Несколько раз собирался подойти к ее кровати, неслышно посидеть возле спящей, но не хватало смелости. И так, раздумывая о словах Лены и в то же время вслушиваясь, как за окнами воет ураган, а в трубе гудит на разные голоса ветер, я заснул. И снилось: после ночного наступления, утром, на рассвете, мы снова идем в атаку. Мы настигаем австрийцев. Гремит что‑то тяжелое. Это тяжелое вдруг проносится над нами, вот–вот обрушится. Взглянул вверх. В облаке дыма и огня падает, грохоча, пылающий немецкий самолет… Просыпаюсь. Арина печет блины. Украдкой посматриваю из‑под тулупа. Лена спит. Из‑под одеяла виден ее лоб и брови.

— Счастье мое, судьба моя, — шепчу, полузакрыв глаза.

Входит сноха, достает из шкафа бинт, черпает горячую воду. Вероятно, будет делать Косте перевязку, Значит, он тоже проснулся.

А как хорошо пахнет блинами и конопляным маслом! Когда же Арина успела поставить блины? Ужели после того, как мы легли спать? И ужели она затеяла их для… Мне от такой мысли: зять, теща, блины — радостно и чуть–чуть стыдно.

Пора бы встать, но зачем? Разве не лучше лежать вот так и вприщурку незаметно поглядывать на спящую Лену? Лицо у нее теперь открыто. Сестренка обвила ее шею рукой. Арина обернулась в мою сторону. Мы встретились взглядами. Она свернула жгут соломы, бросила в печь. Вынула сковородки, сняла блины, наполнила сковородки тестом и снова сунула в печь. Все это она проделала быстро, ловко. Потом подошла ко мне и, мельком взглянув на Игната, шепнула:

— Он вместе со мной проснулся. Лошади корму дал. За водой мне сходил. Уважительный. Пущай пока спит.

Вернулась к печке, взяла блин, помазала и принесла мне.

— На‑ка, сынок, съешь, не продравши глаз.

Блин горячий, пышный, густо смазан конопляным маслом. — И я, «не продравши глаз», перебрасывая блин с руки на руку, одолеваю его.

— Спасибо, — говорю ей тихо.

Она оглянулась в сторону Лены и, подмигнув мне, с улыбкой прошептала:

— Встань да разбуди‑ка… свою невесту. А то уедете, опять ругаться будет: не разбудили, мол.

— Здорово ругала?

— Нет, она тихая. Поворчала.

— А на меня ворчать не будет, если разбужу?

— Знамо, нет.

Она подает мне хорошо просушенные за ночь валенки и чулки. Я быстро одеваюсь.

— Вот и готов солдат, — говорю ей.

— Умойся. Дай полью.

— Я сам.

Черпаю неполную кружку воды, беру мизинцем за ручку и, поливая на правую, умываюсь. Арина смотрит на меня с удивлением. Уже утираясь, я шепотом хвалюсь:

— Великое дело! Да я все умею.

— Ты. небось, по крестьянству и работать не будешь. Ты по писучей части.

— Конечно. А немного погодя в ученье пойду, учителем буду, — совсем расхвалился я.

Причесался перед маленьким зеркалом, застегнул воротник, подтянул пояс. Делаю поворот направо и уже тихо, на носках, отправляюсь будить «свою невесту». Свою невесту! Так сказала ее мать! А ей, может быть, говорит «твой жених». Вероятно, вчера мать так и будила ее: «Вставай, жених приехал». Нет, мне теперь нечего стыдиться. Это «моя невеста». И я иду ее будить. И чем ближе подхожу, тем все чаще бьется сердце. Оглядываюсь на мать. Она кивает мне, поощряет и так хорошо улыбается. Подойдя к кровати, останавливаюсь, затаив дыхание, и всматриваюсь в спящее, спокойное, безмятежное лицо Лены. Нет, не будить бы ее, а стать перед ней на колени, смотреть на нее, шептать ей самые нежные слова, какие только есть на свете. Я перевел дух. Оглянулся на мать, но она возилась у печки и, возможно, нарочно не обращала на меня внимания. И это хорошо. Мы с Леной как бы вдвоем. Игнат спит, сноха в той избе воркует с мужем, на улице воет вьюга, в печке потрескивает солома.

Тихо опускаюсь на край кровати, не сводя глаз с лица Лены. Кровать чуть скрипнула, но девушка не проснулась.

