1
— Улицей ехать или гумнами? — спрашивает дядя.
— На гумнах народ, — говорю я и киваю на руку.
Дядя догадывается, сворачивает на другую дорогу.
При въезде в улицу снимаю с плеча косынку, кладу руку на колени так, чтобы не видна была повязка. Уже кое‑кто встречается, узнают, здороваются. Я сижу, искоса поглядывая в сторону нашей избенки. Она все ближе и ближе. Вон колодец, погнувшаяся верея, на ней два колеса.
Вдруг из сеней избы выскочил парнишка и стремглав понесся нам навстречу. Выбежав на дорогу, со всего размаху шлепнулся в пыль, быстро вскочил и, не отряхиваясь и крича неизвестно кому: «Братка едет, братка!», устремился к нам. За ним бежала сестренка.
— Остановись, дядя, — сказал я.
Мой самый маленький, любимый братишка забирается на телегу. Он загорел, а волосы совсем белые. Он сидит рядом со мной, и я слышу, как у него трепетно, словно у воробышка, бьется сердце. Сзади уселась сестренка, и мы тихо подъезжаем к избе.
— Приехали, — говорю я и спрыгиваю с телеги.
Обнимаю братишку, целую его, и слезы выступают у меня на глазах. Дядя принимается отпрягать лошадь. Ребята мчатся на гумно. Я беру корзину…
Гудение мух встречает меня в избе, кислый запах, духота. Изба совсем обветшала: потолок провис, половины пола нет, доски гнилые. Протягиваю вверх руку. Достаю не только до матицы, но и до потолка, — так он низок.
Дядя с кем‑то говорит. Смотрю в окно: возле дяди соседка Елена, Устюшкииа мать, моя «нареченная теща». Едва еще я только стал помнить себя, как мать и Елена не то в шутку, не то всерьез уговорились породниться и с тех пор звали друг дружку «свахами». В детстве я очень стыдился этого, да и сейчас испытываю неловкость. А она — длиннолицая, противная баба, — разговаривая с дядей, украдкой бросает взгляд на окна, хочет, видимо, посмотреть, каков «зять», но я прячусь в простенок. В избу она войти не смеет. Знает, что не люблю я Устю, а ее, Елену, совсем терпеть не могу.
— Какого привез? — громко спрашивает она дядю.
— Героя! — кричит тот в ответ.
— Вона! — удивляется «теща», — а, говорят, он совсем без руки?
Еще кто‑то подошел к дяде. Слышу мужской старческий голос. Узнаю Матвея, свекра Елены, доброго старика. Он совсем уже сутул, борода у него такая же большая, как и была, но седая. Собравшиеся у входа в избу ребятишки направляются в сени, но старик гонит их. Все ждут, когда придут наши с гумна. Вот умолкли разговоры. Смотрю на дядю, а он глядит туда — за избу: значит, наши идут.
Сажусь в простенок. Дух захватывает, сердце учащенно бьется. Сижу, как прикованный. Отчетливо слышу, сердцем чувствую шаги матери. Они ближе и ближе. Зажмуриваюсь, вижу ее походку, ее лицо. Смогу ли улыбнуться при встрече или расплачусь? Много в нашей семье плакали, много плакал и я. Но теперь сердце мое зачерствело, в нем только жгучая тоска.
— Бра–атка при–е-еха–ал! — снова оповещает мой белокурый братишка.
Сколько радости в «го голосе! Будто и невесть случилось… Мать идет мимо окна не торопясь. Не г, она торопится, это видно по ее порывистой походке, только вот ноги… Я знаю — от испуга у нее всегда, как она говорит, «отнимаются ноги». И сейчас, конечно, «отнялись». Она идет, чуть покачивая головой, вот она уже в сенях, слышно, как она ищет и не может найти скобу. Дверь отворяет Матвей. Он пропускает мать, идет сам, за ним — дядя, братья, еще кто‑то, потом Елена и орава ребятишек. Туман в глазах. Сквозь туман вижу лицо матери. Встаю, иду навстречу. Пытаюсь улыбнуться, но у меня, видимо, слишком горькая улыбка. Она тоже рада, но и у нее такая же улыбка на пыльном лице.