Я сел так, чтобы собою загородить Лену от матери. Не хочу, чтобы даже ее добрая мать видела, как я начну будить Лену. Волосы ее разметались по подушке. Коса небольшая, но толстая, чуть видна из‑под руки девочки. Разве снять с ее шеи руку? Бережно дотрагиваюсь до локона, закрывшего ухо, и уже сама рука, помимо моей воли, тихо проводит по ее волосам, едва задевая небольшое розоватое ухо. В мочках серебряные, видимо, давно еще вставленные серьги с камешком.

Какие теплые и тугие щеки ее! Какой хороший, небольшой подбородок! Жалко будить. Очень хорошо спит. Тихо кашлянула мать. Я оглянулся. Она мигает мне, жестами показывает, чтобы я смелее будил ее.

— Невелика барыня, — шепчет мать.

Вон как! Это мое сокровище «невелика барыня»? Да куда все барыни годятся перед ней.

И смелее глажу ее по волосам, провожу ладонью по щеке, но спит девка крепко. Лишь стрельчатые русые брови иногда вдруг строго сойдутся или дрогнут ресницы. Наклоняюсь над ней и, сдерживая дыхание, тихо, как бы в мыслях, твержу только одно:

— Лена, Леночка, проснись…

Мать еще раз посмотрела, укоризненно покачала головой и вышла в сени. Зачем? Может быть, за соломой? А я уже теперь совсем громко шепчу:

— Лена, Леночка, проснись!

— А! — тихо воскликнула она и открыла глаза.

— Будить тебя приказали.

Она глянула к печке.

— А мамка где?

— В сени ушла за соломой. Встанешь проводить, Леночка?

— Встану.

— А мать ушла… за соломой, — еще раз повторяю я и, воровато оглянувшись на дверь, быстро целую Лену в щеку.

Вдруг она крепко обвила руками мою шею и, еще полусонная, такая теплая, привлекает к себе, закрыв глаза, целует. И тогда я, забыв все на свете, торопливо, горячо целую ее крепко–крепко.

Вошла мать, принесла солому и, смеясь, проговорила:

— Так ее, лежебоку, так.

Теперь я сижу возле нее, от радости у меня глаза полны слез. А она забрала мою руку к себе под одеяло й, все еще не открывая глаз, жмет ее. И слышу ее невнятный сначала шепот, и вот уже одно слово повторяет подряд:

— Петя, Петя!

— Леночка, — шепчу ей, — дорогая, сокровище мое! Как не хочется уезжать от тебя.

— Приедешь, приедешь, — и еще крепче жмет мою руку.

Потом уже громким голосом приказывает:

— Отвернись, вставать буду.

— А я лучше на улицу выйду.

— Только оденься, не простудись.

Торопливо одеваюсь, нахлобучиваю шапку. Вступается мать:

— Это ты куда его гонишь?

— Скотину убирать, — говорю я и выхожу в сени.

Кружится голова. Ничего не соображаю: где я, что со мной, что было только сейчас. Хожу взад–вперед, а в ушах ее голос: «Петя, Петя». Открываю дверь на крыльцо. Вот оно, вот те самые перила, где я первый раз сказал ей первое слово, где назвал ее так, как никто не называл: «Леночка». Сколько намело на крыльцо снега! Он свеж и рыхл. И все метет и метет; снег, как пух, летит к воротам. Сани наполовину занесло. И в санях снег.

У меня горит лицо, и весь я горю, и хочется снять шинель, но «только оденься, не простудись»! Я сгребаю с перил пушистый снег и полную горсть бросаю в рот. Я готов съесть снег не только с перил, но и со всего крыльца. Еще набираю горсть, но дверь из избы открывается. Наверное, опять мать за соломой. Вдруг слышу легкие шаги и голос:

— Петя, ты тут?

— Тут, Лена.

— В избу иди! Сейчас же. Вышел в сени, глядь, на крыльце. Ну, марш!

Так она скомандовала мне, и это была самая лучшая из всех слышанных мною команд.

Она пропустила меня мимо себя и, когда я переступил порог, слегка ударила по плечу.

— Спасибо, Леночка, по–хозяйски.

Проснулся Игнат. Первым делом метнулся к оттаявшему против печки окну. Его интересует погода. Я утешаю:

— Успокойся, староста. На улице все хорошо.

— Так ли?

— Честное слово. Бери лопату. Откапывай сани.

— Будь она проклята, вьюга эта.

Все зашевелилось в доме, когда мать покончила с печью, а самовар уже закипел. В той избе слышны голоса. Проснулась Санька. Ей что‑то шепчет Анна, Санька восклицает: «А я и не слыхала. Когда?» — «В саму полночь» — отвечечает Анна.