— Здравствуй, мама, — говорю я и не слышу своего голоса.
Она подходит ко мне, глаза ее полны слез, и мы молча целуемся. Я чувствую ее горячие слезы на своем лице. Мы целуемся три раза, и вот ее седая голова падает мне на грудь, раздается тихий протяжный стон… У меня нет слов, чтобы утешить мать. Чувствую, скажи я ей хоть что‑нибудь — и сам разрыдаюсь. Только слышу, тихо шепчут ее губы:
— Петя, сынок, Петенька…
— Будет, — говорит дядя и бережно отводг. т мать. — Живой приехал.
Она смотрит на меня измученными серыми глазами. Я вижу, сколько она затрачивает сил, чтобы не закричать в голос. Знает, — мне и так тяжело. Она отходит к печке. Я здороваюсь со стариком Матвеем. Он крикливо спрашивает:
— Егорий где? Крест где?
— Посылкой пришлют, — притворно весело говорю я.
— Видать, громадный?
— Пудов на семь.
Здороваюсь с Еленой. Она испуганно смотрит на меня и не называет, как раньше, «зятек», а говорит «Петя». Я что‑то говорю ей, здороваюсь с остальными.
— Ба–атюшки, а этих откуда столько набежало! — восклицает Елена и энергично выталкивает ребят за дверь.
Входит отец. Слышу знакомый его кашель. Кряхтя, медленно вытирает руку о штанину. Я жму его толстую ладонь. От отца густо пахнет нюхательным табаком.
— Приехал, сынок?
— Так точно, отец.
И никто не спрашивает о руке. Она у меня не в косынке, а просто висит, как плеть. Мне больно, ее тянет, будто держу гирю, но креплюсь.
Мать, отец и дядя о чем‑то шепчутся. Я сижу со стариком Матвеем. Он курит трубку и без умолку болтает. Мне очень хочется курить, но как сделать при всех папироску? Брат Николай принес воды, мать принялась за самовар. Николай вышел поискать чурок. Выхожу и я в сени. Брат усердно разбивает топором старое колесо. Оглянувшись, подаю кисет.
— Сделай‑ка себе и мне папироски.
Во дворе, где никого, кроме кур, нет, он делает две цыгарки. Я закуриваю и опять иду в избу.
Скоро закипел самовар, а на столе уже появилась говядина, курники с капустой, огурцы и даже тарелка и вилка. Догадываюсь, — кое‑что принесла соседка Елена. Она все таинственно поглядывает на меня, то и дело косит глаза на мою руку. «Ну, — думаю, — ничего ты не увидишь, нареченная теща, забинтовано! Что там, — тебе неизвестно».
Хитровато ухмыляясь, входит отец, передает что‑то матери, шепчет и, потирая руки, направляется к Матвею. Старик подмигивает отцу, оба тихо смеются. Догадываюсь: отец где‑то достал самогона или бражки.
Белокурый братишка так и не отходит от меня. Трется головкой о колени, словно ласковый котенок.
— Кренделька хочешь?
— А то разь нет? — удивляется он такому вопросу.
Открываю корзинку, вынимаю связку кренделей. Глазенки у него разгорелись. Когда он видел крендели? Раз в год привозит отец с базара, когда рожь продаст на подати.
— А сахару? — спрашиваю братишку.
— Сахар у нас есть.
— Настоящий, белый, — говорю я.
Сахару у меня целый кулек, я накопил его в лазарете за четыре месяца.
— Мамка, возьми сахар и чай. Чай плиточный. Скоблить надо ножом.
К матери подходит Елена, шепчет:
— Какой заботливый!..
За стол уселись все, кто был. По рукам заходила чашка с самогоном. Мне подали в отдельной чашке. Я чокаюсь, но не пью.
— Ты что же? — удивляется мать.
— Он какой‑то…
— Думаешь, горелый? Нет, это… как его зовут? — спросила мать.
— Перегон, — торжественно заявил Матвей. — Из самогона перегоняют.
Дядя пояснил:
— У в а с мастера. Вашу самогонку к нам в трактир привозят.
И начался разговор, кто первый открыл такое ремесло.
— Про войну расскажи, — попросил меня старик, — как ерманцев били.
— Мы с австрийцами.
— Хорошо дерутся?
— В плен все норовят.
— Что же так?
— Штык наш пугает их. У них штык, как нож, его надо еще надеть, а у нас все наготове. Сразу и стреляй и коли.
И я начал им рассказывать, как бились мы то с австрийцами, то с немцами. У моих слушателей от удивления глаза блестели.
— Ма–а-тушки, — вдруг испуганно протянула мать, — куды мне теперь деваться‑то? Агафья идет.
Я быстро вышел из‑за стола. Как мы забыли про нее, про эту старуху, вдову, лесную сторожиху. Ведь у них, у бездетных, я почти до десяти лет жил как приемыш. Она меня и в училище отвела, от нее первой я услышал сказки, которые она такая мастерица рассказывать. Нет, непростительно, что забыли ее позвать.
Мать все причитает:
— Ах, грех какой! И совсем–совсем из головы…
А старуха Агафья, теперь уже сгорбленная, подслеповатая, идет торопливо и строго, опираясь на клюку. Лицо у нее сердитое.
— Держись, Арина, — сказал Матвей. — Сковородником тебя вздует.
— И надо, надо меня, дуру, — согласилась мать.
Агафья вошла в сени, а я уже стоял посредине избы, готовясь отдать ей рапорт.
— Спрячься за голландку, — крикнула мать, — скажем, не приехал!
Мать сделала вид, что ничего не случилось, что просто сидят и пьют чай.
Я стою за голландкой. Тревожно и радостно бьется сердце. Я люблю эту строгую, но добрую старуху.
Дверь открывается широко, настежь. В избе все стихает. Только слышится частое тяжелое дыхание Агафьи. Ни с кем не здороваясь, ни к кому не обращаясь, она строго спрашивает:
— Где?
Молчание. Удивленный вопрос матери:
— Кого ты?
— Н–ну, Аришка, совсем в тебе совести нет. Куда спрятали?
— Про кого ты, бабушка? — опять удивляется мать.
— Окаякна сила! — сквозь зубы говорит Агафья и, вздохнув, произносит: — Здорово живете!
Матвей так и покатывается от хохота.
— Вот ловко! Отчитала, не молясь, а теперь «здорово живете».
— Клюшку жалко, — так бы и обломала, — указывает она на мать.
Выждав, когда старуха поворачивается ко мае спиной, я выхожу из‑за голландки, становлюсь во фронт и торжественно рапортую:
— Ваше величество, Агафья Михайловна, честь имею явиться. Рядовой сто шестьдесят девятого Нозо–Трокского полка, четвертой роты, третьего взвода. Совсем и навсегда по чистой в отставку!
Агафья испуганно вздрагивает, оборачивается и стоит передо мной и что‑то шепчет синими губами. Такое у нее хорошее лицо. Вдруг бросает грозную, выше ее роста палку, закрывает глаза, и я ловлю уже падающую старуху обеими руками.
— Петя, мну–учек! — и слезы текут по ее глубоким морщинам.
— Бабушка, что ты? Что ты?
И вдруг страшно, душераздирающе закричала мать:
— Родима ты моя баушенька!.. И чего он теперь без руки будет де–елать?!
Я отпрянул от бабушки. Уставился на мать. А тут еще захныкала нареченная теща, заревели братишки и сестренки. Вой, которого я так боялся, возвращаясь из лазарета, наполнил нашу избенку.
— Да вы что? А? — вдруг вскрикнула старуха. Она теперь стояла посреди избы, почти выпрямившись, когда‑то мощная и властная женщина. — Ну‑ка, дайте палку!
Подошла ко мне размашисто, похлопала по плечу и выкрикнула:
— Орел! Эка, гляди! Небось не на воровстве руку отшибло. Голова‑то у него цела? Грамота далась ему? Писарем будет!
Как я ей был благодарен!
А она подошла к матери, взяла ее за руку и указала на меня:
— Твоя надежда. — Обвела гостей глазами. — Ну‑ка, налейте старухе.
Мы сидим рядом с ней. Мы веселы, и она, как и прежде, много говорит, смеется, расхваливает меня.
Старая моя подруга!