Через некоторое время входит Санька. Остановившись на пороге, смотрит на меня и говорит:

— Здрасте!

. — Здрасте, барышня. Долго изволите почивать.

— Спится хорошо.

— Наверно, до свету на посиделках была?

— Ну, до свету.

И принялась умываться.

Костя вышел из той избы неожиданно.

— Ага, вот он какой! Ну, здравствуй! — подошел он и протянул мне руку. — Познакомимся. А то все тут: «Петя да Петя». А какой он, этот Петя, не знаю.

— Неужели вспоминали? — спрашиваю я.

— Каждый день.

— Кто же?

Тут Костя взглянул на Лену и подмигнул ей. Она смутилась и покраснела.

— Ври больше. Ты ведь не слышишь.

— Я так и делаю. Ничего не слышу.

За чаем больше всего я говорил с Костей, разглядывая его. Мать как‑то сказала мне, что Лена и Костя похожи на отца. И я невольно в чертах его лица ищу черты Лены. Да, сходство есть. Даже в голосе.

Мы разговаривали с ним так, будто знакомы были давным–давно. Это потому, что оба с фронта, оба ранены. Говорили о походах, атаках, наступлениях, о начальстве. Словом, встретились вояки — значит, разговор найдется. И еще понял я, что он, как и большинство фронтовиков, злобно настроен против начальства и, не стесняясь, обзывал царя так, как обзывали его в окопах и лазаретах.

С Леной мы почти не говорили, а лишь мельком переглядывались. Скоро она вместе с Санькой вышла в горницу.

Ожидая ее, я вполголоса рассказываю, как мы написали заявление врачу о симулянтах, как вызвали Макарку и держали долго. Затем, сильно хромая, он вышел и на вопрос отца, чуть не плача, сказал, что его оставят на испытание. Отец всплеснул руками и, забыв, что тут народ, невольно воскликнул: «Пропала туша!» Вызвали и Ваньку Павлова. Тот, выйдя, обнял Макарку и утешил:

— Не горюй. Меня тоже взяли.

О Филе Долгом рассказал, как рекрутов он обучал и как они лучше всех построились у воинского. Хотел было сказать, какое слово я произнес рекрутам, но Игнат заявил:

— Ехать пора, Петя.

Лены все не было. Мать, догадавшись, что я жду Лену, вышла. Через некоторое время, когда я уже оделся, а Игнат запряг лошадь, открылась дверь, вошла Лена. Я едва не вскрикнул от удивления. Зачем это она? Для меня? Но я сейчас уезжаю… На Лене городское платье, на ногах новые полуботинки. На висках аккуратно уложены самовющиеся кудерьки. Вошла она смущенная, покрасневшая, и я смутился и не знаю, что сказать. Выручила Арина:

— Гляди, Петя, какое платье сама себе сшила.

Похвалиться тебе захотела. В город поедет, на карточку снимется.

— Правда, хорошее? — спросила она.

— Очень… очень хорошее, Леночка, — прошептал я. — А ты, мать, — обратился я к Арине, — утром сказала «невелика барыня». Вот тебе и невелика. Лена, весной поедем вместе в город и снимемся. Ладно?

Она кивнула головой.

Все мы смотрели на Лену: мать, Костя, Анна, Санька, младшая сестренка. Игнат стоял уже в тулупе, хлопал кнутовищем по нему и восклицал в восторге:

— Это да–а! Это невеста! Ну, писарь, лучше такой девки тебе и не сыскать.

Как по сговору, все семейные ушли в ту избу, а Игнат, сказав «едем», тоже вышел, и вот мы остались с Леной одни. Снова, как утром, охватило меня волнение, часто–часто забилось сердце. Подхожу к ней, тихо обнимаю и шепчу:

— Лена, Леночка…

И никто не видел нашего поцелуя.

Потом выходит Костя, помогает мне надеть тулуп. Лена стоит против меня, покрасневшая, чуть улыбающаяся. Я прощаюсь с ними, неожиданно для самого; себя целуюсь с матерью, говорю ей «спасибо», крепко жму руку Косте, Анне, Саньке и выхожу. Торопливо иду к саням, сажусь и, когда лошадь дернула от избы, откидываю воротник тулупа. На крыльце — мать и Костя, в дверях — Лена с Санькой. Помахав им рукой, кричу:

— Лена, не простудй–ись!

Они смеются, машут мне. Игнат, тоже крикнув что‑то, ударяет по лошади.

Сани, раскатившись, выехали на дорогу, затем изба и крыльцо скрылись. И я уже не оглядываюсь. Пусть так и останется в памяти: они стоят и провожают меня.